Loe raamatut: «Желтая пыль. 18+»
Дизайнер обложки Леонид Блюммер
© Алан Дар, 2019
© Леонид Блюммер, дизайн обложки, 2019
ISBN 978-5-4490-6625-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
1
«Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь», евангелие от Матфея, 6:9, 13
Знаете сколько раз я читал эту чертову молитву? Столько, что она потеряла всякий смысл. Когда одно и тоже слово пускаете по кругу, в бесконечный полет, а потом, спустя десяток повторений, понимаете, что это просто набор странных звуков. Так и для меня «отченашижееслинанебесах» – словно я пытаюсь вызубрить заданный в начальной школе страхолюдиной-училкой по французскому какой-то высокодуховный стих, но ни черта, ни черта не понимаю, что я такого там талдычу. А потом на меня обрушивается удар ремня. Я продолжаю.
«Приди, Святой Дух, просвети мой разум, чтобы я лучше осознал свои грехи; побудимою волю к моё сердце к подлинному раскаянию в них, к искренней исповеди и решительному исправлению своей жизни. О Мария, Матерь Божия, Прибежище грешников, заступись за меня. Святой Ангел Хранитель, святые мои Покровители, испросите для меня у Бога благодать подлинного исповедания грехов. Аминь».
Пять раз «Отче». Пять раз «Святой дух». Десять ударов кожаным ремнем. В какой-то момент я вдруг принял для себя все то, что со мной происходило. Каждые выходные. Из недели в неделю. Из года в год. Каждую гребанную субботу, пока вы пили утренний кофе или наконец находили время потрахаться, мой отец отводил меня в сарайчик у дома – старая такая, деревянная постройка, где хранились дрова, инструменты и прочий хлам. Там все и происходило. Пять раз «Отче». Пять раз «Святой дух». Десять ударов кожаным ремнем. Отец говорил, что очищает меня. Очищает от грехов моих. От греха моего, который я заработал самим появлением на свет – это называется первородный грех. От грехов моих, которые я совершил в течении недели. С воскресенья по субботу.
Мне было пять, когда папаша решил приблизить меня к богу, решил очистить меня. Он зашел ко мне в комнату. Торжественный и молчаливый. В голубой сорочке и шерстяной с треугольным рисунком жилетке, практически полностью закрывавшей застиранный синий галстук. Он присел на кровать.
«Мне надо поговорить с тобой, сынок» – он взглянул на меня своим мягким, улыбающимся взглядом. Своим фирменным, как говорила мать, взглядом. Именно таким взглядом он одаривал всех своих недоумков пациентов, приходивших к нему вывернуть наизнанку свои поганые душонки и получить добро на очередной курс антидепрессантов.
Когда он присел на мою кровать, доставшуюся мне от брата, а брату от отца, а отцу от его брата, когда он присел на эту старую, повидавшую виды кровать, когда она заходила под его тучным телом, когда каждая деталь ее изношенного усталого основания издала уже привычный мне скрип, уже тогда, уже тогда мне стало ясно – надвигается пиздец. Я понял – настал и мой черед.
Мать моя стояла в дверях и смотрела на отца. Эта безмозглая курица вообще была ни на что не способна, кроме как драить дом и пялиться на отца. Она стояла в дверях со своей неизменной синей лентой в волосах.
«Оставь нас одних, Клара» – отец, видимо, подметил мое встревоженное выражение лица и почувствовал, что все может пойти не так гладко, как ему хотелось бы. Ему важно было, чтобы никто не ставил его авторитет под сомнение, особенно публично и он решил избавиться от свидетелей.
Мать без возражений ушла. В очередной раз надраивать унитаз или печь пирожные. Больше она ни на что не была способна. Только драить и печь. Драить и печь. И пялиться на отца. Она ушла, сверкнув своей старомодной юбкой по середину икры, пышной такой, как из этих уебищных фильмов про отчаянных домохозяек шестидесятых и цокая каблуками. Вы можете, мать его, представить нормальную обычную бабу, которая ходит по своему кредитному дому на каблуках? На, мать его, каблуках?
Отец смотрел на меня растянув свои губы в приторной полуулыбке, той самой, которой он одаривал своих клиентов, когда те распинались в благодарностях, получив нужный им рецепт.
Как только цокот каблуков затих, отец положил свою большую волосатую руку с короткими растопыренными пальцами мне на колено.
«Что ты знаешь о Боге, сынок?» – он заглянул в мои глаза. Твою ж мать. Что мог я знать о чем-либо кроме как то, что они сами мне рассказали? Что вообще можно было знать в таком возрасте? Я тяжело сглотнул. Я боялся своего отца. Боялся, так как он всегда создавал вокруг своей никчемной жалкой фигуры ореол значимости. То как он смотрит. То как он одевается. Его повелительные, мягкие, не принимающие и тени возражения интонации. Даже его лысина, прикрытая сальными тоненькими волосиками. Все вызывало во мне страх и отвращение. Отвращение и страх. Его плотные жирные губы. То как они медленно двигались, разжевывая мне те или иные ебанутые истины, который он тщетно пытался до меня донести.
Что ты знаешь о Боге, сынок? Что ты знаешь, мать его, о Боге? Я обращаюсь к каждому из вас. Что вы все вместе знаете о Боге, даже сейчас, полысев, растолстев и набравши килограммы сожалений? Что вы знаете о Боге? Он спросил меня об этом в пять. И ждал, мать его, ответа. Я что-то промямлил. Отец изменился. Его приторной улыбки и улыбающегося взгляда как и не бывало. Лицо его, обтянутое прозрачной белой кожей, на которой были заметные любые раздражения, лицо его и шея его, короткая и толстая, все покрылось красными пятнами, пальцы его затеребили край покрывала, дыханье его, тяжелое, сделалось еще тяжелее, и все тело его поддалось вперед, ко мне, словно собиралось размозжить мое – тогда еще слабое и хрупкое. Он был вне себя от моей медлительности. Сейчас то я понимаю, он был вне себя из-за того, что ни он, ни моя тупорылая маман не успели как надобно меня подготовить к этому важному дню. Мне стало страшно, так страшно, что поджилки у меня под коленями затряслись, а по спине пробежал холодный пот.
Я уже видел это лицо. Я видел это лицо всякий раз, когда мама недостаточно солила суп, или наоборот добавляла в него слишком много соли, когда на стаканах оставались следы от пальцев, а на рубашке – мелкие плохо проглаженные складочки, когда полотенца сушились не один к одному, а как попало… Я видел это лицо, когда брата застукали с его первой сигаретой, а потом и с первой девушкой, я видел его всякий раз, когда что-то шло в разрез с представлениями отца о должном.
«Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло. Ветхий завет, книга Екклесиаста, глава восемь, стих одиннадцатый» – он читал еще много разного текста, произносил много разных непонятных мне слов. Он смотрел на меня горящими глазами. А потом сказал, что мне уже пять и пришло время очиститься.
Пять раз «Отче наш». Пять раз «Святой дух». Десять ударов кожаным ремнем. И так из недели в неделю. Каждую субботу. Каждый год.
Когда все закончилось, мама напоила нас чаем с печеньем – песочным с кусочками шоколада. И так из недели в неделю, каждую субботу, каждый год. Моя мать пекла свое злоебучее печенье, пока меня пиздили коричневым кожаным ремнем, висевшим в свободное от экзекуции время на гвозде в сарае, позвякивая при каждом сильном порыве ветра своей уже старой, тусклой, облезлой бляшкой.
2
То воскресение было особенным для всех нас. Для меня – потому что вся спина и задница у меня покраснели и горели. Мне было больно садиться, лежать на спине, а еще больнее было купаться. Мамаша же решила меня хорошенько вымыть перед отцовским назначением. Она натирала меня мылом и мочалкой, нисколько не заботясь о том, что мне чертовски больно. Она не умела быть мамой, зато она умела драить. Вот она и делала то, что умела. Она драила меня, напевая какую-то сопливую песенку и думала, что слезы у меня на щеках от шампуня. И она старательно промывала мне глаза и просила закрывать их. Эта дура словно не замечала моей раскрасневшейся, с множеством ссадин спины. Она мылила меня и напевала свою уебищную песню.
Она напевала эту песенку всю дорогу к церкви, крепко держа меня за руку. Мы тащились по апрельской слякоти. Поверх моих ботинок были натянуты бахилы. Очень важно было не испачкаться в такой знаменательный день. Мне нравилось смотреть под ноги, на эту коричневатую жижу, на эту грязь. Вы знаете из чего состоит грязь? Самая обычная грязь на наших самых обычных улицах? Грязь – это смесь пыли, земли и жидкости. Все очень просто. Я любил смотреть на грязь, копаться в ней носком свое ботинка. Я любил прыгать в грязи. В смеси пыли, земли и жидкости. Всего лишь пыль, земля и жидкость. То что под нами, в нас и на нас. Но когда все это смешивается, это превращается в грязь и грязь уже трогать нельзя. По отдельности можно. Все вместе – нельзя. «Грязь пачкает» – говорит мама и протирает платочком свежее пятно у меня на штанине. Эта дура, всю жизнь посвятившая себя уборке, так и не узнала, что от грязи гораздо легче избавиться тогда, когда она высохнет.
До церкви идти минут двадцать пять. Легким шагом. Без спешки. Мама всегда наряжалась в церковь. Строила из себя добропорядочную женщину. Неяркое, скромного кроя платья, непременно расклешенное к низу, длиной по середину икры. Она строила из себя добропорядочную женщину, а я знал, что она просто прятала свои жирные коленки. Жирные, словно набитые салом, коленки. Свою короткую, изуродованную глубокими кольцами времени шею она украшала фамильным жемчужным ожерельем. Перед тем как надеть его, она чистила каждую жемчужинку.
Каждое воскресенье. Из недели в неделю. Из года в год. Мыльный раствор, тряпочка, оливковое масло. Блестящее, как новое, жемчужное ожерелье. Каждое воскресенье. Из недели в неделю. Из года в год.
В церкви нас уже ждал отец – нарядный и не менее тошнотворный чем обычно, хоть он и менял свою маску доброжелательного пидораса на не менее пидаростичную маску смиренного верующего. Он стоял там, как надзиратель. Он смотрел на каждого входящего и каждому входящему выносил свой приговор. Каждого он находил недостаточно порядочным, или искренним, или смиренным.
«У Буллоков как всегда немытые волосы» – шипел он с осуждением и брезгливостью. И мамаша пялилась на него и кивала.
«Могли бы хоть к воскресенью вымыть» – никак не мог он угомониться. И мамаша пялилась на него и кивала.
А я стоял подле них – вымытый, выпоротый и надушенный вонючим парфюмом. Они гордились собой. Они на отлично выполняют свою работу родителей. Я чист и прилежен, ровно как и они. А потому, ни у кого, никогда не будет повода сказать про них плохо.
У отца грудь раздувалась как у индюка. Это была его стихия. Это был апофеоз его невротебенно важной деятельности за неделю. Пять дней в неделю он выслушивал лживые причитания полусторчавшихся менеджеров среднего звена, всю субботу он, по его же выражению, наводил порядок в доме, а в воскресенье, он просто был, без всякой деятельности, ощущая свое превосходство.
Он стоял там. Глава общины. Самый добропорядочный. Самый успешный. Самый мудрый.
«Посмотри на него, милый, вот на кого тебе надо равняться» – шептали женушки своим менее добропорядочными мужьям, от которых все еще разило перегаром после субботней пьянки.
Мама стояла рядом с отцом, это молчаливое доказательство альфасамцовской строгости главы семьи. Она стояла рядом и была готова лопнуть от гордости.
«Посмотри на нее, милая. Она то точно не пилит своего мужика» – шептали мужья на уши своим женам, все еще пахнущим своими субботним любовником.
В то воскресенье отец был особенно чинен, а мать особенна добропорядочна. То было очень важное воскресенье, когда отец стал главой нашего общества.
Tasuta katkend on lõppenud.