Фарт. Журнальные и иные публикации разных лет

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Бандитов было множество, они таились в сограх и лесах, их подкармливали кулаки, в подметных письмах они грозили: «Вырежем коммунию, коли не разойдетесь!»

Как-то это не пугало людей: не только не разошлись, но, напротив, сплотились.

Вот обычная картина. Июньский день, люди трудятся дружно: одни рубят избу, другие везут бревна из леса, третьи обжигают кирпич, и вдруг выстрел, истошный крик дозорного: «Бандиты!» Тотчас женщины и дети врассыпную, мужчины с ружьями залегают в назначенном месте. (Одно время к нам прислан был небольшой красноармейский отряд, а больше сами несли охрану.) Жуткая тишина, проходит пять-десять минут, потом либо жди перестрелки, либо окажется, что это ложная тревога, и тогда со смехом, шутками коммунары продолжают работу.

Даже читки, беседы просили меня проводить не в помещении, а в лесу, – спокойнее. Сидим, просвещаемся, но хряпнет сучок, гукнет наземь сосновая шишка, и все невольно пригибают головы. Сумрачно, страшно… Но оцените и такой факт: первым капитальным домом в два этажа, построенным под ножами и дулами бандитов, была в «Майском утре» новая школа.

К началу 1921 года большая часть коммунаров уже перебралась в поселок. Пример дружной жизни и ладного труда у всех был перед глазами, потянулась за «майскими» молодежь, задумались старики. Но не успело еще молодое деревцо коммун запустить глубоко корни, как на него налетел шквал – чумышское кулацко-бандитское восстание. Оно погубило сотни прекрасных людей, сожгло десятки новых построек, уничтожило многие коммуны в Чумышском и Сорокинском районах. Шквал приближался и к «Майскому утру», однако отряды Красной Армии ликвидировали его. И тогда уцелевшие коммуны Заобской округи вступили во второй этап своей истории, который можно назвать их лихолетьем.

Дело в том, что волна кулацкого восстания захлестнула и обманутых середняков, бедняков, батраков. Боясь расплаты, они скопом подались в коммуны. На беду, местные власти, вместо того чтобы разобраться с людьми, обрадовались такой «активности». Начался сплошной кавардак.

У нас дошло до того, что не согласных записаться в коммуну выселили из Верх-Жилинского. Даже тех, кто вовсе был непричастен к мятежу. Этот неслыханный произвол учинил тогдашний диктатор села Васька Яргин, безграмотный мужик, ходивший с самодельной шашкой, украшенной красным бантом. Я было сунулся с возражениями, но он даже спорить не стал:

– Пшел! И ты захотел туда же?!

Ранним утром начался исход «несогласных». Взвалив на телеги домашний скарб, привязав скот к оглоблям, угрюмо шагали бородачи, голосили бабы, плакали малые дети. Тревожно ревели коровы, ржали лошади. Гарцуя вдоль обоза на лихом коне, Яргин покрикивал:

– Пшел! Будя выть! Айда к поскотине!

Ночью в опустевшем селе слышался вой осиротевших собак. Добравшись до Оби, выселенцы послали делегацию в Барнаул. Дней через пять привезли из губземотдела бумагу, в которой говорилось, что «по учению Владимира Ильича Ленина вступление в коммуны добровольное, а Яргин подлежит ответственности за дискредитацию Советской Власти». И его самого убрали из Верх-Жилинского, отдали под суд.

Однако сделанного не воротишь. Днями и ночами заседали в коммунах комиссии, рассматривая сотни заявлений о приеме. Теперь уже мужики сами подавали их, но от чистого ли сердца, вполне ли по доброй воле, никто не спрашивал. Повсюду стали возникать новые коммуны, нередко липовые, сшитые на живую нитку, и к руководству в них пробрались случайные люди. Спешили согнать на общий двор коров, овец, свиней, кур, свозили сохи, бороны, плуги, телеги, сани и прочее имущество. А помещений не было, не хватало ни кормов, ни пригонов, ни закут. Жизнь стала взбаламученным морем.

Извне коммуне уже ничто не угрожало, но изнутри раздирало ее. Каждый боялся сделать больше других. Пошлют мужика на пахоту, а он огрехи оставляет чуть ли не в сажень шириной. Дадут бабе огуречные семена, а она, чтобы отделаться поскорей, загонит их в десяток лунок – и домой. Назначат какую-нибудь тетку Федору печь хлебы, так она назло такие завернет, что не прожуешь. Даже у честных тружеников опускались руки, а уж те, кто метил «на вылет», орудовали всё откровеннее.

И дождались: начался развал хозяйств, совпавший с введением нэпа. В самый разгар сева кинулись врассыпную «коммунары поневоле». Завязалась великая тяжба при разделе имущества.

Коммун уцелело после лихолетья немного. Самоочищение «Майского утра» от чужеродных элементов было мучительным. Долго еще кулаки и их присные вредили хозяйству, губили посевы, похищали скот, трижды поджигали амбары, избы, бани, нападали на активистов. Так ночью пробрались в хату Егора Блинова, первого нашего тракториста, и выстрелили в него в упор. Чудом он остался жив, но был искалечен на всю жизнь… Однако первые коммунары стойко пережили все тяготы «прилива» и «отлива». Сумели сохранить все основное ядро и даже обросли сторонниками – немногими, но истинными. Коммуна устояла, и начался третий этап ее истории. Лишенный наивных фантазий и прекраснодушных представлений, был он деловым, трезвым, прочным.

Об этом я еще напишу, а пока замечу, что все годы был вместе с передовыми людьми села. Именно так я понимал свою задачу учителя. Выступал на сходах, воевал с тайными и явными врагами коммуны спорил и с излишне ретивыми радетелями ее. Стал в ту пору селькором, печатал статьи и заметки в газетах. Не прерывал читок, вел занятия со взрослыми, учил, само собой, и детей. В первый же год коммунары сказали мне:

– Ты, Митрофаныч, подбивал нас на коммуну, так иди же к нам работать. Без культуры коммуне не жить. Нам нужна школа, нужны наука, театр, хор, оркестр, курсы, лекции. Учи и весели нас!

Да, так они и говорили: «весели нас». И это «весели» понимали не как пустое развлекательное времяпрепровождение, а как способ бытия, как средство укрепления трудового энтузиазма, как мощное оружие борьбы за новую, настоящую жизнь.

9

Человек, не любящий свою профессию, всякому делу обуза. Плох он и на заводе, и в поле, и в научной лаборатории, но хуже нет, коли окажется в школе. Педагог, не любящий детей, – нелепость. А ведь приходилось мне за долгую жизнь видывать и таких.

Однако больше встречал энтузиастов, подвижников. Неравнодушие – нерв педагогики. Щедрость – первая черта учителя. Он без оглядки отдает ученикам свои способности, умение, все свое время, всю свою душу.

Конечно, чего-то он и сам не знает, а всего и не может узнать. Образование учителя тоже не безгранично. Но самоотдача его не имеет границ. Так, во всяком случае, должно быть…

Оглядываясь назад, вижу, сколь мало я поначалу знал и умел. И ошибок сотворил на первых порах, надо полагать, предостаточно. Но, как бы то ни было, учить детей в школе «Майского утра» пришлось мне одному. Других учителей не было. Долгие годы вел занятия со всеми четырьмя классами. Потом с пятью, шестью. Ребятам, окончившим первую ступень и желавшим учиться дальше, деваться было некуда. Волей-неволей я тянул учеников дальше: жалко бросать их! Занимался в две смены – по два-три класса в каждой. Такая быль не считалась в диковинку.

Коммунары помогали всем, чем могли: «На жмыхе будем сидеть, а школу обиходим!» Как ни бедны были, а в первый же год купили для детей учебники, бумагу, чернила, карандаши. Даже краски для рисования сумели добыть (они делались тогда в Барнауле из цветных глин). В самую тяжелую пору завозили нам дрова для печей, керосин для ламп, регулярно пополняли школьную библиотеку, заказывали костюмы и декорации для нашего театра, оплачивали все экскурсии школьников.

Сегодня это может показаться удивительным, но уже летом 1920 года, как только в Сибири установилась Советская власть, у нас были проведены межрайонные учительские курсы. Народное образование стало одной из первых забот голодной, разоренной страны. Около пятисот сельских учителей съехались в село Тальменка Барнаульского уезда, занятия продолжались три месяца. Я это очень хорошо помню, потому что меня избрали председателем курсов. Сидели в нетопленных помещениях, ели впроголодь, одеты были кто во что горазд, а рассуждали о школе будущего, о подлинной массовой культуре. И, может быть, впервые задумались над тем, как дать настоящее образование не кучке избранных, а всем детям страны…

Однажды я читал в классе хрестоматийный рассказ о том, как гроза застала детей в лесу. Ребята слушали со вниманием, все было им близко, а потом многие подняли руки. Оказалось, не поняли слово «оскрётки». Возможно, кто-нибудь решит, что беды тут нет. Не знают, и ладно. Проживут и без оскреток. Будут «проще» говорить: мелкие частицы какого-либо вещества. А рассказ-то был Льва Николаевича Толстого. Этак мы и его разучимся понимать, растеряем все богатства родной речи!

Я никогда не ленился поправлять учеников, объяснять им значение слов, да и весь класс призывал подмечать лексические и грамматические ошибки: «Что неправильно? Кто скажет лучше?» Дети друг на друга не обижались, это стало у них своего рода игрой. Выискивали речевые шероховатости и у взрослых, что тоже было полезно. Ошибка, пойманная при памятных обстоятельствах, не забывается. Помню, как радовался я, когда ученики сами стали замечать слова-паразиты, в обилии вдруг зазвучавшие на коммунарских собраниях: «утрясти вопрос», «определенно» (вместо «да»), «в общем и целом», «значит», «вообще», «в этой части» и т. д.

Словечки эти оседали у ребят в словарях. Я считал и считаю их отличным средством для обогащения лексикона. Услышал или прочел свежее слово – запиши, в классе мы разберем. По моему совету старшие школьники делили эти самодельные тетрадки на разделы: непонятные слова, крылатые слова, паронимы, метатезы, каламбуры, фольклор, народная этимология, «сибиризмы», слова-паразиты и прочее. Каждый из учеников записывал свое, но я видел, как развивается их вкус к живому меткому слову.

Очень полюбили игру слов, каламбуры, которые выискивали и в пословицах, и в книгах. «Будет вам по калачу, а не то поколочу» (Пушкин). «Злато, злато! Сколько через тебя зла-то!» (Островский). «Не богослов, а бог ослов!» (Лесков). «Он несколько разрумянился» (Л. Н. Толстой). И оживали ребячьи глаза, когда они улавливали это «несколько разрумянился», перекатывали слова во рту.

 

Мгновенно схватывали образцы народной этимологии: «стадо рассмотрели» (в стадии рассмотрения), «миродеры» (мародеры), «мараль» (мораль), «полуклиника», «долбица умножения» и т. п. Следом шли метатезы – слова с непроизвольной перестановкой букв (не так язык повернулся): «коркодил», «жевлак», «веретагианская кухня» (у Горького), «попал в запандю» (у Чехова). Привел я классический пример из «Соборян»: «Лимона Ивановна, дайте мне матренчика». И каков же был восторг моих учеников, когда вскоре на спектакле оговорился наш пастух, игравший одну из главных ролей. Должен был сказать: «Сюжет, достойный кисти Айвазовского», а ляпнул: «Айвазет, достойный кисти Сюжетковского!»

На следующий день ребята наперебой объясняли мне, что тут была метатеза, притом отдаленная: не в слове буквы перетасовал – а в целой фразе. Развилось у многих чутье к языку, научились вылавливать ходовые нелепицы вроде «Книжка страшно понравилась мне» или «Благодаря засухе хлеб не уродил». Конечно, речь ребят пестрела «сибиризмами», но я не стремился вытравить их, обескровить язык. Добивался одного: пусть отличают, какие слова общелитературные, какие – местные. И появились в их словарях новые залежи: буровить – бредить, варнак – хулиган, колок – лесок в степи, елань – полянка, загануть – задать задачу, коевадни – третьего дня, пятры – чердак, пошевни – род саней, трёкнуться – отречься, утресь – рано утром, насёрдка – злоба…

Постепенно, медленно, но менялись и сочинения школьников. А я давно уже устал читать шаблонные, суконные, безликие «творения» своих питомцев. И в поисках способов раскрепощения их языка годами тщетно метался туда и сюда. Да и кто из учителей не жаловался на неумение детей писать?

Всем классом мы шли в лес, останавливались, и я предлагал: «Посмотрите вокруг внимательно, запомните всякую малость, какую увидит глаз, услышит ухо, почувствует кожа, нос, а потом дома напишите рассказ „В лесу зимой“». Дети замолкали, сосредоточенно наблюдали. Некоторые записывали свои наблюдения в тетрадки. На месте мы тренировались в построении фраз. Сообща сравнивали и «отделывали». Одну и ту же мысль выражали по-разному:

– В глубоком снегу видны следы заячьих ног.

– На белом пушистом снегу написано много заячьих следов.

– Строчки заячьих следов лежат на снегу…

Большинством голосов решали, чья фраза лучше. Потом я спрашивал: «Кто еще заметил что-нибудь особенное?» Ребята говорили о большом вороньем гнезде из сучьев, прилепившемся на сосне; о дороге на мельницу, вдавившейся в снег, как в перину; о том, что из деревни слышен крик петуха, что изредка ломаются замерзшие ветки берез и падают, цепляясь за сучья, и так далее, да с каждым днем больше.

Натуру мы искали не только в поле и в лесу брали бытовые темы: «Свадьба», «Спектакль в Глушинке», «Смычка». Наблюдали за людьми, хотя кому-то это может показаться антипедагогичным. Намечали самого колоритного человека из коммунаров, совместно находили его характерные черты, ловили любимые словечки, отрабатывали каждую фразу портрета. Удачное описание «натурщика» изумляло ребят: «Как живой!»

О своем опыте развития мышления и речи учащихся я написал и опубликовал во втором номере «Сибирского педагогического журнала» в 1925 году пространную статью. Приложил к ней более четырехсот детских сочинений, но увидели свет, разумеется, лишь единицы из них – не хватило места. Год спустя в Москве вышел сборник «Свободные сочинения и детское творчество». В него включили фрагменты из моей работы с живыми рассказами маленьких сибиряков.

Можно только пожалеть о том, что с годами наши словесники увлеклись преимущественно разбором «литературных типов». Даже когда предлагают детям вольные темы о приходе осени или весны, те тотчас находят мнимо-литературные, стертые фразы типа «деревья надели свой праздничный наряд» или «природа пробудилась ото сна». А вот короткое сочинение, уцелевшее благодаря давней публикации. Оно называется «Апрельский день»:

«Утром рано был ветер и мороз. Снег был твердый. Потом взошло солнце, и снег стал таять. Кое-где оставались большие круги снега. Лужанки было видать. И ручейки текли. Куры ходили по лужанке и пили в лывах. А на реке воды было много!»

Автор – девятилетняя Шура Носова. Кто же знал, что суждено ей было, повзрослев, выйти замуж, стать Титовой и родить сына, который полетит в космос…

10

Постепенно становилось на ноги хозяйство коммуны. Ввели многопольный севооборот, начали сеять новые сорта пшеницы, овса, ячменя. На Косихинской сельскохозяйственной выставке 1925 года у экспонатов «Майского утра» мужики проглядели все глаза:

– Сто сорок пудиков у них красноколоска дала с десятины!

– А овес-то, паря, ровно с орех!

– Вот черпанули хлебушка!

Многие благие новшества пошли в округе именно от «майских». Они старались действовать по науке, приглашали агрономов, ветеринаров, зоотехников, да и сами ездили на курсы, много читали. Изучив книги по молочному животноводству, постановили расстаться с низкорослыми «тасанками», дававшими мизерные удои. И заполнили новый скотный двор красавицы коровы ярославской и швицкой пород. Теперь коммуна продавала государству больше сливочного масла высших сортов, чем десяток сел единоличников!

Новинкой был и пруд десятины в три, который соорудили наши мужики, подняв и укрепив старую гать. Вскоре завезли в кадушках карпов, пустили на развод. Первый инкубатор тоже построили в «Майском утре». Заведовала им моя ученица Анастасия Носова, изучавшая новое дело на курсах в городе Бийске. Электричества в районе еще не было, инкубатор освещался керосиновыми «молниями», но цыплят давал тысячами. Разговоров об этом было особенно много, бабы не верили, что можно обойтись без несушки. Однако убеждались, ахали, качали головами… А в 1925 году прибыл в «Майское утро» и первый трактор – тридцатисильный «Интернационал» или, как его стали называть, «Интер».

Горячий летний день. Верст за пять от поселка вышли все на барнаульскую дорогу поглядеть на «чуду». Мужики, бабы, ребятишки, древние старики и старухи. Были здесь и единоличники Верх-Жилинского. Ждали в молчании, потом послышался далекий гуд, с каждой минутой он становился слышнее, ясней. Наконец увидели: вот он! Катит по дороге стальной конек с легковейной синеватой гривкой. Старики закрестились, молодежь закричала «ура!». Егор Блинов, сидевший за рулем, был горд, как победитель, возвращающийся с поля боя. Люди кольцом окружили трактор, гладили его, робели от сердитого урчания.

Надо ли говорить, что при всех событиях такого рода присутствовали школьники, во всех делах принимали посильное участие. Иначе и быть не могло.

В крестьянстве дети росли всегда в труде, теперь же он приобрел новый характер. По-прежнему не был игрой, не был баловством («хочу – не хочу»), а был жизненной необходимостью для семьи и для общества. Это приучало школьников к порядку, дисциплине, аккуратности. Вместе с тем работа лишилась «батрацких» черт, она не изматывала детей, стала творческой и увлекательной. Когда, к примеру, мои ученики садились на трактор, то это вызывало зависть сверстников и уважение взрослых.

До сего дня я с волнением и любовью вспоминаю своих тогдашних учеников: Акима, Тосю и Ваню Бочаровых, Мишу и Олю Стекачевых, Васю Корлякова, Марину и Георгия Концевых, Клаву и Ваню Блиновых, Ваню и Настю Зубковых, Мотю, Нюру и Анисью Сошиных, Нину и Марину Зайцевых, Сашу и Андрюшу Шульгиных, Настю Железникову, Колю Карих и Мотю Носовых, Васю и Степу Титовых и многих других. Были они постоянно заняты, помимо учебы и работы участвовали во всех коммунарских вечерах, выпускали стенгазеты, готовили лекции и доклады, ставили спектакли и все это ненатужно, азартно, весело.

Степан Титов стал моим преемником, учителем того же села. Он и трактор очень рано научился водить, и вышел в шоферы первого класса, и занялся всерьез садоводством. Но несмотря на это, а вернее говоря, благодаря этому был у меня из первых учеников. Помню, как мы уходили с ним в лес разучивать скрипичные дуэты. Он стал солистом в школьном оркестре, а в мое отсутствие и дирижировал. Он много читал, особенно полюбил поэзию, не расставался с Пушкиным, и может быть есть доля моей «вины» в том, что сына своего он назвал впоследствии Германом, а дочь – Земфирой. Пушкинские имена!

11

Не признаю нередко практикуемых ныне выставок, на которых представлены только лучшие ученические работы. Они создают однобокое представление о школах, прикрывают изъяны в воспитательной работе, а главное, отторгают от нее большую часть детей. Что-то в этом роде замечаю и в детском спорте. Среди сотен школьников повсюду можно найти два-три десятка наиболее «перспективных» и уделять им особое внимание, забросив всех остальных. Но можно ли признать это справедливым, полезным, правильным?

Дважды в год в коммуне «Майское утро» устраивался общественный смотр всех ученических работ. Участвовать должны были все школьники – таков был принцип. Родители видели успехи своих детей, приучались внимательнее относиться к их учебе, подтягивались и сами ребята. Но, пожалуй, самое интересное заключалось в том, что учеников, лишенных всяких дарований, в коммуне не было. Я лично бесталанных детей не помню. Одни ярче, другие поскромнее, но в чем-то каждый мог проявить себя.

Мои ученики рисовали, лепили, вышивали, строили модели, делали аппликации, устраивали конкурсы на лучшего чтеца, декламировали, писали рассказы и стихи, пели по нотам, играли на различных музыкальных инструментах. Без хора, оркестра, театра «майских» школьников не проходило ни одно торжество в селе Верх-Жилино и в Косихе. А однажды струнный оркестр нашей школы, как лучший в Сибири, был приглашен в Новосибирск на съезд колхозников. И ребята выступали в концерте рядом с оперными артистами.

Рисование, живопись, лепка стали одно время повальным увлечение. В 1929 году попал в наши края скульптор Степан Романович Надольский. Мы познакомились, сдружились, я пригласил его к себе, и он несколько месяцев гостил в коммуне, учил детей скульптурному мастерству. Сознаюсь, я и сам охотно лепил в классе вместе с учениками. Это подзадоривало их. Глиняные скульптурки обжигали для прочности в русских печах. Долго они украшали и школьные классы, и дома коммунаров…

Программа детского хора и большого хора коммуны (собрал я и взрослых любителей пения) была, как вижу теперь, довольно обширная. Исполняли народные песни, революционные… Постепенно я вводил в репертуар наших певцов и музыкантов романсы и арии Глинки, Чайковского, Гурилева, Серова, Направника, Верстовского, Бородина, Даргомыжского, Римского-Корсакова, Танеева, Мусоргского, Бетховена, Моцарта, Шумана, Массне, Гуно, Мендельсона, Беллини, Шуберта, Брамса, Вагнера – всего мне и не вспомнить…

Музыкальный вечер в квартире учителя. Рис. Титова С. П., отца космонавта Титова Г. С. (Алтайский государственный мемориальный музей Г. С. Титова.)


В «Майском утре» на протяжении многих лет действовали два театра – взрослый и детский. Новые постановки давались почти каждый выходной, гастролировали мы и по клубам всего района. Конечно, далеки были от совершенства наши актеры, художники, костюмеры, бутафоры, и режиссер я был в полном смысле слова доморощенный. Но зрители всегда заполняли залы, и я видел сочувствие их, когда страдали герои на сцене, слышал взрывы хохота, когда плуты, ханжи, развратники, тунеядцы, самодуры попадали в нелепые положения и получали по заслугам.

С детьми мы ставили сказки, небольшие отрывки, инсценировали рассказы. Такие, скажем, как «Бежин луг» Тургенева, «Мальчишки» Чехова, «Гаврош» Гюго. Французского «гамена» представлял Андрюша Гладков, играл натурально, искренне. Он сам был беспризорник, мать и отца убили в гражданскую, коммуна приютила парнишку. После ему выпала роль в одной современной агитке – сироты, безотцовщины, – и он плакал на сцене настоящими слезами, да и весь зал плакал, особенно бабы. А что за пьеса – забыл, все-таки полвека минуло.

В репертуаре взрослого театра тоже были агитки, любили коммунары сцены Горбунова из народного быта, сказку «Иванушкино счастье» Кравцова, мелодраму «Золотое сердце Ляликова. Но потом мы замахнулись и на большее. «Ревизор» и «Женитьбу» Гоголя поставили полностью, «Бориса Годунова» Пушкина в отрывках. Островский был представлен широко: «Гроза», «Бедность не порок», «Свои люди – сочтемся», «Лес» и т. л. Чехова начинали с «Юбилея», «Медведя», а дошли до таких непростых пьес, как «Иванов» и «Дядя Ваня». Запомнились мне «Власть тьмы» Толстого, «Горькая судьбина» Писемского, а из современных – «Шторм» Билль-Белоцерковского, «Разлом» Лавренева, «Страх» Афиногенова, «Любовь Яровая» Тренева.

 

С опаской подбирался я к иностранной классике. Выходил перед спектаклями на авансцену, объяснял заранее суть пьесы, давал характеристику персонажам. Но убедился вскоре, что это совсем не обязательно. С успехом шли у нас по всему району «Мнимый больной» и «Пурсоньяк» Мольера. Парики сладил из пеньки один нас умелец, костюмы шили женщины коммуны. Рисунки я им нашел в энциклопедическом словаре.

Появились у коммунаров и любимые артисты. Хорошей Ларисой в «Бесприданнице» Островского была моя ученица Настя Носова. Несчастливцева в «Лесе» играл председатель коммуны Иван Алексеевич Носов, человек яркий, во всем талантливый. Веселым Швандей в «Любови Яровой» был наш землепашец Сергей Прокопьевич Лихачев, в жизни болезненный, злой, нервный человек. А Сатин в «На дне» – свиновод Филипп Бочаров, – тот оставался на сцене самим собой.

Запомнился мне в этом спектакле (мы его повторяли не раз) наш овчар Алексей Зайцев в роли Барона. Он картавил «под Качалова», сам это откуда-то взял, я не подсказывал. Был из фронтовиков, мужик начитанный, тертый. Притом личность кристальной чистоты, романтик. Пел прекрасно, умел подметить характерное в людях, пробовал писать рассказы «из жизни». Он же помог мне инсценировать «Мертвые души» и сам играл Чичикова. А потом простыл Зайцев, занемог перед очередной премьерой, и с этим связана еще одна незабываемая страница в истории нашего театра.

Готовили мы тогда комедию Фонвизина «Недоросль»; костюмы были сшиты, декорации написаны, афиши уже висели по всей округе. И вот спектаклю грозил срыв. Зайцев должен был играть учителя-немца Вральмана, заменить его никто не мог. Я бы, пожалуй, смог, но мое место было в суфлерской будке. И тут выручил нас один приезжий, который уже несколько дней жил в коммуне. Это был корреспондент «Правды» Борис Горбатов.

– Знаете что, Адриан Митрофанович. – сказал он мне, – давайте-ка я попробую сыграть роль Вральмана.

– А осилите?

– Буду стараться.

Тут же мы сели с ним за печатную машинку. Он диктовал текст роли, я печатал. Потом чуть ли не всю ночь напролет я режиссировал, а он репетировал. Удивил меня тем, что за четыре прохода знал уже всю роль наизусть. Сообща мы придумывали мизансцены, жесты, мимику, интонации реплик. И я увидел, что он человек театру не чуждый.

Много позже я узнал, что отец его был театральный парикмахер, и Горбатов еще малышом выходил на подмостки, писал затем пьесы для школьных спектаклей, любил гримировать участников. И у нас не только сам преобразился в уморительного Вральмана, но помог найти характерный грим и для своих партнеров. Когда на сцене он говорил с ними, коверкая русскую речь, но искусно делая ее понятной зрителю, в зале стоял беспрерывный хохот.

Писатель нас не забыл: написал в «Правде» большой очерк о жизни «Майского утра». Мы его тоже не забыли: обсуждали коллективно «Ячейку» Б. Л. Горбатова… Но это уже другой рассказ.

12

К 1923 году во всей коммуне не знала грамоты только полуслепая, дряхлая бабка Сошиха. Все прочие престарелые коммунары и коммунарки научились читать, писать, расписываться, составлять рационы скоту, записывать удои, подсчитывать заработки. О молодежи я уже не говорю. Книги постоянно были в ходу, о прочитанном спорили, и отзывы бывали до удивления метки.

Я и сам устраивал громкие чтения. Вечерами приходили в школу мужики, бабы, подростки, старики. Матери приносили младенцев, укладывали спать на овчинах. Керосиновая лампа выхватывала лишь первые ряды, за окнами была тьма-тьмущая, валил снег, выли ветры, а люди слушали – до полной устали чтеца. Большие вещи шли у нас «продолжениями» много вечеров подряд. (Вроде нынешних телевизионных серий). Самые нетерпеливые спрашивал, что дальше будет. Потом смаковали прочитанное, и все чаще подмывало меня записывать отзывы крестьян, выраженные самоцветным языком.


«Майское утро», ч. 2. Триптих Топорова Г. А., сына Топорова А. М. (Алтайский государственный мемориальный музей Г. С. Титова.)


Но обуревали сомнения: а ну-ка кто-то и где-то уже давно и превосходно сделал это? К чему же мне после скобеля тяпать топором? Я отмахивался от соблазнительной мысли, но она нет-нет да возвращалась ко мне. Наконец решился, и, как ни странно, опыт крестьянской критики художественной литературы, начатый в сибирской глухомани в20-х годах, оказался первым в СССР. Да, по существу, и единственным.

Здесь не место говорить подробно о целях и методах опыта. Я шел по целине и, конечно, ошибался, спотыкался, расшибал себе нос, но продолжал свой путь. Никогда я не утверждал, что мнение крестьян единственно верно. Не писал, что оно для писателей и критиков обязательно. Но полагал, что знать, учитывать это мнение полезно.

– Говорите, что подумается, – просил я коммунаров с самого начала. – Только чтобы по совести.

– Мы не ученые, – сомневались многие. – Не нам судить о книгах. Над нашими словами будут смеяться.

– Всякий человек думает по-своему, – отвечал я. – Ученые пусть думают по-ученому, а мы будем по-простому. Им тоже интересно узнать, что вы думаете о литературе? Какие книги вам по душе, а какие нет? И почему?

Договор у нас был открытый, простой. Я объяснил им свой замысел, они согласились со мной. Ни я от них, ни они от меня в зависимости не находились. Авторов, как правило, в глаза не видали. Я взял за правило заранее не знакомить крестьян с критическими отзывами в печати, что одних могло искусить на шествие за «тетушкиным хвостом», а в других поддразнить беса противоречия. Даже с биографиями писателей знакомил аудиторию лишь в конце обсуждения. Потому что, подметил, и это влияло на объективность оценок: если жизнь автора была «жалостная», то критика бывала мягче.

Конечно, не могу сказать, что сам был вполне беспристрастен. Одни произведения больше нравились мне, другие меньше. Но позиция слушателей далеко не всегда совпадала с моей, и переубедить их бывало трудно: авторитетов мои критики не признавали. Рассказ Вс. Иванова «Бог Матвей» получил у них самую высокую оценку, а его же «Партизан» – не приняли. За «Растратчиков» Катаева хвалили, а за «Бездельника Эдуарда» крепко ругали. Я убежден был, что Фет у крестьян «не пройдет». Выбрал знаменитое «Шепот. Робкое дыханье…». Знал наперед, как это все далеко от трудной жизни баб и стариков, от «грубых» их сердец. И просчитался: Фет их заворожил:

– Тут все человеческое!

– И луна, и соловей, ну всё при ночи. Ровно у нас в мае месяце, вон там за баней, над рекой…

– Речка-то! Ишь, серебрится… Живая картиночка.

– Ноне так уж не пишут стихов!

Назойливую тенденцию, хотя бы и ультрасоветскую, но облеченную в слабую художественную форму, мои слушатели отметали. И хотя случалось мне спорить с ними, вижу теперь их вкус и правоту: испытания временем эти вещи не выдержали. Читаю им, бывало, стихи-агитки, а после выйдет из-за парты какой-нибудь бородач и пробасит:

– Нет, паря, не тот товар! Вон у Пушкина-то: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя. То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя…» Слова-то, вот они! Скоблит тя по коже. И все как есть правдашное!

Слышал я разговоры, что-де крестьяне любят дешевый юмор. Неправда. Я преподносил им юмористическую вермишель из тогдашних журналов «Лапти» и «Смехач» – успеха ни снискал. А то и прерывали меня:

– Брось это мелево!

– Не лезет смех!

– Давай, Митрофаныч, дельное!

Я обращался к Чехову, Лескову, Гоголю, хорошо принимали они Свифта, Рабле, Диккенса, Дефо, Гейне, Шелли, Сервантеса… Перечислять я мог бы долго, а суть в том, что все безусловно лучшее и общепризнанное в классике крестьяне и почитали за лучшее. В этом за двенадцать лет наших чтений убедился вполне.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?