Tasuta

Подкидыш, или Несколько дней лета

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Каждая секунда жизни дорога. Сейчас рухнет храм. Ты пойдёшь со мной на небо?

– Пойду, Господи! – сказал Илларион. Разве мог он надеяться на это? Что не смерть протянет ему руку, а сам Господь, тот, которого он так жаждал ощутить в своём сердце.

– За тобой последнее слово, Илларион, веруешь?

– Верую, – из последних сил прошептал батюшка, и в эту самую секунду он уже летел, увлекаемый Христом через огонь в беспредельное небо, а храм разом осел, рухнул, со стены упала последняя икона, на которой неожиданным образом пропало изображение.

Возле церкви уже собирался народ. Женщины окружили дочерей батюшки. Те находились в шоковом состоянии – не могли говорить и даже плакать. Чёрный мерседес с разукрашенным мужчиной уже удалялся по просёлочной дороге в сторону города. Одной рукой мужчина держал руль, другой – набирал телефон скорой, сообщая адрес и имена дочерей батюшки. Потом он посмотрел на часы, притормозил машину, вышел и закурил. Почему-то ему не хотелось бросать окурок на землю, он затушил его и положил в карман. Затем достал из бардачка влажные салфетки, вытер губы и лицо, погримасничал перед зеркалом, сел в машину и включил радио, из которого вдруг полились густые и мягкие звуки грузинского хора. Он попытался найти другую волну с музыкой полегче, но хор пел везде. Смирившись, мужчина включил зажигание – и машина слилась с темнотой ночи.

Первым к храму прибежал Гавриил, мучающийся бессонницей, потом подтянулись те, кто жили поближе, после стали прибывать малаховчане. Откуда ни возьмись, из темноты вылетела «скорая», доктора быстро упаковали девочек и уехали. Люди стояли кругом перед огромным догорающим факелом церкви. Мысли их и чувства, очищенные бедой, уплывали в небесный океан. Что будет с ними со всеми, если сгорел Божий оплот? Не все они входили на храмовое крыльцо, что скрывать, и редко кто присутствовал на службах, но церковь возвышалась и простирала невидимые крылья над двумя деревнями – над домами и жителями, она касалась маковкой неба, и к ней на плечи слетались ангелы. Илларион отправлял ритуалы безукоризненно, а что творилось в душе у батюшки, никому было и неинтересно. Только иногда, в клубе поэтов завеса души Иллариона приоткрывалась, и оттуда расплавленным золотом проступали слёзы. Слёзы его имели нездешнюю природу как, впрочем, слёзы многих плачущих этой ночью. Одни скорбели по сгоревшему храму, как по живому существу, другие оплакивали Иллариона, третьи оплакивали то, что человеческая жизнь слишком коротка. Казалось, что до того или иного события так много времени! Но время проходило быстро, события происходили, а жизнь текла дальше ещё стремительней. Наряженную на Новый год ёлку можно было запросто оставлять в красном углу, ибо год чем-то начинал напоминать день. Наивные думали о том, что их дочери ещё не скоро вырастут и выйдут замуж – они быстро вырастали и уже стояли перед зеркалом в белых платьях. Лето, которое так ждали целый год, проходило быстрее остальных времён года – начиналось, летело и заканчивалось, оставляя позади себя недоумевающих и скорбящих по лету людей. Дни жизни шли, а люди не успевали побыть рядом друг с другом и даже познакомиться со своими ближними. Оставалось опять провожать улетающих птиц. Эта ночь и в ней пожар, неожиданным образом остановили ход времени и одним событием объединили все разрозненные жизни, и, лишившись небесного покровительства, каждый задумался о том, что живёт без Бога.

Фёдор вспомнил всё. Горящий храм, окончательно освободил его от беспамятства. Он вспомнил город рождения, обрывки детства, школу, учителей, любовь, рассеянность, зависть, ошибки, мнительность, запахи улиц. Огонь пробудил его сознание, расставил всё на свои места и многое обесценил. Как же это было давно! Он успел пережить сердечный приступ, говорил со Смертью, с птицами и животными, откачал козу и утопленника, правда, тот всё равно был обречён, ел с куста ягоду, прикасался и перебирал в ладонях пригоршни земли, был усыновлён людьми прежде незнакомыми. Он подумал, что любой ребёнок, рождённый родителями, по сути, усыновлён. Он никогда раньше не был так близок с женщиной. Не в физическом смысле, в другом, лишающем условностей. В этом было много животного – необходимость быть рядом с другим. Он всегда этого боялся и выстраивал зримую и незримую дистанцию с кем бы то ни было. Смысл слова «узы» открывался с другой, естественной стороны. В слове была простота, найденный кров и необходимость быть в них, в этих самых узах. Дни жизни в Малаховке стали годами. Он скорбел, но общая скорбь вмещала много чувств сразу, он даже не мог отделить одно от другого, но там точно было счастье! В скорби было счастье. Это открытие поразило его, пока он смотрел на огонь. Этой ночью собравшиеся стояли посмертную службу по Иллариону. Видел ли он это молчаливое стояние оттуда, с небес? Но только каждого коснулось случившееся, и оставило в одиночестве с самим собой. Люди стояли всю ночь. Подъехавшие пожарные погасили огромный факел и уехали. На рассвете стали искать тело Иллариона, но не нашли, и тогда возымел силу и окреп слух о том, что батюшка сам сжёг храм и сбежал, и многие были рады этому, ибо храм можно отстроить, а человеческую жизнь… Но выяснилось, что финал драматического события видел Гавриил – то, как батюшка бросился в храм, и обрушение его, и он может отдать голову на отсечение, что всё было именно так. Утром по одному, по двое и семьями разошлись по домам. Дважды спасённый от чертей Аркадий шёл к дому с Верой и Бедовым, которого охватила смертная тоска, и на сей раз, именно Бедова надо было спасать и поить чаем, а то и чем-нибудь покрепче. Иван Кузьмич курил и медленно шёл к дому с женой. Говорить не хотелось. Хотелось в молчании жить весь день, ночь, следующий день, пока от сердца не отляжет. Гавриил дошёл до дома, взял удочки и вернулся к реке. Последние события превратили в пыль его сомнения, печали, страхи и даже воспоминания. Юля же вела себя очень странно. Она смотрела на пепелище, но парила где-то рядом, не соприкасаясь с бедой и не воспринимая её по-человечески. Как будто она знала, где сейчас Илларион, что будет с каждым из присутствующих через годы. Она чуть заметно улыбалась, и слава Богу, никто не обращал внимания на Юлю, кроме Аркадия, который нет-нет, да и очерчивал взглядом круги возле женщины, которая как была, так и осталась странной.

– Как ты? – спросила Света Фёдора.

– Всё вспомнил.

– Уезжаешь? Какой город?

– Александров.

– Большой город.

– А ты где учишься?

– В Отрадном, далеко от Александрова.

– Мне перед отъездом с Аркадием надо поговорить.

– Больше ничего не надо сделать?

– Надо. Я в долгу у тебя и у вашей семьи.

– По гроб жизни будешь обязан, особенно мне, – Светка зло улыбнулась.

Какое-то время они шли молча.

– Чёрт… я не хочу, чтобы ты уезжал. На вот, здесь майки и шорты. Думаю, подойдёт.

– Спасибо.

Фёдор попытался обнять Свету, но она освободилась от его рук:

– Зачем? У тебя семья, а я ещё больше залипну. Лучше, пусть всё остаётся так, как есть… Вот интересно… От тебя пользы никакой, я даже в любви тебе признаюсь первая, ты, вообще, есть или призрак? Почему молчишь?

– Ты же говоришь за двоих. Я тебе благодарен. Бесконечно. Прости, но я не скажу больше ничего.

– Хорошо. Ты сможешь до конца лета сделать свои дела и приехать?

– Не знаю. Постараюсь.

– Если не приедешь этим летом, то не приедешь никогда. Ладно, переживу.

– Ты пойдёшь со мной к Аркадию?

– Нет.

– Почему женщины так заботятся о завтрашнем дне? Хотят его обеспечить, узаконить отношения, зачем им это? Зачем им вянуть рядом с мужчиной, который со временем может оказаться придурком?

– Женщине нужно кому-то служить. Мужчина служит Богу, а женщина – мужчине. Прости за пафос. Какая разница, кто он и какой он?

– Хорошо говоришь, только не видел я такого. А тебе не мешает твой неумеренный ум? А с годами станешь такой пифией, седой, строгой, неукоснительной.

– Обязательно стану.

– Не плачь. Не плачь.

Помолившись и поблагодарив Бога, Зинаида выкурила сигарету, стараясь вспомнить, какой сегодня день. Было утро понедельника, но вчера случилось столько всего! Значит, вчера было воскресенье. Вот те на! Что Бог послал в праздник! Пересчитав все иконы, лежащие возле храма, он недосчиталась только одной, все остальные были на месте. Выходит, пропал только Илларион и икона Спасителя, висящая в храме выше остальных. Иконы убрали в домик, где жил батюшка, а нехорошо это. Одиноко им сейчас там, надо бы попросить Аркадия, чтобы к ней перевёз. Зинаида ещё не успела переосмыслить и уложить в себе потерю. Ещё, она не знала, как молиться за Иллариона, за живого или за мёртвого, и решила, что просто будет молиться о его душе. И когда она молилась о его душе, замироточили иконы и выставленные картины, мироточили даже кошки и петухи. «Ну и дела» – удивилась бабушка, которую в её годы удивить было трудно. Возникла ещё одна проблема – что делать теперь с драгоценной жидкостью, источавшей дивный аромат? Зинаида прочитала акафист святому Николаю, и они, вроде бы, поутихли, а когда опять взялась за душу Иллариона – лили миро, как хороший осенний дождь. Зинаида не делала далеко идущих выводов и умозаключений. Она собрала миро в стеклянную баночку из-под майонеза, закрыла её крышкой, и пошла в огород за овощами для завтрака.

Пожар начисто вымыл из головы Гавриила воспоминания о прошлом. Он стоял по щиколотку в реке, он наконец-то был дома. «Наверное, я сошёл с ума», – думал Гавриил, – «ибо река стала мне домом, но я же не рыба… А хотел бы я стать рыбой и соединиться с рекой? Нет, ещё подышать хочется» – он вздохнул глубоко и почувствовал себя счастливым. По воде шла рябь. Время по солнцу близилось к одиннадцати, когда он почувствовал голод. От вчерашнего ужина с Зинаидой, у него остался хлеб, пару огурцов и мёд, которые он взял на реку. Устроившись поудобнее на боку, как древний иудей, он нарезал в миску огурец, залил его мёдом и макал этот нехитрый салат хлебом. Гавриил оставил кусок хлеба рыбе, на случай, если она появится, и опять встал к реке. Клёва не было, как будто река вымерла. Бывало и так. К этому Гавриил был тоже готов. И еще… с недавних пор рыбак воспринимал реку, как живое существо, когда думал – знал, что река читает его мысли, и сам читал сверкающие строчки на воде, понимал её язык, слушал её и слышал. Клёва не было до полудня, а потом он вынул несколько карасей, и хотел было отправляться домой, но вдруг увидел рыбью голову, торчащую над водой.

 

– Ну? – спросила голова, – Подумал и надумал чего хочешь?

– Хочу, чтобы вскорости на месте старого храма новый отстроили, и чтобы не пустовал он, и чтобы колокола звенели на месте том.

– Стоп! Гавриил! Всё. Три желания приняты, дурья твоя голова, для себя что хотел?

– Для себя хотел.

– Храм для себя?

– Да, когда он над рекой возвышается, и колокола на колокольне звенят, хорошо мне на душе, тихо, высоко, смирно. И счастлив я.

– А что же, Гавриил в храм не ходил, в служениях не участвовал?

– Я рядом стоял. Мы вдвоём стояли, а теперь я один остался.

– Дурень ты, Гавриил. Был дурнем, дурнем и остался. Хотела я тебе помочь и одарить тебя, да вижу, что не в коня корм.

На это рыбак не ответил, но бросил на середину реки Зинаидиного хлеба. Рыба подплыла поближе, взяла хлеб в плавники, кусала его и чмокала от удовольствия. Какое-то время она была увлечена едой, потом посмотрела на Гавриила и заплакала.

– Жалко мне тебя, Гавриил, бери меня в жёны, не пожалеешь.

– Мне вчера Зинаида уже предлагала, – сказал Гавриил и рассмеялся, – но она бабушка, а ты ещё хуже, ты – рыба. Как я тебя в жёны возьму?

– А так, ответила рыба. Встанешь однажды ото сна с кровати своей, выйдешь на порог, а я на пороге уже, красивая и наряженная.

– Ты же королева рыб. Разговариваешь. Желания исполняешь. Зачем тебе человеком становиться?

– Каждый из нас человеком хочет стать, да не каждый может, – рыба подмигнула Гавриилу, взяла в охапку краюху хлеба и ушла в глубину тёмной воды.

Тем временем, Бедов никак не унимался, всё плакал. Его нежная душа горько страдала от потери брата. Илларион был для Бедова ближним, коллегой, мастером, он не мог смириться, что другого уже нет. Возникшая пустота не хотела заполняться ничем, влюблённость в Верку куда-то исчезла, и он не мог бы сейчас сказать – на время или навсегда. После чая Бедов пил валерьянку, потом – самогон, но ничего не помогало, пока Аркадий не заговорил о культурном центре и библиотеке:

– Пока библиотеку можно организовать в помещении управы, и там же проводить ваши встречи.

– Нет, – сразу отказался Бедов, – только у меня дома.

– Я тебе дело предлагаю. Будешь директором центра, этого самого, культурного. Я, Витя, живу здесь, В Малаховке, и хочу, чтобы людям было чем заняться. Хочу, чтобы сюда люди ехали, а не отсюда. На сегодняшний день дела плохи, Вить.

Пока мужчины разговаривали, Вера тихо собралась на работу и ушла. Огромное солнце лило милость ей под ноги и на плечи, миллионами рук раскидывало любовные сети. Оно освещало пепелище, и опустевший дом священника, обнимало Гавриила, ласкало всех кошек Малаховки, всё зверьё, всех птиц, жуков, травинки, и ничто не укрылось от его внимательного взгляда, который не докучал, но дарил жизнь.

Тем временем в районном центре рядом с больницей, куда ночью привезли девочек в шоковом состоянии, в квартире главного врача больницы, спала Соня. Соне снился Илларион, который поднимался на небо внутри прозрачного шара. Вдруг, он увидел Соню как будто из-за стекла, улыбнулся ей и сказал: «Не волнуйся за меня и прости. Наконец-то я уверовал, Сонечка, иду к Отцу. А ты замуж выходи и не тоскуй по мне. Запомни сон! Соня!» Соня вскочила на кресле-кровати. Была ночь. Сердце её щемило и колотилось. Она дотронулась ладонью до тёмного ночного стекла, и ей показалось, что снаружи Илларион смотрит на неё, приложив свою ладонь к её ладони. «Прощай», – тихо сказала Соня. Илларион кивнул ей и исчез. Она вышла на ночную улицу и пошла в сторону больницы.

Этой ночью Валерий Петрович много раз собирался пойти домой, но ему всё время что-то мешало. То приступ у уже прооперированного Соловьёва, то в отделении реанимации больной так и не вышел из кризиса и умер. А тут ещё, на тебе, привезли дочерей Сони, и обе были бледны, как снег. Они не плакали и молчали.

. Выслушав бригадира «скорой» и вникнув в суть дела, Валерий госпитализировал девочек, собственноручно ввёл им успокоительное и они уснули. На мгновение он вошёл в кабинет, чтобы, наконец, пойти отдыхать, но из «приёмного» опять позвонили – к нему пришла Соня. «Такой вот день», – подумал главврач, – «такая вот ночь». Ему приходилось сообщать о кончине близких. Но как привыкнуть видеть бездонные от горя глаза и читать немые вопросы на лицах? На этот раз сообщать надо было Соне:

– Соня… Ваших девочек привезли. С ними всё в порядке. Они госпитализированы и спят… Но дело в том, что ваш муж…

– Я знаю, вдруг сказала Соня. Его больше нет. Теперь мне нужно возвращаться обратно в деревню.

– Зачем?

– Как он погиб?

– Сгорел в храме.

– Значит, и храма больше нет.

– Он спас иконы. Спасал их – выносил из пожара. Вернулся за последней, и храм обрушился. Завтра я поеду с вами на место, и мы заберём тело. Я понимаю ваши чувства, но не торопитесь.

– Что я буду здесь делать? В деревне я хотя бы храм содержала в чистоте и молилась.

– Молиться можно везде. Это я вам не как священник говорю, а как простой человек. А дело я вам найду. Пойдёте на курсы медсестёр, выучитесь – будете работать в больнице.

– А вы?

– Что я?

– Вы не боитесь меня и моих детей?

– Соня… Мне некогда бояться. Я человек-машина, но всё же человек, и если вы хотя бы попытаетесь пожить рядом со мной, я буду вам благодарен. В моём доме пусто и холодно, а с вами и вашими детьми мне будет теплее. Не уживётесь со мной – всё равно вам другую жизнь начинать, к старому возврата нет.

– Почему вы один?

– Я люблю свою работу, вернее нет, я чернорабочий у неё. Я даже не спрашиваю себя, счастлив ли. Моя больница мне – дети, жена, машина, дача, хобби и увлечения, зверьё, марки, любимая музыка и отпуск. Вы представляете, как я живу? И какая женщина меня выдержит? Может быть, и вы сбежите от меня на третий день со своими детьми. Женщине нужен мужчина, а не его работа, но ни одна из них не смогла соперничать с медициной. Я хочу, чтобы вы это знали. Пойдёмте домой, прошу вас.

Второй раз за ночь они проделали путь от больницы до дома, но между этими двумя путешествиями лежала пропасть. Войдя в квартиру, оба отправились на кухню.

– Будете со мной кушать?

– Нет, спасибо, я уже поужинала, ответила Соня, и тут вдруг увидела лицо Валерия Петровича близко. Оно было грубоватое и изъеденное морщинами. Он выглядел старше своих лет. Он был очень уставшим. Очень. Его усталость копилась годами и не находила выхода. Валера не давал себе отдыха, он постоянно не высыпался. Казалось, что ещё немного – и он взорвётся усталостью на сотни мелких изношенных клочков, и никакая сила не соберёт его воедино.

– Вам надо отдохнуть, Валерий Петрович.

– Да… Скоро. Поухаживайте за мной, покидайте в тарелку какой-нибудь еды.

Пока Соня собирала на стол, догадываясь, где на чужой кухне лежат приборы, где в сушке висят тарелки, где хранится хлеб, Валерий открыл холодильник, достал водку, потянулся за стопками и сказал такую речь:

– Я видел много смертей, но нельзя сказать, что я привык к смерти. У меня умирали на операционном столе и после, умирали и те, кто ждал операции. Я богат смертями, а делал всё что мог, чтобы спасти. Иногда операция проходила, как отлаженный часовой механизм, а жизнь человека выскальзывала… И ни уловить её, ни удержать… Она не в нашей власти… Поэтому, Соня, не вините себя. Помянем вашего мужа.

Они встали и, не чокаясь, выпили. Потом он подождал, пока она соберёт и помоет посуду и сказал:

– Можно я вас попрошу сегодня спать рядом со мной? Не заниматься любовью, а спать, только и всего, я вас не трону.

– Хорошо, – ответила Соня.

Валерий Петрович присел на свою огромную кровать, быстро разделся и упал на подушку. Соня прилегла рядом, не раздеваясь, поверх одеяла и потрогала его руку. Она была ледяная. Валерий сразу заснул, и когда он заснул, рука постепенно начала теплеть. Соня не спала. Она смотрела на большую фигуру рядом с ней, и ей хотелось обнять, согреть и хоть чем-то облегчить ношу. Потом силы оставили её, она уснула и ей опять приснился Илларион, который летел в небо, увлекаемый фигурой Христа: «Благословляю! Благословляю!» – кричал Илларион, и криком его, и эхом от крика переполнялась земля и небо. Утром она была разбужена голосами девочек в прихожей. Пока она спала, Валерий уже успел созвать на утреннюю пятиминутку дежурных врачей, поднять и привести домой девочек – и уже бежал обратно – нужно было освободить время для поездки в Малаховку.

– Мама! Почему мы здесь? – спросили девочки.

– Это теперь ваш дом, – сказала Соня, и девочки не услышали в её голосе ни радости, ни печали, и это удивило их.

Блаженная Юлька собиралась в ателье и пела. «Вот интересно, – думала Юлька про птиц, – они такие маленькие, а поют так громко! Что, если и человеку дать такой же голос, как у птицы!» Это было даже страшно представить! «Хорошо, что всё так, как есть». Мать попросила блинов, и Юля стояла над десятым, любуясь узорами на тесте.

– Мам! А тебе хватит десять? Мне уже пора, я вечером допеку.

– Хватит, доча, беги. Я покушаю и гулять пойду.

– Ты же вернуться обещала, огородом заняться. Всё запущено, а я не успеваю.

– А, ничего. Пусть травка подрастёт, день придёт, и я её прополю.

– Это какого ты дня ждёшь-не дождёшься?

– Жду, когда ты тяжёлая станешь ребёночком, и тебе самой помощь будет нужна, а пока ты и так справляешься.

– Ладно, мамуль, выходит, превратится наш огород в дремучий лес, – Юля обняла мать и выпорхнула на улицу.

«Странная она! Ой, какая странная! На пожаре стояла – улыбалась. Теперь идёт – улыбается», – если и были старухи в Малаховке, все они обсуждали Юльку. А Юле и впрямь было странно и хорошо, и видела она над пожаром взлетающие в небо фигуры и чувствовала смутный, блуждающий по ней взгляд Аркадия. И смотрела, как от каждого стоящего вокруг огня человека, во все стороны тянутся нити и сплетаются где-то не здесь. Может быть, увиденная ею ткань – это и есть время?

Иногда она приходила на могилу к отцу и разговаривала с ним. Последние годы, перед его смертью бесед у них почти не было.

– Привет, пап! – говорила Юлька, – и кормила старого кладбищенского кота. Кот жадно ел. Юлька смотрела на него с нежностью и продолжала, – Ты как? Как у тебя тут хорошо, спокойно. Мать вроде оклемывается, а то тебя всё по деревне искала. Я тут тебе конфеток принесла, картошечки жареной, как ты любишь, творожку…

Юлька никогда не носила на кладбище цветы. Цветов полевых хватало в округе и так, только успевай, выдёргивай, а то забьют так, что и отцовского креста не будет видать. Принесённую еду с удовольствием растаскивали птицы, мышки-полёвки и кот со странным именем Герман. Сколько лет он тут живёт – никто не знал. Говорили, что кто-то его пригревает зимой в деревне, а в тёплое время года он селился возле могил, и, можно сказать, сторожевал. Герман был общительным, но сильно не докучал, и если понимал, что людям не до него – исчезал незаметно, как ангел. Как, почему и зачем он здесь, было известно одному лишь коту. Юлька продолжала:

– У меня всё хорошо. Я шить обучилась и мне нравится быть среди людей. А ещё я влюбилась. Только ты не ругайся, папуль, он женатый человек, но мне больше никого не попалось. Этот попался. Внешность у него никудышняя, но разве выбираешь, когда влюбляешься? Только ты не ругайся, папуль, он глава нашей управы…. Тут она помолчала, а потом, продолжила, – но мне какая разница, он же человек. И потом, женат на красавице. Да ты знаешь её! В неё все мужчины Малаховки влюблены, да что с того? Разве будешь счастлив этим? Да я не надеюсь ни на что, не думай. Просто летаю, пока тоска меня не скрутила. А может и не скрутит, как думаешь? И буду летать теперь всегда, да так не бывает, знаю. Тебе от матери привет. На кладбище она идти не хочет, говорит, что если не ходит на могилу, надеется, что жив. А я ей говорю, что ты и так жив, только туда где вы, нам пока не войти. Ну вот, ты прости меня, я только после твоей смерти очухалась. Так что спасибо тебе, что ты умер. Думаешь, легко это было, жить сиротой при живых родителях? Я и не жила. А теперь мы с тобой местами поменялись. Ладно. Давай, пап, до скорого.

Юлька целовала могилу, и Герман провожал её до границы кладбища и деревни. Она шла, иногда подпрыгивая и зависая в утреннем воздухе, но улицы были пусты, и никто не видел, как женщина подпрыгивает и парит над огородом и домами, как пыльца или дым.

 

Фёдор понял, что всё надо делать быстро. Быстро посетить Аркадия и быстро уехать. Есть время неспешности, но и есть время побега. Он не зашёл к Веденским, а подался прямиком в вотчину Аркадия, в самый центр посёлка, где на главной улице стоял главный дом, украшенный флагом. Дом был ничем не примечателен – двухэтажный, каменный, с первого взгляда и не поймёшь, что это мозг и сердце Малаховки. Он не был обнесён забором, как и Веркин магазин, это и отличало его от всех остальных домов. Там, в просторной светлой комнате Аркадий Рукомойников и Виктор Бедов планировали своё будущее. Проходило это вначале в форме беседы, но робость и нерешительность Вити выдавало в нём отсутствие способностей руководителя и Аркадий вначале сник, но потом решил выбить из Бедова ответы на интересующие его вопросы, и беседа стала напоминать допрос. Бедов сидел на стуле, а напротив него, набычившись, облокотившись на стол обеими руками, навис Аркадий, напоминавший скорее братка, чем доброго пастыря. А как всё хорошо начиналось:

– Всё, Бедов, – сказал Аркаша, когда они вошли в управу, – Беды твои закончились. Начинаем новую жизнь.

Эти слова очень напугали Витю, потому что он был привязан к старой жизни, и она ему нравилась.

– Одна голова хорошо, а две лучше, – продолжал Аркадий. Ты – поэт. У тебя с воображением должно быть всё хорошо, а без мечты, пусть даже нелепой и фантастической, нам не выжить. Ты будешь мечтать, а я реализовывать, так сказать, претворять их в жизнь.

– О чём мне мечтать, – спросил Бедов.

– Как о чём? О том, как расцветёт наш край, какие дома мы здесь построим, какие фермы? Что уникального есть у нас? Что мы можем приумножить? Что открыть? Может, больницу?

– Аркадий, это ваши мечты, а не мои. Я не знаю, чем одна порода коров отличается от другой. Я не понимаю, на какие деньги мы построим здесь больницу. Для кого? У нас жителей человек двести. Мы вымираем, как панды.

– Где двести – там и пятьсот. Где пятьсот – там и тысяча. Какие культурные ценности есть в Малаховке, кроме твоего кружка?

– Храм сгорел.

– Бедов, не беси меня – прорычал Рукомойников, нависая над Виктором, и с этой минуты разговор начал напоминать допрос, – какой ты поэт, если с воображением у тебя туго?

– Так вы же хотите, чтобы я не воображал – планировал, а планирование растёт из реальности, а с реальностью я не дружу, – Бедов вжался в стул, а Аркадий склонился над ним:

– Что у нас есть, чем можем мы гордиться, что можем другим показать и сказать – вот, это мы?

– Зинаида, – тихо, почти шёпотом сказал Виктор, – такого нигде нет. Ещё Бубнов барабаны делает, так он их тут же вывозит и продаёт, а Зинаида искусством занимается, а искусство – оно дороже золота. Если человек искусством занят – живая у него душа.

– А у меня что же, не живая? У меня, стало быть – мёртвая?

– Я так не говорил.

– Бедов, а ты не сектант?

– Нет.

– Сектанты всегда говорят, что они не сектанты. Что ты думаешь о Малаховке?

– Ничего не думаю. Просто живу.

– Так нельзя.

– Можно.

– Нельзя жить для собственной задницы.

– Я не живу для задницы.

– А для чего ты живёшь?

– Не знаю.

– Так нельзя.

– Можно!!! – вдруг во всё горло заорал Бедов, и перешёл на ты, – А ты знаешь, зачем живёшь? Зачем мы рождаемся? Почему мы здесь? Зачем едим, испражняемся, болеем? Почему так несчастливы? Зачем мучаемся? Любим зачем? Зачем рожаем детей? Зачем хотим быть богаче, успешнее? Зачем хотим денег, власти? Вот ты зачем хочешь власти? Зачем хочешь, чтобы Малаховка стала городом? Чтобы дома высокие построить? Чтобы природу загубить? А зачем, если ты через сорок лет в лучшем случае ляжешь в землю? Ага! Ты скажешь, – а рай, а перерождение? Но я ничего не буду помнить, понимаешь? Я всё равно умру, никто не возвращался, всё суета, Аркадий Владимирович, или вы в Бога веруете? Веруете? А верить – значит знать, знать, что он есть! И чувствовать, что ты бессмертен, и понимать, что всё не зря, мы с вами не зря, но я не понимаю! И не понимаю, зачем столько суеты – все чего-то хотят добиться, достичь, зачем? Чтобы через сорок лет лечь в землю богатым и знаменитым? – Бедова колотило – он рыдал. Аркадий опустился на стул и как-то сник.

– Нельзя мне Вить, такие вопросы задавать, совсем плохо станет. Хотя, я ведь говорил тебе, что я боюсь по ночам, и боюсь быть в своём доме, один или с женой, это дела не меняет. Но удивительно, после бессонных и мучительных ночей мир кажется мне чистым и умытым, а сам я – почти бесплотным, и не страшно касаться его, ибо меня вроде и нет. А если болезнь моя пройдёт, и я начну всерьёз думать о себе? Вот тогда и придёт мне крышка гораздо раньше отмеренного тобой срока. Страшно жить. Кидаюсь в работу и плыву.

– Вот вы и заговорили, как поэт.

– Какая разница, как я говорю? Так, или по-другому… время уходит… Может и нужно земле без людей отдыхать, но я пока жив. А пока жив – буду строить, находить работу для людей, деньги. Деньги, они ведь нужны для чего-то, сами по себе они ничто. Всё суета сует, так, как ты говоришь, но опустить руки и ждать смерти я не смогу. И стихи, как ты, писать не смогу.

Чтобы его обнаружили, Фёдору пришлось сопеть, кашлять, скрести штукатурку, но результат был нулевой – увлечённые разговором не замечали вошедшего. Тогда Фёдор прибегнул к пению – и оба разом закрыли рты и посмотрели в его сторону.

– Теперь можно и выпить, – сказал Аркадий, и ушёл куда-то за бутылкой и стопками. Вернувшись, он внимательно посмотрел на Фёдора, и увидел в его клетчатых шортах и футболке что-то знакомое, – В нашем?

– Да.

– А что ты пел?

– Экспромт, – ответил Фёдор.

– И как тебе наша одежда?

– На уровне.

– А ты говоришь, – Аркадий обратился к Бедову, – если бы ты знал, как приятно, когда твоя работа кому-нибудь нужна.

– Я знаю, – сказал Бедов.

– Откуда? Ты не работаешь.

– Работаю. Поэты – это аномальные образования. Ты думаешь, на голом месте все эти ваши швейные мастерские, хлебопекарни и урожаи картошки появляются? Всё это богатство ваше нужно вначале отмолить и отстрадать.

– Хороший тост, – сказал Аркадий, – Иллариона помянуть надо.

– Погиб поэт, – подхватил Виктор…

После стопки водки Аркадия осенила идея:

– Бедов, сказал Аркадий, а если Илларион действительно был хорошим поэтом? Наверное, остались его черновики, записные книжки, дневники? Это всё нужно найти и издать. Деньги мы найдём. Сборник ты составишь, ты и предисловие напишешь. Напечатаем вначале небольшим тиражом. Посмотрим, как книга распространяться будет. А как тебе это помещение для библиотеки? Если всюду будут стеллажи с книгами, а скажем, там, возле окна, будет стоять круглый стол со стульями? Да ты не дрейфь, меняйся. Свежая вода, она ещё никому не вредила.

Бедов попытался что-то возразить, но тут в беседу вступил Фёдор:

– Всё как в сказке. Так не бывает, что за считанные дни проходит целая жизнь. Только что с этим делать?

– За это надо выпить – сказал Аркадий, подошёл к окну и распахнул его. В окно ворвались запахи цветущих трав и деревьев, крики петухов, гоготание гусей, смех индюшек, шелесты ветра.

После второй стопки Фёдор попросил денег и сказал, что ему нужно уехать на время уладить дела.

– Дам, – сказал Рукомойников, – а что дальше?

– Не знаю. У меня мечта – цветы выращивать. Хочу цветочную плантацию организовать. Маленький бизнес.

– Где?

– Может быть, здесь.

– Ещё мечты есть? У нас сегодня как раз такая тема заседания. Давай, выкладывай мечты свои.

– Ещё я хочу вложиться в строительство храма. Деньгами, а может и руками, и головой.

– Ты, Федя, говоришь так, будто жить здесь собираешься.

– Не знаю, может и собираюсь.

– Не понимаю вас, мужики, – Аркадий начал нервничать, – если вы решили что-то делать – делайте! Что мешкаете, телитесь, как девушки. Что ты всё время «не знаю» говоришь, ты же вроде нормальный, не поэт, и с головой у тебя вроде уже хорошо. Когда узнаешь?