Tasuta

В Батум, к отцу

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Погибшие за нас не уходят от нас.

Ан. Санжаровский

Отец славен сыновьями.

Русская пословица

1

Кто как хочет, а я по‑своему.

Стреми свой ум к добру.

А мне и самому в полное удивление теперь, ну как это мы вот так, с ничего, совсем с ничего, совсем вдруг попали тогда в Батум, хотя прямо и не скажи того, – не так‑то вовсе вдруг, это только на первые глаза так оно кажется…

На твоих глазах – а надо сказать, прескверная у меня мода говорить с самим собой, как с кем другим, – на твоих ведь глазах я всё клянчил ма отпустить меня в мореходку. Да ты ж знаешь! «А кто кукурузу станет сеять? А кто будет пособлять деньжонки Митьке на техникум зарабатывать? Ты ж старший в доме мужчина, первейшина, хозяин!» Оно видишь, под что клинья бьются? Понимаешь, к чему всё ладится? Кому раз, кому два, а кому и нет ничего. Всё я куда‑то, всё я кому‑то, а когда же мне? Лета молодые уйдут, потом мне не надо. Потом поздно уже, как в старость въедешь.

Всякое ученье призваньем хорошо – у меня его нету.

В дневнике в моём всё великомученицы тройки, редко когда‑никогда шалой какой волной прибьёт к берегу к моему четвёрку, так этой птахе, и то сказать, так одиноко и вчуже всё тут, что другим разом она и во весь месяц не случится снова.

Зато физик через неделю да во всякую неделю с немецкой аккуратностью подпускал мне лебедей. Бывало, нарисует невспех в поллиста своего лебедя, полюбуется с ухмылочкой, протянет назад дневник:

– Два!

Под венец четверти весь урок тебя до смерти гоняет, а наскребёт‑таки на изумленье мне со всех моих закоулков под шапкой copy на троечку, да и не отдаст с миром, а непременно попрекнёт, мол, не за знания – за усердие жалую. А обиды что! Я ж ночами, как есть полными ночами, от света до света, долбил ту физику, только проку ни на ноготь срезанный. Таких в классе и на завод нету, если меня мимо счёта пустить, один я такой пустоколосый.



Первая страница повести «В Батум, к отцу».

Рукопись.

Отчего? Или у нас дома, в Насакирали, в кринице вода такая?…

Что ж тут напридумаешь? Что ж тут его поделаешь? Раз тупо сковано – не наточишь.

Одним бычьим упрямством справного аттестата не взять. Тогда уж лучше в мореходку, покуда не вышли роскошные года мои.

А и там, конечно, не мёд ложкой, так зато там у меня козырь вон какой: я при месте, при главном при месте своём.

На мореходку меня хватит. Подналягу, упрусь, никуда не денусь. Кончу!

И где? В самом Батуме!

В этом для меня было всё.

2

Ретивое сердце живёт без покоя.

С Вязанкой, с этим припаянным Николкой, мы жили тогда в соседях в безымянном посёлушке в одну улочку.

К нам на пятый район чайного совхоза Вязанки приехали из Одессы года так за три до описываемых событий.

От Николы (мы ходили в один класс) я узнал, что его отец, старый матрос, нажил какую‑то страшную морскую болезнь. Отца списали на берег. Отец возненавидел и море, и Одессу, отчего уехал по вербовке к нам в глушь, в горы.

Перед отъездом отец велел матери отнести в букинистический магазин всю свою морскую библиотеку. Но мать… тайком упаковала её в багаж.

Держали книжки на новом месте подальше от отцовских глаз, на чердаке в картонных ящиках.

Всякий раз после уроков, когда не было дома отца, мы с Николой забирались читать «запрещённую литературу», пьяняще‑сладкая власть которой день ото дня росла над нами.

Каждое утро мы вышагивали по восемь километров в сам Махарадзе, по‑кавказски веселый районный городишко, весь какой‑то всегда празднично нарядный и ликующий.

В том местечке на взгорке у болтливого притока речонки Бжужи сиротливо печалилась наша барачная русская школушка.

В девятом мы за одной партой сидели с Николой.

Никола выделялся, пожалуй, даже блистал какой‑то диковинной усидчивостью и основательностью, в благодарность чему он в классах трёх, мало – в двух чистосердечно канителился по два года сполна.

А возьми так, поза школой, парень вовсе и непромах. У этого в зубах не застрянет!

Ну пускай звёзд с неба не брал, ну опять же пороху не выдумывал, а вместе с тем был невесть какой вёрткий, ходовой, хваткий да вдобавку – по мне, это уже и ни к чему совсем – да вдобавку был ещё на руку под случай мелкий плут.

Когда Вязанку‑старшего спрашивали, почему за такое мало отделывал сынка, спроста отвечал: «А! Больше не сто`ит…»

Так вот, заикнулся я было Николе про море…

Чудо я гороховое! Да он мне сам ещё прошлым летом, как восьминарию закончили, смехом говорил про мореходку, а я взаправду и не прими. Ну какое же серьёзное дело замешивается под хаханьки?

А то была всего лишь маска. Мол, не примет намёка – со смеха взятки гладки. Теперь же, на поверку, вижу, у него та же хворь, только он молчал всё, знай не терял, не шелушил понапрасну досужих толков про своё про заветное.

Глянул на мои слова Вязанка этаким орлом раз, глянул два, а там махом сгреби с парты все причиндалы наши в сумку к себе и толк, толк это меня локтиной в бок, шлёт глазами к двери.

– Хватит тут этих клопов дразнить! – Самый длинный в классе Вязанка не без яда навеличивал мальчишек всех не иначе как клопами, за что те поглядывали на него искоса, и мудрено было понять, чего в тех взорах плескалось больше, злого попрёка или зависти. – Трогай!

– Вот так и сразу?

С удивления вытаращил я глаза; рот, похоже, распахнул до неприличия широко, раз Никола сказал:

– Закрой свой супохлёб, а то горло простудишь. Ну, чего ложки вывалил? Не видал, что ли? Тро‑о‑гай!

– Ты что? В самом деле срываешься с физики да с химии? С целых двух!

– С целых, – рассудительно подтвердил Вязанка и в нетерпении выдавил сквозь зубы: – Да глохни ты, чумородина, с этими уроками. Глохни!

– Так сразу? Дело к концу четверти… Может…

– … физик спросит. Может, щупленькую двойку исправишь на кол… потвёрже.

– Не‑е. На колу меня не проведёшь, – держу я свой интерес. – Я сплю и троечку вижу… А ну‑ка мне бы её ещё да и наяву в дневничок заполучить, самую ма‑а‑ахонькую, са‑мую сла‑а‑аабенькую, а только троечку и никаких твёрдых твоих заменителей не надо.

– Эхе‑хе‑хе‑хе‑е и так далее… Слушаю я и вот про что думаю… Тебе да мне к концу четверти уж честней куда будет – пристраивайся под дверью у учительской, как вывернулся кто из преподавательского генералитета, вались на колени, ладошку ковшиком да рыдай: «Троечку… подайте троечку… Пожалейте, люди добрые, несчастного… Да подайте же троечку!..» Со стороны так глянуть, думаешь, ответы наши у доски не жалобней этого романса нищего? Не тошно ли вымогать призрачные трояки? А? Не пора ли взрослеть, вьюноша?

3

Кто не рискует, тот не выигрывает.

Со звонком на физику мы с достоинством дипломатов отбыли из школы.

Ласково‑торжественно взглядывая на хорошо уже гревшее майское солнце, на долго не пропадавшую из вида поднебесно высокую заводскую трубу с сизой гривой из дыма, мы в совершенном, каком‑то просветлённом, молчании дошли до речки, что неожиданно радостно блеснула широкой полосой из‑за поворота крутого.

– Завтра в ноль часов ноль минут ноль секунд по времени столицы нашей Родины Москвы начинаем новую, самую расправильную жизнь! – театрально‑дурашливо прокричал с низких перил грабовых мостков Никола, и мы, без сговора обнявшись за плечи крепче некуда, в чём были и что с нами было, шатнулись стоймя в реку.

Воды в Натанеби по грудки.

Вязанка нырнул раз, нырнул и два, а выцарапал из дна таки камень в два сложенных кулака, впихнул в полотняную сумку с книжками‑тетрадками.

– Смотри у меня, без штучек чтоб! – погрозил пальцем камню. – Держи от нас эти премудрости на дне!

Вязанка поднял над головой сумку и, подпрыгнув, в брезгливости швырнул её.

Сильное течение подхватило было сумку, пронесло всего с аршин какой, после чего едва не отвесно пошла полотняночка книзу.

Солнце насквозь просвечивало воду, было помилуй как хорошо видно: достигнув плоского твёрдого дна, самого низа воды, сумка покатилась, повинуясь власти течения, покатилась медленно, как в замедленной съёмке.

Дорога выпала ей короткая, всего‑то до поперечной расщелины, откуда уже никакая сила воды не могла вызволить полотнянушку.

Я не заметил, как из неё вырвались, вылетели три белые птицы, три лощеных чистых тетрадочных листа, что лежали в сумке поверх учебников.

Листы поднялись на верх воды и, то теряясь за беляками, пенистыми гребешками, то снова появляясь, суматошно понеслись прочь.

К морю.

4

Не испытав, не узнаешь.

Читал да и в кино видал, не переваривает море кисляев.

– А давай на пробу, – говорю Николе, – посмотрим, насколько по нраву мы морю, посмотрим, какие мы морячки`.

– Смотрим!

Выплыли вразмашечку на середину, на самую в гневе ревущую быстрину. Бегучей, скорой воды мы не боимся. Черти‑то вьют гнёзда в тихой!

Вязанка – взгляд дерзкий, самоуверенный – диктует условия:

– Засовываем руки в карманы… Стоп, стоп, стоп! Слушай‑ка… А что это у тебя там на подбородке чернеет?

– Может, свежая родинка на счастье?

– Ну‑ка, ну‑ка, что за штука! – Вязанка берёт меня за подбородок, спичкой что‑то сковыривает (по крайней мере, мне так кажется), с омерзением бросает спичку.

– Что там?

– Всего лишь автограф мухи. Хоть отмоешься теперь.

– Не сочиняй, авто‑оограф!

– Разговорчики в струю! Ну‑ка, живо мне руки в карманы! Плывём по течению. Работать одними ножками. Вытащил кто до поры руки – операция «Море» отменяется. Да какой же ты моряк, раз станешь пускать пузыри в Натанеби? Тут пану воробью по лодыжку!

 

Мы поплыли на спинках.

А и с норовом эта Натанеби!

Камешки что тебе стоячие айсберги! Несёт тебя и только хлобысь, хлобысь об те горы то головой, то плечом, то спиной. Благо одно: примочек не надо.

Удары судьбы мы сносили без ропота.

5

Мир вам, и мы к вам!

Ровно в полночь, под бой кремлёвских курантов, что благословлял из уличного репродуктора притихлый посёлушек на покой до молодого солнца, мы, никому из домашних не скажи и слова, тайком подались в Махарадзе, на вокзал.

А на дворе темнёшенько, как под землёй. Ничуть не светлей, чем у негра в желудке.

Хоть глаз и не камушек, а совсем не видать даже того Вязанку. Прямо нарочно подгадал: вырядился во всё чёрное. За ним иду, иду да и пощупаю, тут ли мой Николашенька.

Вот тебе и Махарадзе. Вот тебе и вокзалик.

Прочесали состав – ни одного проводника, чтоб хоть шевельнулось желание напроситься в зайцы. Кругом всё огромного роста полусонные, угрюмые дядьки. Кто только и подбирал этот букетик? Кулачищи с твою голову, в глазах ненависть к нашему брату безбилетнику, метёлочные усы топорщатся грозно, как у сомов.

Подлетаем к концевому вагону – бабка на курьих лапках!

– Здрасьте, пожалста!

На всякий случай кланяемся и с бегу хоп на подножку.

Авось, шевелим прямыми извилинами, наскоком чисто возьмём на пушку этот божий обдуванчик.

Ан нетушки. Не выгорело.

– Этак в рифму не входят, птенчики милые. Ваше здрасьте ещё не билет! – Старая ехидна ловит меня – я мчался первым – за рукав, и мы деликатненько так откатываемся на нулевые исходные позиции.



Страница повести «В Батум, к отцу».

Черновик.

– Бабуня, – говорю не то чтобы совсем уязвлённо, но вместе с тем и учтиво, обходительно, – мы ж на учебу. За светом! Вы хоть подумали, кого дёрнули? Может, самого Ломоносова!

– А коли ты Ломоносов, так подмазывай пятки салом да пёхом!

– За кем? Между прочим, у Ломоносова был стимул. Ломоносов шёл за рыбным обозом. Дадите – и мы пойдём, – предъявил ультиматум Николайка.

Насколько мы поняли, рыбный обоз у старушки не находился. Старушка махнула рукой вдоль зелёной скобки поезда.

– С Богом!

– Лучше с вами!! – сориентировался Вязанка.

– Вы выше Бога! – сказал я у как решительно: припомнил к случаю присказку про то, что «женское сердце признаёт одну верительную грамоту – лесть».

– И мы рады вам служить, – набивался в работнички Колоколя.

Я шёл дальше.

– Мы согласны на любую египетскую работу…

– Мы в Египет не едем. Мы в Бату‑ум едем, – уточнила старинушка, посмотрела на меня значительно‑хмурыми глазами. – Ловкий молотить языком. Такое сплёл, что ну! Лучше застегни роток на все пуговки.

С благодарным лицом выслушал я в благоговейном молчании старушку, опять это веду мосток к своим прерванным посулам.

– Мы, – говорю, – не будем пускать к вам зайцев. Разнесём чай… А в самом Батуме в блеск вымоем вагон!

– Никак работящий народ? – пристально, серьёзно и вроде как уважительно глянула на нас старунька.

– Угу, работящий, – сиротски подтвердил Николя.

– Ну, коли так, милости прошу к нашему шалашу, – и шлёт ласковыми глазами к приступочкам с перильцами, и улыбается так хорошо.

Поклонились мы обстоятельно, степенно и не спеша, даже с какой‑то важной медлительностью поднялись в тамбур.

– Забивайтесь в какую щель поглуше, чая не выглядывайте, – предупредила бабунюшка.

Торопливо‑небрежно взгромоздились мы на верховку, на полки под потолком.

Я в головы кулак – высоковато. На палец сбавил – нормально. Колюня тоже под головы кулак, а под бока и так. Посмеивается:

– А на что мягко стелить? Вредная блажь… Да! – спохватывается. – Не спать. Совсем не спать! А то в поездах, слыхал, всегда что да угонят. На голях останемся ещё.

– А что ж, интересно, воровать?… В карманах пустота, в одном смеркается, в другом заря занимается: денежек ни на показ, бумаг в цене никаких…

– Не беспокойся, найдут что.

– Пускай им повезёт!

– Потери ни к чему. У нас и так ничего нету. Соображай!

– Соображаю. От ничего взять ничего будет ничего. Ничего страшного!

В полусвете, что падал из окна от вагонного ночника, слева по ходу темнел прямой, гладкий скальный срез, темнел дивно так близко, что, казалось, протяни только вот руку, – достанешь. Каменная стена ещё и так высока, сколько мы ни задирай головы в приспущенное, присаженное окно, а увидать‑таки верха стены и не увидали.

На стрелках вагон вздрагивал, как‑то по‑особенному тяжело и угрожаще стучали колеса; порываясь, мы прилипали лицами к стеклу – ужас застилал глаза: казалось, именно вот сейчас наступает именно та минута, которую выжидали горы, чтоб внезапно ухнуться на сонный поезд наш.

А справа предсветный час не спеша расстилал тяжёлую синеву моря. Безоглядное, неохватное, кроткое, оно улыбалось со сна и где‑то там, внизу, не под нами ли, вздыхая, глухо целовало холодные и жёлтые ноги скалам.

Море нам в радость, в радость вот такое, некиношное, заправдашнее.

– Гля, – тычу пальцем в низ окна, – чайки ловят рыбу!

– А во, гля. Нырок!

– А во парочка купается!.. Мостик сделал!

– А во‑о теплоходина!

– У‑у! Здоровый какой!

Тихо море, пока сам на берегу. С берега хорошо оно. Что ему? По рыбе не тужит, а по нас и подавно.

Уже совсем развиднелось, когда это гляжу – глазёнки у моего у Вязанки соловеют, соловеют и всё. Спит!

Сон, что богатство. Больше спишь – больше хочется.

Похоже, нам столького всхотелось, что ух да ну! Пожалуй, и пушечной пальбы не услыхали бы, точно говорю. На какой же манер тогда обелить то, что мы не слышали – вот и здравствуйте, что приключилось! – не слышали, как поезд пришёл на конечную станцию, в Батум, не слышали, как выходил‑высыпался горохом из вагона народ, не слышали, как уже в тупике убиралась проводница, доброта душа наша.

Прокинулся я, тормошу Вязанку.

Колчак сразу поднялся на локти. Вроде и не спал вовсе, а так лежал, травил перекур с дремотой.

– Ты чего, лучик света в трупном царстве?

– Коко, подхвались, что видел.

Колюта с глубокомысленной озабоченностью перекрестил зевающий до хруста в челюстях рот, лыбится себе на уме.

– А ты?

– Щи по‑флотски. Толстые щи. В таких ложка будет стоять… Жаль, ложки не было…

– Ложился бы с ложкой.

– А где ты раньше был?

Вязанка не нашёлся, что ответить.

Разговор сам собой скомкался.

Легла мёртвая тишина.

С недобрым предчувствием глянул я на Вязанку.

Коляй по привычке приставил ладонь к уху, и чем сосредоточенней вслушивался он в тишину, тем заметней всё угасала веселость на его лице, всё отчетливей проступало выражение тревожного любопытства, смешанного с недоумением.

– А слышь, – совсем почти без голоса заговори Никола, – слышь, а чего это так тихо, как у меня под мышкой? А чего это мы стоим? Пришвартовались? Уже?

Вязанка уронил спрашиващий взгляд на луговину, что поднялась перед окном богатой золотой шапкой из одуванчиков в цвету.

– Да побей меня боцман, не может того быть! Вот что, долговязик, – по росту тебе и сан, – спустись в народ, подразведай, где мы, что там и как. Да живо мне! Не тяни резину! Порвёшь!

– Одной ногой я уже на приёме у проводницы в купе.

– Скажешь, как и другой будешь там.

И снова пала тишина.

Неизъяснимое предчувствие беды ветром сняло меня с полки. Я сюда зырк, я туда зырк – ни души! Не на ком и глазу споткнуться.

Кинулся я даже в рундуки заглядывать. А ну, думаю, люди туда попрятались? А ну сговорились так пасквильно подшутить над нами?

А то как же!..

Рванул я по пустому вагону к двери. Дёрг, дёрг за ручку. Заперта!

Бегом назад.

– Колич! – ору с перепугу. – Да мы одни на весь вагонище!..

– Ну‑у‑у! Ложились, в кармане ни хрусталика, а к утру – собственный вагонишко!

Вязанка слез с полки, припал щекой к оконному стеклу; увидал перед головой изогнутого дугой поезда круто заломленные кверху рельсы со шпалой поперек и красными фонариками по бокам, отчаянно присвистнул:

– Глухо дело, пан Грициан… Ситуация, я тебе скажу… – Вязанка замолчал, подбирая нужное слово, но, так и не подобрав, махнул рукой, заговорил врастяжку: – Со своим недвижимым в данный момент имуществом мы изволим пребывать в классическом тупике. – Подумал. Улыбнулся. – А хорошо, что дальше Батума не ходят поезда.

– Хорошо‑то хорошо…

Вязанка перебил меня:

– А Кольчик желает к одуванчикам.