– Я исповедовалась.
Кукин сделал благочестивое лицо, и под тиканье часов «ле руа а Пари»1 стали пить чашку за чашкой – седенькая мать в ситцевом платье и ее сын в парусиновой рубахе с черным галстучком, долговязый, тощий, причесанный ежиком.
В канцелярию приковыляла хромоногая Рива Голубушкина и велела идти к Фишкиной – графить бумагу.
– Читали газету? – спросила она, подняв брови: – Есть статья Фишкиной: «Не злоупотребляйте портретами вождей». – И, откинув голову, она выкатила груди.
Было холодно. В открытое окно дул мокрый ветер.
Рива усердно переписывала. Кукин, стоя, разлиновывал.
Фишкина, приблизив темное лицо к его руке, смотрела, и ее черная прическа прикоснулась к его бесцветным волосам. Тогда она встряхнулась и отошла к окну.
Стояла, вглядываясь в тучи, коротенькая, черная, прямая и презрительная. Потом негромко высморкалась и, повернувшись к комнате, сказала:
– Товарищ Кукин.
Приотворилась дверь, и кто-то заглянул. Она надела желтую телячью куртку и ушла.
– Вы ей понравились, – выкатывая груди, поздравляла Рива и таинственно оглядывалась. – Старайтесь к ней подъехать: она вас будет продвигать. Жаль только, что нас с ней переводят. Но ничего, я вам буду устраивать встречи.
– Возможно, – радовался Кукин. – В конце концов, я не против низших классов. Я готов сочувствовать. – И ликуя, он насвистывал «Вставай, проклятьем».
Красные и синие шары метались по ветру над бородатым разносчиком. На углах голосили калеки. От дома к дому ходила старуха в черной кофте:
подайте милостыньку, христа ради,
что милость ваша —
кормилица наша,
глухой больной старушке.
У ворот с четырьмя повалившимися в разные стороны зелеными жестяными вазами Кукин положил руку на сердце: здесь живет и томится в компрессах Лиз. У нее нарывы на спине – в газете было напечатано ее письмо, озаглавленное «Наши бани».