Loe raamatut: «На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг.»

Font:

Серия «На линии фронта. Правда о войне» выпускается с 2006 года


© Беретов А.И., 2023

© «Центрполиграф», 2023

© Художественное оформление серии, «Центрполиграф», 2023

От автора

Ты испытываешь нас, Боже, переплавляешь нас, как переплавляют серебро, испытывая в горниле страдания.

Пс., 65: 10; Ис., 48: 10

Обычно загородный дом, особенно же если он старый и простоял хотя бы лет тридцать или сорок, должен хранить в своих недрах немало интересного. В «тайниках», образовавшихся естественным путем под лестницами, на чердаке и антресолях, то есть там, где появляется минимум пространства и куда прячут никому уже не нужный хлам, можно обнаружить массу любопытных вещей.

Так в одном из «тайников» собственной дачи на станции Храпуново я и нашел сверток в плотной оберточной бумаге. По верху твердым почерком покойной моей матери было начертано: «Письма моего сына».

Да, это были те самые письма, которые я регулярно, в течение четырех с лишним лет, писал ей из армии. Пронумерованные, разобранные по годам, связанные в пачки, лежали они там, дожидаясь своего часа. Пыль, сырость и мыши делали свое дело; многие листы подмокли, отсырели, чернила расплылись, есть даже и такие, что крошатся под рукой. Нашел я пачку и нераспечатанных писем на мое имя с наклейкой: «В Москву – за истечением срока хранения и выбытием адресата». Целая пачка писем моей матери ко мне, в армию, на фронт – писем, не полученных мною и датированных сорок третьим и сорок четвертым годом.

Вскрываю конверт и читаю. То было время, когда нас перебрасывали с одного участка на другой, жили мы тогда то в городе, то в лесу, то в теплушках эшелона. Она не знала, где я, волновалась и волнения эти изливала в потоках эмоционально – бессмысленных фраз.

Разобраться в этом эпистолярном наследстве времен войны помогала мне одна наша знакомая девушка – соседка по даче.

– Отчего бы вам, – сказала она как-то, – не систематизировать все эти письма?!

– Зачем, для чего? – спросил я ее. – Кто станет их читать?

– Кто? – переспросила она. – Это же так интересно, необычно. Подумать только, молодой курсант, совсем еще юноша, а потом и лейтенант описывает изо дня в день события военной жизни, философствует, рассуждает о формировании своего характера.

Может быть, она и права, решил я и совсем уже по-иному стал пересматривать ветхие листы писем, разглаженные теплым утюгом, перечитывать их с особенным целенаправленным интересом.

Прежде всего я занялся письмами своей матери ко мне. Те письма, что я получал от нее, будучи в действующей армии, уничтожались в огне фронтовых печурок, в пламени догорающих костров. В вещевом мешке военного человека не хватало порой места даже для более важных и существенных вещей. И вот на тебе – сохранила-таки судьба несколько писем, хотя и не совсем обычным путем.

В письме от 12 мая 1944 года по адресу: «Полевая почта 67602-А» мать обращается ко мне со словами упрека: «Ты перестал со мною быть откровенным, то есть ты хочешь от меня все скрывать. Зачем ты это делаешь, мне так тяжело, да и тебе не легче. Ты сообщаешь, что „писать совершенно нечего “. А я хочу, чтобы ты делился со мною и радостями и горем, и поэтому прошу, даже молю тебя писать мне обо всем подробно и ничего от меня не скрывать».

Что, собственно, хотела тогда от меня моя мать? В чем состояла ее настойчивая просьба?!

Рассудком она, вероятно, понимала, что я не мог писать ей многого уже в силу того, что существовала военная цензура. Да и сам я достаточно хорошо знал свою мать и видел, что ждет она от меня совершенно не того, о чем просит и молит во всех своих письмах ко мне. Так чего же ждала от меня моя мать?! Только одного: сообщения о том, что лично мне ничего не угрожает, никакая опасность. Любое известие от меня рассматривалось исключительно с этих позиций.

Однажды, поверив, будто ее действительно интересуют подробности моей фронтовой жизни, я намекнул ей, что по роду своей службы мне пришлось «побывать в тылу». Она знала о моей должности начальника разведки и могла бы догадаться, в «каком тылу» находился ее сын. Но она предпочла выслушать разъяснения своего брата и моего дяди, майора медицинской службы Николая Васильевича Румянцева, который, успокаивая ее, разъяснил ей, что коли уж я «нахожусь в тылу», то это совершенно не опасно, потому как «тыл» – это такое место, которое «отстоит от фронта на значительном расстоянии». Мать моя, естественно, уцепилась за этот обман, как за спасительную соломинку; настоящей, подлинной правды она боялась, более того, она даже не желала ее знать. Когда же я описывал ей поездки в наш собственный тыл и сообщал ей о том, что живу вне опасности, она не верила мне и думала, что я обманываю ее и намеренно «что-то» скрываю.

С течением времени, быть может даже неосознанно, стал я в своих письмах к ней подлаживаться под тот тон, который она мне сама навязывала и, помимо своей воли, стал потрафлять ее требованиям, доставляя ей удовольствие получать лишь те сведения, которые только одни и были ей нужны. Поэтому-то в письмах моих к ней так много второстепенного, казалось бы, даже несерьезного и ненужного. Однако теперь это второстепенное и несерьезное оборачивается вдруг тем самым «волшебным ключиком», который только один и способен отомкнуть заветную дверцу таинственного хранилища нашей памяти!

И вот, глядя на пожелтевшие, хрупкие листки почтовой бумаги, исписанные мелким и еще не окрепшим почерком, я решаю вдруг все это как-то систематизировать, привести в порядок и, наконец, придать всей этой «эпистолярной стихии» хотя бы какую-то литературную форму. Так летом 1979 года возник первый, черновой вариант «Дневника лейтенанта».

Помимо писем сохранилась у меня и небольшая записная книжица, с которой я не расставался все то время, что был на войне, и куда заносил нужные мне сведения: наименования населенных пунктов и городов, номера частей и подразделений, фамилии командиров и тех людей, с которыми приходилось иметь дела, характер и особенности проводимой боевой операции, и все это в соответствии с датами календаря.

Я знал, что делаю незаконное дело, и все-таки делал. Теперь же, сопоставляя данные моей фронтовой записной книжки с тем, что я писал в письмах своей матери, я уже мог спокойно и не принудительно восстанавливать в собственной памяти ретроспективу тех событий, непосредственным участником которых и являлся.

На дворе январь 1983 года – сорок лет минуло от того памятного дня, когда мы – новопроизведенные лейтенанты – в январе сорок третьего отправлялись из Каргополя на фронт.

Теперь я сижу в своей московской квартире и передо мною на письменном столе лежит черновой вариант моих «Воспоминаний». Пройдена первая стадия – позади основные трудности, и можно, очевидно, уже как-то критически и творчески переосмыслить написанное. Спросить самого себя: «А что, собственно, хотел я сказать, о чем хотел поведать, на что претендовал и на что надеялся?!»

– Много опубликовано у нас всякого рода воспоминаний, – сказал мне как-то Вячеслав Кондратьев, известный писатель и мой школьный товарищ, – еще больше рукописей лежит. Только вот люди помнят одно, а писать почему-то предпочитают совершенно иное.

Что же, как ни печально, как ни парадоксально, но люди привыкли жить во лжи. Ложь культивировалась сверху и с готовностью утверждалась снизу. И люди почему-то уверены, что «так жить легче».

Лично я не обещаю никакого открытия никому не ведомых истин, тем более «истин абсолютных». Не собираюсь я и поражать неведомого читателя фантастическими деталями эмоциональных впечатлений и душевных переживаний. Просто мне хотелось бы быть предельно искренним.

Замыслив писать о днях своей боевой молодости, я, естественно, как бы задним числом предполагал восстановить свой «Дневник лейтенанта» в ретроспективном измерении. Фактор времени и сорокалетний жизненный опыт, несомненно, должны «сказать свое веское слово». Но ведь я и не пытаюсь написанное теперь выдать за написанное тогда. Просто я рассчитываю лишь на основании сохранившихся писем и подлинных дневниковых записей вызвать в памяти сугубо личные, субъективные впечатления от событий тех далеких, трагических и в чем-то романтических военных времен.

От Москвы до Устюга

В ночь с 21 на 22 июня 1941 года в Москве на углу Сухаревки и Первой Мещанской, в помещении школы № 267, состоялся выпускной школьный бал. И мы – мальчишки – в 4 часа утра шли провожать по домам своих школьных подруг.

А в это самое время. Именно в 4 часа утра. Германские самолеты бомбили наши города: Киев, Минск, Севастополь, Новороссийск и другие. Армия вермахта перешла рубежи наших границ.

Началась ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА!

В середине июля, числа не помню, получил я повестку, в которой предписывалось мне явиться с вещами на сборный пункт по адресу: «Село Алексеевское. Станция Москва-Товарная. Имея при себе…»

Я держал повестку в руках, читал написанное. А внутренний голос так внятно, внятно приказывает мне:

– Беги срочно на Кировскую, 15! В райвоенкомат.

И я побежал!

Во дворе столпотворение: вой баб, вопли детей, пиликанье гармошки.

У дверей комиссариата часовой.

– Тебе чего?

А я и не знаю «чего»?!

– Мне это. К комиссару надо! – выдавливаю я из себя.

– К комиссару?! – удивляется часовой. – Попробуй!

И я прохожу в дверь. На лестнице, в коридоре толпы людей. Как говорят, яблоку упасть негде. Протискиваюсь. За столом полковник: четыре шпалы на малиновых петлицах. Судя по всему, не спит уже которую ночь.

– Тебе чего?! – спрашивает меня.

– Вот, – говорю, – повестку получил!

– Ну. И что?!

– Так. Мне идти?!

Очевидно, этот дурацкий вопрос что-то пробудил в сознании сидевшего за столом полковника.

– А… Ты-то. Кто такой есть?

А я не знаю, «кто я такой есть…»

– Вот, – говорю, – школу окончил, десятый класс.

– Так! – произнес полковник. Внутри этого человека вдруг что-то изменилось. – Дай-ка сюда повестку-то! – И куда-то в сторону: – Эй, там… Подполковник… Остаешься за меня… Не отставай!.. – Это уже было ко мне…

Проталкиваемся сквозь толпу… Во дворе стоит эмка… Садимся…

По Сретенке, по Первой Мещанской, по Ярославскому шоссе с сиреной, на красный свет светофоров, вплоть до Алексеевской-Товарной…

А там уже идет погрузка в эшелон… эмка встала… Полковник выскочил и побежал к тому, кто читал список… Я еле поспевал следом…

– Ты, старый дурак, кого набрал?! – слышу я. – Приказа Верховного не понял?!. Смотри!..

И… Тот, кто читал список, естественно «помянув чью-то мать», стукнул себя по лбу…

И вдруг истошно заорал:

– Окончившие десять классов средней школы, студенты вузов, научные сотрудники с высшим образованием пять шагов вперед. Марш!

Вот так я и получил отсрочку «до особого распоряжения». Согласно приказу следовало «направлять означенный контингент в военные училища».

Лето я работал токарем на заводе «Борец», а осенью был принят в число студентов второго курса Московского училища живописи на Сретенке, в мастерскую Антона Николаевича Чиркова.

Так Промыслом я избавлен был от трагедии сорок первого года, когда погибли многие из моих близких друзей. Да! Я не познал горечи отступления в сорок первом. И мера испытаний была определена мне Свыше по слабым моим мальчишеским силам.

20 мая 1942 года я получил наконец повестку с предписанием: явиться по указанному адресу.


25 мая. Вечер солнечный, но холодный. Провожали меня: мать Екатерина Васильевна, Ника Мейер, Гена Сотсков и Шура Шурыгин. С Никой и Шурой я учился в школе, а Генка был, как и я, студентом училища живописи на Сретенке.

На мне демисезонное пальто, черный берет, а за спиной – пионерский рюкзак, в котором двухдневный запас полученных по карточкам продуктов: хлеб, сухари, полукопченая колбаса, чай и сахар. Кроме того, блокнот для рисования, девять школьных тетрадей, кисти и в металлической коробочке из-под ландрина акварельные краски.

2-я часть Ростокинского райвоенкомата, откуда я получил призывную повестку, размещалась в дощатом павильоне клуба имени Калинина. Откровенно говоря, я уже был готов к тому, чтобы встретить картину, обычную для того времени на любом из призывных пунктов. Но Ростокинский парк, через который нам пришлось идти, встретил нас тихим прудом, брошенными лодками, заросшими травой дорожками. В глубине парка летний павильон клуба, выкрашенный в ядовито-голубой цвет.

Начальник 2-й части капитан Суранов принял меня вежливо и даже приветливо. Спокойная, деловая обстановка благоприятно отразилась на настроении. Не скажу, что я радовался призыву – война оставалась войной. И все-таки в душе моей в тот момент не было ощущения роковой обреченности или предчувствия неминуемой гибели – чувств, тогда свойственных многим из мобилизованных на войну.

Всех призывников оказалось лишь семь человек, и капитан Суранов сообщил нам о направлении всех нас в военное училище.

В сопровождении делопроизводителя Архангельского, везшего наши документы, отправляемся на сборный пункт и по пути знакомимся. Припоминается педагог средней школы, хорошо знавший многих из моих учителей, какой-то здоровый парень в синем плаще и кепке, тщедушный мальчик-еврей, к которому сразу же прилипло имя – Абрам Маленький. Но сблизился я с невысоким, юрким, лет тридцати с небольшим «работником прилавка», как он сам отрекомендовался. Звали его Николай Морозов. Тогда, естественно, я и предположить не мог, что суждено мне будет с Николаем не только спать рядом на казарменных нарах, но и повстречаться в госпитале и даже после войны, в сорок седьмом году.

От Ростокино до Грохольского все мы – и призывники, и провожающие – ехали на трамвае. В последний раз видел я свой дом в Протопоповском переулке – тот самый дом, в котором родился и вырос. Через год этого дома уже не стало.

На Спасской, перед воротами школы, у которых дежурил часовой, я простился с матерью и друзьями. Было поздно, погода портилась, наступали весенние сумерки. Из окон школы я видел своих: они стояли на противоположной стороне улицы. Наконец они ушли. Приближался комендантский час, после которого запрещалось ходить по Москве, не имея специального пропуска. Их уход принес внутреннее облегчение. Я уже был изъят из той жизни, которая осталась там – вне казармы, и нужно было сжигать за собой эмоциональные мосты как можно скорее.

После полуночи нас повели в баню. Это были наши «Астраханские бани», куда я ходил с отцом, будучи еще мальчишкой. Дул сильный ветер, и по небу ползли низкие черные тучи. В бане нас остригли под машинку.

И во втором часу ночи, строем по четыре, под проливным дождем, который постепенно превращался в грозу, шагали мы по булыжникам Астраханского переулка. Через Каланчевскую вышли на Новорязанскую к зданию школы, напротив вокзала, в которой размещался тогда эвакопункт запасного стрелкового полка.

В школьных классах нары, сколоченные из толстых досок, и на нарах люди, уже повидавшие войну. На нас они смотрят отчужденно – их, наверное, можно понять. Мы всего лишь несколько часов как из дома, а у многих из тех, что лежат тут на нарах, семьи остались на территории, занятой врагом, погибли при бомбежках, затерялись в эвакуации.

В коридоре спали прямо на полу, вповалку, подостлав шинели и положив под голову вещевые мешки. Воздух насыщен смрадом от пота, грязи, махорочного дыма и дыхания. Нам ничего не оставалось, как только примоститься на входной каменной лестнице. Пока еще мы ощущали себя лишь инородным вкраплением в этом общем людском монолите войны. В небольшой кастрюльке с одной ручкой, в каких обычно варят детям манную кашу, Морозов принес кипятку. Заварив чаю, мы закусили с ним на пару нашим хлебом и колбасой.

– Учти, Андрюха, – доверительно шептал мне Николай Морозов, указывая на кастрюльку, – у солдата под рукой завсегда должно быть это вот самое оружие. Иначе хана – пропадешь! Я-то не впервой иду по призыву. Кое-что понимаю! Ты верь мне.

Поужинав таким образом, мы задремали прямо на лестнице, прислонившись к стене. Наша первая ночь в казарме была на исходе.


26 мая. В четвертом часу нас растолкали и велели выходить на построение. Густой белый туман скрывал окружавшие здания. Перекличка, и строем на Садовую, в район старых, знакомых с детства, Спасских казарм. Здесь по аттестату нам выдали довольствие на трое суток: кило восемьсот хлеба, двести грамм польской колбасы, сто пятьдесят грамм сахарного песку, пачку чая на десять человек и концентраты горохового пюре.

Теперь нас уже до полуроты: большинство – молодые ребята со средним и высшим образованием, школьники выпуска сорок первого года, студенты вузов и техникумов, отозванные с фронтов или выписанные из госпиталей. Многие из них почему-то несколько дней жили без продуктов, были голодны, злы, грязны, небриты и с откровенной неприязнью смотрели на наши рюкзаки, полные домашнего харча. Запомнился мне молодой, крепкий и красивый парень с огромными угольными глазами, в синих грязных обмотках и в новой шинели внакидку. Он с жадностью глотал куски сухого горохового пюре – тогда мне была непонятна эта жадность, жадность здоровой плоти, требующей пищи.

Отправляли нас с Северного, или Ярославского, вокзала. Ехать предстояло до Вологды. К пассажирскому составу прицеплен был товарный «пульман» с нарами из толстых досок. Сопровождавший нас командир не проявлял излишней строгости, и мы свободно разгуливали по платформе. Я даже ухитрился позвонить домой. Погода постепенно разгуливалась, и день обещал быть теплым и солнечным. Тронулись мы в девять тридцать по московскому времени. Фронтовики уселись в проемах дверей вагона, спустив ноги вниз. Я стоял тут же, опершись о заградительный брус, смотрел на бегущие мимо окраины Москвы, на те самые места, где я когда-то мальчишкой гулял с моей бабушкой Олей.

В одиннадцать часов, в Загорске, бегали на станцию за кипятком. Призванные с гражданки стали разворачивать свои «котули», доставать съестное и пить чай. Фронтовики, гордо отвернувшись, сплевывали слюну и тихо матерились. У многих, выписанных из госпиталей, не было ни кружек, ни ложек, ни котелков, не было даже вещевых мешков. Но вот кто-то кому-то наконец догадался что-то предложить из домашнего – то ли кружку кипятку, растворить брикет концентрата, то ли кусок пирога, испеченного матерью, и непреодолимая, казалось, стена отчуждения рухнула, сломалась.

Контакт, возникший хоть и не сразу, постепенно углублялся, и вскоре уже все пространство нашего «пульмана» наполнил гудящий многоголосый гомон. Слышались вопросы о том, как теперь в гражданке и что там в Москве? Бывают ли тревоги? И люди вдруг стали открываться в чем-то сокровенном совершенно незнакомому человеку. С напряженным вниманием вслушивался я в рассказы фронтовиков и не знал: верить мне или не верить?! Уж больно необычными и маловероятными казались мне все эти рассказы. Какой-то вихрастый парень в линялой гимнастерке возбужденно говорил об окружении какой-то 163-й дивизии и о полковнике, которого почему-то разжаловали. Но вдруг замолчал, как будто осекся. Потом ухо уловило странную фамилию генерала Карпизо, и тут же кто-то возбужденно стал рассказывать о бомбежках эшелонов, о первых встречах с танками противника, о выходе из окружения, о том, как болтались по госпиталям и с какими бабами крутили любовь. Трудно было все это сразу переварить. Война словно оголила все вокруг – содрала со всех ветхие лохмотья лжи и обмана. И до меня начало доходить, что люди, хлебнувшие жестокой реальности войны, отбрасывают от себя прочь всякого рода худосочные иллюзии, которыми обычно человек старается отгородиться от окружающих его людей.

«Как странно, – думал я, – их рассказы будто снаряды врезаются в сознание, взрывая в нем „хрустальные замки“ нашего безмятежного детства». От этих мыслей кружилась голова и казалось уже, что не ветер обдувал тебя в проеме двери, а новая и неведомая жизнь обдавала изнутри ураганом нахлынувших впечатлений.

«Настроение прекрасное», – писал я домой, сидя на нарах вздрагивающего на стыках вагона, в своей первой открытке, опущенной в Ярославле…

Густели весенние сумерки, и постепенно утихали разговоры. Утомленный впечатлениями, я погрузился в сон под мерный перестук колес.


27 мая. После холодной ночи, проведенной на вагонных нарах, ранним, сырым и туманным утром прибыли мы в Вологду. Перейдя извивы железнодорожных путей, вышли мы на привокзальную площадь и нестройной толпой направились к пристани.

– Пароход до Великого Устюга отваливает в девять вечера, – оповестил сопровождавший нас капитан. – Сбор в двадцать ноль-ноль. Не опаздывать, водкой не увлекаться, в комендатуру не попадать. До вечера.

Капитан ушел, и мы остались, предоставленные самим себе. Московская семерка наша распалась – я же пока держался около Николая Морозова, человека, несомненно, лучше меня ориентированного в этой, не вполне ясной, обстановке. Не торопясь, подождав, когда все разойдутся, Морозов стал внимательно изучать расписание рейсов, табличку с ценами на билеты, кого-то о чем-то спрашивал и, наконец, заявил:

– Попадать в комендатуру, Андрюха, нам нет никакого резону – оттуда прямой путь в маршевую роту и на фронт. Это не по моей части. Но и ехать двое суток на открытой палубе не солидно.

– А что делать? – наивно спросил я его.

– Пошли! – бросил он снисходительно.

«Вологда грязный, провинциальный городишко, – записал я себе на память, – очень скупо с табаком. За два спичечных коробка отдают 700 гр. хлеба. Вовсю идет натуральный товарообмен. Водки залейся (!) по 27 р. литр и без всякой очереди».

Государственная цена водки тогда была 12 рублей 60 копеек за литр. Наши брали по пять, по восемь литров. Брали столько, сколько позволяли деньги. И на палубе, после того как легли на курс, пили и гуляли до тех пор, пока все не опорожнили и не выбросили за борт последнюю пустую бутылку.

День наконец разгулялся, рассеялся туман, и солнце высветило на фоне бурных и рваных облаков поржавевшие уже купола кафедрального собора.

Господи! До чего же славным был этот день – первый день моего самостоятельного бытия, моей свободной и вольной жизни! Призванный в армию в военное время, я, казалось бы, должен был чувствовать нравственную угнетенность, страх за свою судьбу, страх вполне оправданный. Но душа моя ликовала радостью освобождения и избавления от материнской опеки. Вероятно, я смахивал на Петрушу Гринева из «Капитанской дочки».

Завтракали мы с Николаем Морозовым в какой-то грязной прибазарной чайной. Ели рыбный суп без карточек – вещь по тем временам необычная, если вспомнить о том, какой вегетарианской бурдой кормили нас в коммерческих столовых голодавшей Москвы. Таинственно подмигнув, Николай достал поллитровку «Московской».

За нашим столом сидели еще двое из тех, что ехали с нами в Великий Устюг. Один из них – высокий, жилистый старшина с четырьмя угольниками рубиновой эмали на малиновых петлицах. Другой, как выяснилось, старший техник-интендант из «Военторга» в добротном обмундировании.

Они выставили свою бутылку, и мы выпили за знакомство. Мне тогда исполнилось всего лишь девятнадцать лет, и водку я пил впервые. Хмель искорками тепла щекотал желудок, приятно подползал к сердцу, волновал мозг жгучей истомой – все вокруг плавно колыхалось и плавало. Николай, старшина и интендант из «Военторга» о чем-то шушукались. А мне было очень смешно, и я мысленно прикидывал, насколько могла бы еще вытянуться шея у жилистого старшины. Хмель путал мысли, пьяно убаюкивал, но я все-таки соображал, что речь между ними шла относительно того, как заполучить места в каюте на нашем пароходе.

Около восьми часов вечера жилистый старшина принес билеты первого класса, и Николай стребовал с меня пятьдесят рублей.

Почему-то я не запомнил название парохода, не записал его в дневнике, не сообщил домой в письме; но врезался мне в память год изготовления машины, выбитый на бронзовой, полированной дощечке – «1896».

От всего тут веяло бывшим когда-то порядком и комфортом. Каюта – салон первого класса – размещалась на носу. В ней было удобно, тепло и покойно. Вдоль стен – мягкие кожаные диваны, сквозь широкие окна зеркального стекла открывался просторный вид могучей реки. В каюте, помимо нас, еще двое подполковников и капитан милиции.

Местный радиоцентр транслировал столичный концерт. Передавали арии и дуэты из классических опер. Нежные, чарующие звуки лились к нам в каюту, и я не без гордости сообщил своим попутчикам, что солистка Театра имени Станиславского Татьяна Юдина – моя двоюродная сестра. Разговоры смолкли, а высокий, звонкий и сильный голос Тани словно плыл над ровной гладью вод, уносясь куда-то в неведомую даль. И мне уже казалось, что это родные мои и близкие посылают мне свой привет из далекой и такой близкой-близкой мне Москвы…

А на палубе тем временем делили сухари, копченую грудинку, краковскую колбасу, сахар, брикеты горохового пюре. Среди попутчиков шел бойкий товарообмен. У меня тоже образовались излишки: буханка черного, половинка белого, сухари, сахар. Я присматривался и соображал о выгодной их реализации.

Особняком в общей массе держалась группа курсантов-летчиков в ладных довоенных шинелях с цветными форменными петлицами. Их почему-то отчислили из летного училища в пехотное. На все вопросы они только презрительно цедили сквозь зубы: «Подождите! Вам тоже дадут, вам покажут!» А что «дадут», что «покажут»?! Мы не ведали…

С третьим звонком пароход отвалил от дебаркадера. Монотонно зашлепали по воде лопасти колес старого речного ветерана, слышалось лишь ритмичное уханье рычагов, и судно вздрагивало всем своим корпусом. Вечер был тихий, а вода спокойная; закат окрасил небо в холодно-малиновые тона. Впереди мерцали огоньки бакенов, указывая фарватер. Палубные пассажиры готовились к ночлегу: более опытные и расторопные захватывали места у трубы, вблизи машинного отделения, рассчитывая согреться их теплом.


28 мая. Утро пасмурное. Беспросветная серая мгла нависла над мутно-сизыми водами Сухоны. «Чувствуется заметное похолодание, – отметил я в своем дневнике, – как хорошо, что на мне пальто и свитер».

Впервые открылись мне здесь красоты северного края. На всю жизнь врезались они в мою душу своей свинцовотяжелой и холодной прелестью. Неласковой, подчас зловещей бывала мутноватая, словно остекленелая гладь широкой реки. Высокие ели и сосны громоздились по отвесным берегам, глыбы гранитных валунов покоились у воды, а на гребнях гор изредка мелькали деревни. Неповторимые северные деревни – с домами на высоком рубленом подклете, с дворами, крытыми замшелым тесом, и с серыми от постоянных ветров станами. Поэзией былин и древних легенд, колоритом Аполлинария Васнецова вонзились они в мою душу и остались там навсегда.

Проехали Шуйское, Тотьму. В легкой дымке тумана маячили, словно сказочные, кружевные силуэты деревянных церквей и часовен. Дух захватывало от переполнявших тебя впечатлений. Я тогда плохо разбирался в особенностях стилей древнерусского деревянного зодчества, воспринимал виденное не рассудком стороннего наблюдателя, не знанием искусствоведа, которое классифицирует школы и направления, но интуитивно – сердцем – как художник.

На пристанях в Коченге и Брусинце садилось много местных жителей – крестьян бывшей северной губернии. Мало в чем изменились они за годы советской власти. Бородатые мужики, стриженные в скобку, в яловых смазных крюках – вытяжных сапогах с одним только задним швом, ехали по призывным повесткам на сборные пункты. Их провожали такие же сумрачные бабы с обветренными лицами и корявыми натруженными руками. Особенно запомнился мне старик – сильный, рослый, с угрюмым и недружелюбным взглядом из-под нависших густых бровей. Этому старику, думал я, несомненно, известно, что такое война. Кого он теперь отправляет: сына или внука, а может быть, кого-либо из родственников?

С нами – городскими – эти местные ни в какой контакт не вступали. И вели себя так, будто на пароходе, кроме них, никого и не было в помине.


29 мая. В пути мы уже вторые сутки. Все вокруг впечатляет, кажется необычным, все внове. Только главное чудо этого сурового края у нас впереди, и чудо это – цель нашего путешествия Великий Устюг – белокаменный, златоверхий, старо-купеческий, возникший в стародавние времена у слияния трех могучих северных рек: Вычегды, Сухоны и Юга.

Надвигался вечер – хмурый, ветреный и холодный. Низкие брюхатые тучи повисли над горизонтом. Сквозь бирюзовые прорывы лучи негреющего неласкового солнца высвечивали по берегам рваные пятна пейзажа. А там, впереди, на фоне мрачной громады фиолетовых туч, горело золотом великое множество куполов. В те годы храмы Великого Устюга хранили еще на куполах следы позолоты, и сияние их издали завораживало душу, наполняло ее щемящей и трепетной радостью. Вначале я любовался этим зрелищем из окна каюты, но потом вышел на палубу и стоял на носу парохода, подставляя ветру разгоряченное лицо.

Над городом господствовал сказочно-фантастический узор из церквей – их было столько, сколько мне никогда не приходилось видеть. Впечатление такое, будто на каждые пять – десять домов приходилось по одному храму. В промежутках между белыми квадратами зданий, среди пышной зелени берез, вертикальными стрелами маячили черные ели. Устало чавкая колесами по воде, пароход наш медленно швартовался к дебаркадеру и наконец замер на прочных пеньковых канатах.

На небольшой площади, мощенной булыжником и поросшей травою, нас ожидали представители двух военных училищ: вновь сформированного Великоустюгского и Пуховического, эвакуированного из Белоруссии.

Общее построение и перекличка. Каждый из представителей оповещает список тех, кто из прибывших направляется в какое училище. Я и Морозов определены в Великоустюгское, а наши попутчики по каюте – в Пуховическое. Больше мы с ними не виделись.

Артиллерийско-минометный дивизион, который в пехотном училище именовался по-пехотному батальоном, размещался в старинном доме знаменитого землепроходца и купца Шилова на улице его имени. То была тихая улочка, заросшая травой, с деревянными тротуарами вдоль высоких дощатых заборов со скрипучими калитками, вдоль домов, рубленных из мерного леса с резными наличниками окон. Перед зданием казармы – пустырь, перерезанный наискось ложбиной, на дне которой журчал полноводный ручей. Через ложбину перекинут бревенчатый мост, а за мостом – базар с деревянными прилавками и навесами от дождя. От базара, параллельно набережной Сухоны, протянулась центральная улица Успенская, переименованная в Советскую. Булыжная мостовая, тротуары из каменных плит, тумбы. Дома кирпичные, приземистые, купеческие, толстостенные, беленные известью, такие, какие умели строить лишь в старину. За базаром, у церкви Вознесения, – новое здание городской бани. Стемнело, в городе зажигали огни. Мы же, москвичи, уже отвыкли от уличного освещения – в столице тогда соблюдалась тщательная светомаскировка.

€3,76
Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
12 oktoober 2023
Objętość:
631 lk 2 illustratsiooni
ISBN:
978-5-227-10501-1
Allalaadimise formaat:
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,3, põhineb 10 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,7, põhineb 3 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 4 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 3, põhineb 2 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 5, põhineb 1 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 0, põhineb 0 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 113 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,5, põhineb 102 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,2, põhineb 454 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,7, põhineb 136 hinnangul