Loe raamatut: «Шизофрения, передающаяся половым путём», lehekülg 2

Font:

3

Вы смотрите из моей головы в прошлое. А прошлое, как известно вам – безбожно нам врёт.

Терриконы, искусственные нагромождения, не такие величественные издали, у своих подножий казались неестественно высокими. Пологие склоны в растаявшей каше, с оголёнными рябыми участками красно-коричневой породы.

Рваные жидкие облака тащило сильным порывистым ветром. Они, ярко молочные, неслись быстро, волоком, под грубо-тяжёлым тёмно-хмурым небом. Вечерело, холодало и хотелось обратно в тепло.

Цепочки наших с Большим братом следов по рыхлому в саже насту тянулись от затерянной вдали кособокой остановки и короткого моста. За мостом индустриально торчали чёрные сооружения-лифты шахт.

Мы брели с Большим братом по сугробам, ломая сухую высокую траву, прямо к ложбине между двумя терриконами, гигантской букве «М». В ложбине – утоптанная тропа, чтобы подняться наверх до середины, а оттуда уже, по склону каждого из терриконов взобраться на вершины.

Снизу казалось, что подниматься придётся долго и тяжело, но на округлую вершину мы взошли очень быстро, в один заход. Открылся панорамный вид на низкие пятиэтажные дома – жёлтый кирпич, радиовышку – структурированную ферму, хозяйственные постройки – землянки, лабиринт гаражей, пустынную дорогу от домов в сторону шахт, полосу железнодорожных путей также – в сторону шахт. Детали макета. Будто далеко, но и рядом совсем.

Ветер наверху злее, порывы сильнее, казалось, нас с Большим братом швырнёт вниз. Представлял, как падаем по пологому склону, не в силах остановиться и колени от таких мыслей подкашивались.

Большой брат сел, достал папиросу и прикурил. Затем протянул пачку. На мой отрицательный жест спрятал обратно в карман.

Уселся рядом с ним, чтобы не подумал, что струсил, хотя на самом деле струсил – дым мать учует. Впрочем, садиться так рядом не стоило – всё равно одежда пропитается запахом. Большой брат задумчиво смотрел вдаль, изображая из себя что-то взрослое, делал глубокие затяжки – знакомое привычное дело. Не то, что тебе. Верх его пальто расстёгнут, оттуда торчал, извиваясь, красный галстук, декоративные погоны на больших пуговицах топорщились, шапка сползла на затылок.

Мне завидно: у меня ещё не было галстука, хотелось такое же пальто, так же вот сидеть и по-мужски курить и смотреть вдаль. Не обращать внимания на колкий дурацкий ветер, затёкшие ноги и мысли о неоправданном ожидании от «путешествия». Всё должно было быть гораздо помпезнее и возвышенней.

– Домой поедем? Не успеем дотемна то.

– На рештаке поедем, не бузи, – отмахнулся Большой брат, кинув окурок в незримое вниз.

– Холодно…

– А чё дома делать? Батя вчера насоображал, мать стирает опять, небось, или пол моет, поедом мне мозг выносит… Бухает он, а прилетает мне. Дура.

Это звучало как-то кощунственно и неправильно. Хотелось возразить, сказать нечто, уточнить, спросить, как это так можно о родителях такое говорить, но сила авторитета не давала мне раскрыть рта. Лишь молча полувосхищаться, полунегодовать от неоправданной смелости к таким крамольным речам.

Ещё хотелось вставить реплику (очень переполняло) про то, что «мой папа вчера фотоаппарат купил». Но опять же: сила авторитета давила и незримо давала понять, что моя реплика это что-то неуместное, к тому же – явно выдающее «шкурную» причину смыться побыстрее домой.

Продолжил хитрить:

– Во дворе посидим, может кто гуляет, футбол погоняем.

– Да не… Пошли на второй залезем.

Мы поднялись на соседнюю вершину: такую же плешивую, с массой утрамбованных следов. Единственное отличие – на этой вершине лежал большой валун, исписанный краской, испещрённый именами, датами, оскорблениями и сердечками.

Большой брат снова закурил, усевшись на исписанный валун:

– Батя говорит, что тут провалиться можно. Порода горит внутри – провалишься и сгоришь.

И правда, на этом втором терриконе, были видны сбоку, словно оспины, рябые провалы.

Большой брат швырнул недокуренное в сторону щелчком, неестественно весело сказал:

– Чё, скатимся?

По склону террикона, в стороне, куда улетел окурок – в породе – естественный желоб, будто русло реки. Было видно, что тут уже, как с гигантской горки, скатывались неоднократно.

– А если куртка порвётся?

– Зассал? Щегол. Сюда зыпай, как делается…

Брат встал с валуна, застегнулся, сел в желоб, лихо откинулся на спину и стремительно полетел вниз, словно маленький ребёнок.

Чтобы не отставать и не успеть испугаться – сел вслед и, также – полетел вниз по ледяному. Меня несло быстрее, ужасно плохо становилось от осознания сделанной громадной непоправимой ошибки. Завопило звериным тупое желание остановиться, вернуться назад и передумать.

Поздно вернуться, но не поздно остановиться же!

Мои подошвы, пытаясь затормозить бешеное скатывание, ударили по поверхности. Меня перебросило через голову: теперь это стало не полётом-скольжением на бешеной скорости вниз, теперь это стало безостановочным сальто через голову на бешеной скорости с вращением вокруг своей оси, дальнейшим вылетом из более-менее безопасной траектории желоба и последующими ударами спиной о мёрзлую породу крутого склона террикона.

Вплоть до самого приземления – ужас мой ещё больший уверял: конец! Смерть! Перелом! Треснет шея, или напорюсь на камень острый, или провалюсь в одну из «оспин» и сгорю внутри. Мотало до тошноты с каждым кувырком. Небо торчало то внизу, то вверху, то где-то сбоку. Подножие мелькало нестерпимо далеко, и то – когда удавалось подметить его в карусели падения.

Наконец.

Тело ударилось о мягкую соломенную сухую подушку камыша. Встав, сбил налипший толстыми бусами по куртке снег, поискал, но не нашёл варежек, поправил, врезавшуюся шнурком в подбородок, шапку. В ботинках – снег, штаны – истёрты и также – в налипшем снеге.

Большой брат, примирительно улыбнулся и махнул – пошли; показав в сторону.

К нам бежали чёрными пятнами, высоко подпрыгивая, проваливаясь – бродячие псы. Дюжина облезлых разношёрстных дворняг бежала молча, целенаправленно. Похолодело внутри, упало вниз, инстинктивно напружинились спазмом мышцы – нестись прочь. Но обомлел ступором, в горле – провал. Большой брат врезал по голове, отлетела набок шапка:

– Чё встал, пошли. Не боись – не укусят. Только не беги и всё. Спокойно иди себе.

Поправил шапку, медленно пошёл, отвернувшись, потеряв из виду стаю, будто и нет проблемы. Большой брат побрёл следом.

Трусливо оборачивался всё чаще.

Собаки бежали быстрее, дистанция уменьшалась. Услышал куцый коверканный ветром лай. Ускорил шаг, утопая в рыхлом, спеша к остановке, одиноко торчащей, у дороги.

Собаки ближе и ближе.

Одна уже рядом, Большой брат поднял камень нарочито, глядя на неё с бешенством.

Прочие – теперь тоже рядом.

Они окружили нас, они озлобленно рычали громким и угрожающим, оббегая, напрыгивая, кусая в воздухе. Перехватило дыхание, заныло в кишках.

Большой брат кинул камень в одну, резким замахом пнул другую, взял с земли корявую ветку, размашисто стал наносить удары по собакам, что разом вдруг напрыгнули на него, цепляя кривыми большими зубами, разрывая ткань его пальто, мешая аляповато тёмно-красным.

…ибо воскрешаете его вы – безбожные лгуны.

4

Ставит ли фраза: «Такие как мы» – выше прочих (даже если фраза звучит: «Такие как мы – это слабохарактерные личности без стержня – мы лишние»)?

Ответ знатоков: «Да, но что в этом такого?».

Подсознание умолкло, отвлекаемое, припорошенное, раздумчивое прошлым и сопутствующей этим виной. У меня снова чувство необъяснимой решительности, которое появилось утром «Первого сегодня», которое подвигло утром «Первого сегодня» собраться и без раздумий выйти и просто идти к моей точке назначения «b».

Цель утром, впервые за долгое время застоя и апатии (тысячи лет), проявилась истинным сиянием. Алгоритм движения к цели – линеен и лёгок в исполнении. В «Первом сегодня» ненужное отступило; полновесное знание, что «так надо (идти) и так будет (придёшь)» полноправно мной завладело и управляло отныне – на подходе к диспансеру.

Сугробы в рытвинах мокрой грязи таяли, застывая в волнообразных формах на иссохшем под ним газоне. Галдело вороньё на сухих средневековых деревьях. Большие ржавые ворота фронтального въезда диспансера открыты нараспашку. Будка охранника как брошенный ребёнок. Подъездная дорога до приёмного покоя: вся в трещинах, бровках, ледяных наростах. Выступающий тамбур с охраной из барельефа, скульптур известняковых львов с выпученными базедовыми глазами. Открыл с трудом (грандиозным, вес её под тонну) входную дверь. Миновал оббитый спотыкающимися порог.

Внутри главного корпуса, у приёмного покоя – слепленные в однородную массу люди.

Много людей.

Пахло прелыми одеждами, сутолокой. Слышался гомон, переговоры, перекрикивания фоном шумной звуковой дорожки массовок кино. У полукруга кассы теснились. У кабинетов принимающих врачей – теснились. На банкетках, на широких подоконниках, у пожухлых цветов в дешёвых кашпо – теснились.

Много людей.

Слишком много людей.

Назад!

Множество людей часто образуют неуправляемую толпу.

Пути назад нет!

Множество людей иногда образуют управляемую очередь.

Домой! Обратно!

Множество людей, так или иначе, мешают друг другу внутри.

Вперёд.

У открытого кабинета, в котором врач склонился над коричневым, с блеском отсвета столом теснилась разношерстная в мрачных одеждах Толпа. Она топтала истёртый в гвоздях и сабельных полосах линолеум. Тёрла толстую многослойную масляную краску на стенах, колупала её.

Жирных, тусклых бежевым стенах.

Вперёд.

Толпа смотрела в потолок, побеленный наспех, вдыхала шумно. Пересчитывала пыльные лаконичные плафоны. Перечитывала информационные плакаты коровьими взорами. Спрашивала возбуждённо: «Кто последний?». Утверждала нагло, что тут занимали. Говорила, всем и каждому, что им, каждому – только вызнать и – только расписаться. Утверждала, что будет одна за другим и будет блюсти эту очередность, но…

Из кассы кричали: «Вы оплатили?». В кассу кричали: «Вы сдачу дадите?». И ругались, потно дыша, отравляя воздух гнильём ртов, смоченными прелыми в сырости некрасивыми одеждами бесформенными на рыхлых жадных зависимых телах.

Вперёд.

Врачи проходили мимо молча, скорей, как на вызовы, осунувшиеся флегматичные. Мимо проходили медсёстры и санитары в исстиранных халатах, встревоженные и меланхоличные. Уборщицы проходили мимо, обвинительно холерично готовые к окрикам. Ипохондричные реципиенты-пациенты. И ни одного сангвиника. Так ведь совершенно нельзя устраивать собственную вселенную.

Несло хлоркой.

Тахикардией заходился корень языка.

Панорамы занавешены некрасивым, естественным – решётки от подоконников и к верхним откосам. В коридоре – пологий длинный спуск для каталок. И на спуске этом – теснились.

Дальше вперёд. Быстрым – вперёд. Со страхом, с вымирающим желанием вырваться, ослеплённый и загнанный, не смевший подумать оглянуться лишь и идти обратно тем же путём, что и пришёл.

Но чем дальше – тем меньше было людей. Больше специализированных кабинетов. Функциональных. И стало спокойнее. И утвердилась вероятность, что в конце меня ждал особенный пустой, до которого никто не успел добраться, до которого нет никому дела.

Что там собирались излечить.

Там же:

Докопаться до истины.

Выписать лекарства.

Провести терапию.

Назначить покой.

Исповедать.

Освобождённого, осужденного самой природой, себя – отпустить.

Так что.

Дело решённое: надо было продолжать бежать.

Дальше по коридору.

Несколько кабинетов один за другим через одинаковые расстояния. Перед первым скамейка – на ней закованный в жёваную шлейку мужчина лет сорока. Он уселся престарелой маме на колени детёнышем. Мать гладила его по спине машинально, успокаивая. На меня – задумчивый парень у обналичника. На меня – дородная в цветных одеждах старуха. Поодаль мающийся подросток. В их глазах обозначалась претензия и вопрос: «На приём? К нам в очередь? К нам, в стаю?».

У стены (переливчатой лоском нормали) стоял маленький, с метр ростом старик. Его лицо – порченый в морщинах фрукт. Неправильные пропорции. Весьма неправильные. Он уставился настороженно, будто ожидая войны.

Встать бы у стены, да привалиться затылком к ней замораживающе завораживающей. Задумчиво прищуриться и постоять так, ощущая – как пусто становится, как спокойно становится и тихо.

Но останавливаться было нельзя. Нельзя, теперь, после этих взглядов.

Дальше по коридору!

Пока паническая атака не заставила дёргать ручки любых дверей без разбора.

Кабинет – заперт.

Кабинет – закрыт.

Уборная – заперта.

Уборщицкая каморка метр на метр – в ней одинокая швабра.

Далее – кабинет – закрыт.

Следующий – кабинет – опечатан.

Большой зал – открыт, но абсолютно пуст.

Прошли посмеивающиеся, хохочущие студенты.

Нельзя останавливаться.

Лестничная клетка, под прогоном-балкой – скучающая дежурная медсестра с раскрытым перед ней журналом.

Кабинеты последние. Административные.

Движение болтающихся ручек вниз. Закрыт был один, второй, предпоследний. В коридоре пусто. Совсем темно. Это плохо, это очень плохо… Выбора не осталось совсем.

Последний кабинет.

Движение болтающейся ручки вниз и – дверь открылась.

5

Старина? Как ты? До сих пор ошиваешься калекой в прошлом?

Дверь открылась со странным вздохом сквозняка.

– Старина? Ты как-то неестественно поверхностно обледенел, – папа навёл на меня объектив фотоаппарата и щёлкнул затвором.

– Ты почему такой мокрый? Совсем что ли? – мама встряхнула меня, посыпалось на пол каплями, – иди, мойся, переодевайся и есть садись! Где шлялся опять? Куртку порвал…

Папа подмигнул и сбежал в комнату.

Позже, сидя на кухне – водил вилкой в тарелке. Жуткая усталость и апатия навалились, тянуло спать. Пошёл в спальню, чтобы не уснуть за столом. В гостиной увидел: папа поставил фотоаппарат на штатив, быстро отбежал, поцеловал, глядя на объектив, маму, что сидела за высоким трельяжем и красилась.

Ослепила вспышка.

6

Надпись прямоугольным трафаретом казённой краской по зелёной табличке: «Отдел кадров».

Дверь открылась. Очень горячо стало. Горячо и душно. Это мешало говорить. В горле сухо и мысли не могли чётко сформироваться. Мне послышался голос женщины из-за деревянной стойки, вмурованной в стену, выступающей неким оборонительным препятствием для незваных посетителей:

– Документы принесли? Давайте сюда.

Женщина лет пятидесяти, в синем костюме, с пышными волосами вынырнула из-за стойки, протянула короткую руку. Она нетерпеливо выхватила папку, открыла её и принялась вынимать содержимые в ней документы.

– Вы откуда к нам? По трудовой бирже или объявлению?

– Да, – ответил хрипло, с каким-то противным для себя придыханием.

Обстановка вокруг, слышимый шум непрекращающихся переговоров из глубины кадрового кабинета (там, за спиной женщины в синем, перегородками-стенками – было ещё помещение) не представляли возможности сосредоточиться, дать себе указания о должной моменту линии поведения и характере себя как героя ситуации.

– Так-так, – из папки вытащили тетради и отдали мне.

Взял их и положил себе во внутренний карман, запахиваясь.

– Снимайте-снимайте, пока… Жарко у нас. Присаживайтесь, проходите. Сейчас быстро оформлю.

Женщина открыла часть верхней поверхности стойки, словно шлагбаум, впуская. Уселся на чёрный убогий стул казённый и принялся ждать разрешения возникшего акта.

В глубине кабинета говор стих до громкой тишины. Женщина села на своё место, поискала в секретере среди бланков – нужный. Нашла, принялась его заполнять. Бюрократический скрежет врезался в память: звук шариковой ручки по бланку, еле уловимая возня за перегородкой.

Всё для них шло будто по плану. Администрация работала системно, как нормально функционирующий организм, невзирая на случайную перемену-паразита в виде возникшего ошибкой меня.

Прикрыл глаза, охватила негоподобная дремота: ведь сделано, чёрт возьми! Ведь организмом был пройден этап этот, хорошее достижение свершилось. Большой и важный, серьёзный труд, большое и важное серьёзное путешествие от «a» до «b» завершено, пусть и не так, как представлялось: мой статус «пациент» негаданно сменился статусом: «работник диспансера».

Но так (провидение!), было лучше! Так ведь легче (будет) добиться нужного. В стане чужих стать своим.

Глаза наливались тяжёлым. Приятная слабость с усталостью давила на плечи, на седьмой шейный позвонок. Подсознание закрылось, бросилось вниз, в нугу мимолётного успокоения, отставило в сторону реальность, отмахнулось от неё надоедливо, оградилось бессловесной музыкой сопровождения антиреализма.

Оно проиграло.

Звонко рассмеялся внутри младенческим.

Пусть только эта женщина пишет и пишет, не останавливаясь, продолжает писать. За это время можно прилично отдохнуть…

Глаза открылись на непродолжительный миг: во сне дёрнуло, дух захватило от неминуемого воображаемого падения. Веки обрели лёгкость, в желудке ёкнуло.

Монохромный туман.

Передо мной – обветшалая деревянная стойка. Пустой, с рваным дерматиновым покрытием чёрный убогий стул. Замусоренный пол в крошеве стекла. Стены с ободранной штукатуркой, с облезлым плакатом. С потолка – хлопья извести на нитях паутины. Окно выбито, деревянные рамы заскорузлые, с останками из битого бетонного широкого подоконника. В проёме двери, в пыльном грязном коридоре – фантастический силуэт школьника в униформе лет десяти, что удивлённо застыл, не шевелясь.

Туман рассеялся.

Веки открылись от участливого и насмешливого комментария женщины в синем:

– Эй, уснул что ли? Говорю, сутки через сутки. Завтра приходи. С утра смена до вечера, потом на дежурство ночное, хорошо? Пока можешь ознакомиться, походить. Вот тут подпиши. Зарплату задерживали, но теперь с новым главврачом вроде как лучше стало финансирование. Даже ремонт будут делать. Утром напишу, сходишь к Татьяне, получишь у неё что надо. Понял?

– Да, спасибо. А мне как, одному дежурить?

– Нет, ты что, одному… С санитаром, с кем по графику выпадешь. Чай будешь? Обед как вроде, – женщина обернулась на висящие за ней круглые часы.

– Нет, спасибо.

– Ну, до завтра. Завтра здесь в девять как штык.

7

Быль на то и быль, чтобы использовать внутри себя такие слова, как: «было», «был», «стало», «стал».

Психоневрологический диспансер – это два больших корпуса и здание склада, совмещённое с гаражом на огромной огороженной территории. Корпуса двухэтажные, Н-образной формы.

Главный корпус, в котором – администрация, кабинеты принимающих врачей, касса, аптека, приёмный покой, лекционные залы. И крыльями в стороны – стационарные отделения. Отделения для буйных больных и тихих больных, принудительных больных и добровольных больных.

Второй – хозяйственный корпус, в котором – заведующие складским балансом, актовый зал, кухни, прачечные.

Независимо от назначения, в каждом корпусе окна первого, а местами и второго этажа (без ручек на форточках) – закрыты решётками-ставнями, на которых навешаны изнутри замочки, чтобы при пожаре можно их было отпереть.

В здании главного корпуса на втором этаже собирались делать ремонт. Часть крыши и перекрытий износились, всех больных перевели на первый этаж, распределив их по отделениям внутривидовой мешаниной.

Между корпусами, ближе к чёрным выходам, – прогулочные дворики. Они обнесены высокими кирпичными стенами, побеленными и обтёсанными. Внутри двориков в центре обязательным атрибутом – толстое дерево (тополя и липы), а по периметру – низкие скупые скамейки без спинок и разбитые квадратами плиток дорожки. Вход в эти дворики: готическая калитка из толстых прутьев с шипами.

Здание гаража низкое, на искусственном пригорке (чтобы не топило). Ворота цвета хаки.

Огромная территория диспансера на две трети заросла сорняком, оградилась уродливым массивным забором из железобетонных панелей, в котором было несколько пробитых проходов (для удобства перемещений жителей окружающих домов). От проходов вели тонкие полосы тропинок утоптанной глины к закрытым «островкам» между деревьями и кустарниками, в которых лежали груды мусора: бутылки, бычки, пакеты, упаковки, банки, зола. На территории проходила толстыми трубами теплотрасса, осыпающаяся и ржавая. На территории гуляли бродячие собаки, группы подростков, проходили бегло прохожие, бомжи искали тару и спрашивали мелочь или «допить-докурить».

На территории диспансера пахло сырым тряпьём и пустынным настоящим.

8

…вон, например, Соран Эфесский дико рекомендует лечение препаратами лития.

– Можно сегодня?

Женщина-кадровик в синем, оторвавшись от кружки с чаем вскинулась непонимающе:

– Чего?

– Выйти на дежурство.

– Нет, сегодня нельзя. Завтра утром приходи, – нежно проговорила и тут же гаркнула в сторону, – Таня! В магазин сходи, когда сказала!

Домой не хотелось. Это ведь самое трудное в путешествии – возвращаться назад. Для маскировки от самого себя можно было бы пойти другим маршрутом. Но суть не в этом. Суть в том, что утром «Первого завтра», существовала высокая вероятность не покинуть своё убежище так, как это удалось сегодня. Многолетняя нерешительность вновь кандалами скуёт самообманывающее и самообманывающееся сознание. И эта решительность, сошедшая божественным откровением и зовом в «Первом сегодня», этот миг просветления – насмарку. Будто был один шанс, и завтра он будет бездарно недостижим.

«Первого сегодня» хватило сил, ухищрений, сообразительности вырваться и убежать. В «Первом завтра» – вряд ли. Сумрачное утро «Первого завтра» так просто осуществить героический побег-прорыв не даст. Оно укроет одеялом, оно прижмёт к плоскости кровати, оно покажет гадость внешнего мира в зажатый тюлем проём окна, оно будет настаивать никуда не идти, а также – бояться прочего, бояться прочих всех, бояться покинуть безопасное и зачать круговорот хаоса энтропии своим побегом там – в большом и бескрайнем, под гадливо открытым сводом.

Западня.