Loe raamatut: «Горячие дороги Алтая»
Редактор Виктор Васильевич Свинаренко
Корректор Виктор Васильевич Свинаренко
Оформление обложки Елена Владиславовна Смолина
© Виктор Вассбар, 2024
© Александр Лобанов, 2024
ISBN 978-5-4493-7982-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ЧАСТЬ 1. РЕАЛЬНЫЕ ПОВЕСТИ
Государевы преступники
Пояснения.
Маркшейдер, шихтмейстер, берггешворен, гиттенфервальтер и прочее – чины служителей горного округа. Маркшейдер – чин равный военному штабс-капитану.
Плакатный паспорт – долговременный паспорт. Выдавался на два года и мог регулярно продлеваться. Обычно его получали купцы.
Бергайер – работник завода, рудника, прииска, служитель кабинета его императорского величества. Фактически – крепостной, принадлежащий императорской семье.
Кавалергарды, кирасиры – тяжёлая кавалерия, грудь и верхнюю часть живота закрывал металлический доспех – кираса, а основным вооружением был палаш – узкий меч с односторонней острой кромкой. Кавалергарды – элитная гвардейская часть тяжёлой кавалерии.
Коммерц-советник. (Коммерции советник) – почётный титул, которым удостаивались купцы, пробывшие в 1-й гильдии не менее 12 лет. Этот титул приравнивался к гражданскому званию 8 класса и давал возможность поступления на государственную службу.
Штафирка – презрительное название штатского человека офицерами царской армии.
Заводские служители. Крепостные работники рудников и заводов. Среди них бергайеры (бергалы) – непосредственно работавшие на добыче или выплавке руды и просто служители на подсобных работах. Работники не имели права покидать место жительства и место работы, были фактически на положении рабов. Их обеспечивали пищей, одеждой и давали небольшое денежное содержание. Заводские служители либо становились таковыми по наследству, либо в результате рекрутских наборов среди заводских крестьян.
Заводские крестьяне и заводские приписные служители. Тоже крепостные, но принадлежали они не конкретному барину, а императорской семье, имуществом которой управлял кабинет Его Императорского Величества. Заводские крестьяне платили налог в императорскую казну и были обязаны исполнять повинности на заводских работах, строить и ремонтировать дороги и мосты. Их положение было несколько свободнее, чем у заводских приписных служителей, так как они были закреплены не за конкретным заводом, а за землёй, находившейся в ведении Округа, и могли в этих пределах переезжать из деревни в деревню и брать разрешение на походы в тайгу на охоту или добычу кедрового ореха.
Государственные крестьяне, ясашные, оседлые инородцы. Русское старообрядческое население долины Бухтармы и Уймонской долины, которых Екатерина вторая уравняла в правах с инородцами. Лично свободные люди, вся обязанность которых перед государством состояла в уплате налога.
Кыргызы, калмыки, кочующие инородцы, аборигены горного Алтая. В те времена они ощущали себя членами разных племенных союзов, единого наименования алтайцы не было, а русские в таких тонкостях не желали разбираться. Кыргызы делились на верноподданных и двоеданцев. Двоеданцы кочевали в Курайской и Чуйской степях, по долине Чулышмана, и платили небольшой налог русскому государству и китайцам, сохраняя известную независимость от тех и других
Винтовое ружьё, винтовка. Как и современная винтовка имела нарезной ствол, но заряжалась не с казённой части, а через дуло. Пулю забивали не шомполом, а молотком, дело это было долгое, поэтому такое оружие в бою не применялось.
Глава 1. Арест
Сквозь мутные стёкла узких окон, ярко высвечивая лишь белёную почти двухаршинную кладку оконных проёмов, на рабочий стол начальника Колывано-Воскресенских заводов Василия Сергеевича Чулкова падал косой ромб грязно-жёлтого света – проекция окна. Отражаясь от помутневшего от времени полированного стола с аккуратными стопками бумаг, неудачная копия серого январского дня рассыпалась на тонкие дистрофичные лучи и летела к серым стенам кабинета, но достигала их лишь своими редкими бледными искрами, гаснущими в тусклой поверхности стен и казённых шкафов.
Тихо скрипнула массивная дубовая входная дверь кабинета, и в сумрак его вошёл высокий худощавый мужчины одетый в штатское платье.
По уверенной походке и раскрытым для объятия рукам, можно было судить, что вошедший в кабинет человек хороший знакомый Чулкова, более того – друг.
– Кого ещё там… несёт! Покоя нет! – приподняв склонённую над какой-то бумагой голову, подумал начальник и, прищурив подслеповатые глаза, всмотрелся в сумрачную часть кабинета, откуда, затихая, доносился скрип входной двери.
– Пётр Иванович, любезный, рад, рад видеть! – узнав в посетителе давнего друга, воскликнул Чулков. – Иди, иди ко мне, дай обнять тебя, дорогой! Какими такими радостными ветрами, мил друг геоноз! – Бесспорно радуясь неожиданному появлению Шангина, Чулков одновременно подумал о бумаге с сургучной печатью, которую до этого, читая, держал в руках, и мысленно произнёс, – бог с ней, успеется, – бросил её на стол, встал из-за стола, подошёл к другу и крепко его обнял.
От столь чистых и явно открытых чувств Чулкова серое пространство его кабинета, казалось, даже засияло, и просочившиеся сквозь мутные стёкла окон золотистые солнечные зайчата заплясали на вдруг посветлевших стенах и шкафах, осыпающих многолетнюю пыль.
– Прости, Василий Сергеевич, редкий я ныне у тебя гость, да и не до гостеваний мне, не до геогнозии и петрографии, – обнимая друга, говорит Шангин, – иные ныне заботы.
Чулков хмыкает, понимая с какой целью прибыл в его вотчину Шангин и говорит, выпуская его из объятий:
– Не прибедняйся. Верно о каменьях толковать прибыл, но не до каменьев мне ныне. Ты Кузинского знаешь?
– Василь Сергеевич, то ли ты его не знаешь? Чай в Локте-то он у тебя не раз дневал и ночевал. Стрижков яшму его прииску у горы Ревнёвой собирается от глины открыть, да пустить в дело, а меня сомнение берёт, получится ли толк, тресковат камень.
Чулков жмурится, подходит к столу, садится в кресло, вливается в него, ёрзая. Недавно в начальниках, не привык к громоздкому креслу, не обжил ещё. Устроившись поудобнее, говорит:
– Фёдора Кузинского я, конечно, знаю, но не о нём толк. Мне надо знать, кто таков его брат, Пётр.
– Я и Петра знаю. Ездил к нему с Салаирского рудника. Он и ко мне заезжал по дороге в Барнаул. Толковый служака, но нерасторопный. Пока развернётся… то, да сё… время и уйдёт, а так, – подумав, – положительный человек.
– Толковый говоришь, – Чулков подходит к столу, поднимает с его столешницы бумагу и трясёт ею в воздухе. – А вот староста Филонов донёс о предерзостном употреблении имени царя крестьянином Морозовым и преступном упущении оного губернским секретарём Петром Кузинским. Как это понимать?!
Шангин пожимает плечами.
– Ну, потому и упустил… Пока сообразил, что к чему, пока растележился… – и резко, – не в сговоре же он с бунтовщиком! Сам-то как думаешь?
– А кто его знает? Фёдор в молодые годы вольнодумствовал. Да и мне крамольные мысли высказывал, а я, к стыду своему, слушал его, не пресекал. А Пётр, видать, дальше своего брата пошёл. Видно, все они таковы, эти Кузинские. Снаружи вроде как тихие и смирные, а внутри крамола.
– Э-э, брось, Василий Сергеевич! Кто в молодые-то годы не буянил. Нешто не помнишь, али сам таким не был? Не всё за умными книжками сидел, вином баловался и по барышням, – подмигнув, – хаживал! Да… оно и не грех было, по молодости, когда сама матушка императрица вольничала и баловалась вольтерьянством.
– Так-то оно так, – почесав подбородок, ответил Чулков, – только с возрастом пора забыть о молодых шалостях, а Кузинский, видно, заигрался. И вот сейчас я должен препроводить его в тобольскую палату суда и расправы.
Чулков подходит к окну, сквозь стекло которого в его глаза бьёт тугой пучок яркого света.
– Вон там, за аптекарским садом, – по серому пространству кабинета разносится резкий и громкий чих, потом второй и третий. – Прости, Господи!
– Будь здоров, Василий Сергеевич, – на чих начальника отвечает Шангин.
– Спасибо, Пётр Иванович! Так вот, – утерев платком нос, – там, – кивнув в сторону шири, что за окном, – до самой Оби дома, а за Обью огромный край. Его надо заселить, обставить рудниками, заводами, вот где надо прикладывать руки, а не бунтовать, а посему крамолу надо искоренять. А кто я? Маленький винтик, в большой государственной машине. Меня толкает большое колесо, а я должен крутить маленькие. Хошь, не хошь, а исполнять должен, бумага… она, брат, силу огромную имеет, а ежели ещё гербовая, – цокнув губами, – то сам понимаешь… Не могу, дорогой ты мой Пётр Иванович, не делать того, что должен, оттого и тошно порой.
– Не томись, Василь Сергеевич. И брось свои мысли о крамоле и Вольтере. Здесь не Париж и не Петербург. Пьяный мужик невесть чего наболтал, а мешкотный чиновник ушами прохлопал. На том и стоять надо. И не думай о том более.
Ныне мой Никита с Абакана пробочки привёз. Так вот скажу тебе, в дело бы их пустить. А я, сам понимаешь, человек маленький, без твоего слова не сдвинется дело ни на шаг.
Чулков отворачивается от окна и, возвратившись к столу, садится в кресло.
– Удивляюсь я на тебя, Пётр Иванович. Откуда в тебе, бывшем лекаре, такая страсть к камню? Неужто тебе мало алтайских самоцветных камней? У тебя приискано больше, чем у нас, натуральных горных инженеров, а ты с Абаканом… И когда всё успеваешь, а ведь геогнозией-то в сорок лет начал заниматься?
– Да нет, ране маленько. На тридцать девятом сам по себе первый раз в горы выехал. Так и пошло. Больно красивы они, алтайские самоцветы.
– Да-а-а! – задумчиво тянет Чулков, – ноне уже не молоды мы, – и резко, – а впрочем, какие ещё наши годы. Душой молоды, а это главное! Хотя, – подумав, тут же возразил себе. – Неспокойно на душе. Вспомнил молодого Фёдора Кузинского, годы наши молодые, речи и дела наши молодецкие, и вот, понимаешь, как будто с молодостью прощаюсь. А ведь её давно уже нет. Унесли её воды Алея да Оби далеко-далеко, – и обращаясь к Шангину, – посмотрю я, Петр Иванович, пробы твоего Никиты, только завтра. Пойми, сегодня не до них. Кузинский, будь он неладен, всё с ног на голову перевернул! Бумагу сочинять буду, а на неё, сам понимаешь, полдня уйдёт. Так что извини, только завтра!
– Что ж, не буду отвлекать. Государственные дела прежде всего, до завтра, так до завтра, – ответил Шангин и, попрощавшись с Чулковым, вышел из кабинета.
– Дела, брат, дела! – посмотрев вслед удалившемуся другу, мысленно подумал Чулков и, положив перед собой лист толстой рыхлой голубой бумаги, стал сочинять «казённое письмо».
«Секретно.
Наставление.
Колывано-Воскресенского заводского батальона унтер офицеру Коржневу.
Посылаешься ты с одним того батальона солдатом Печеркиным для сопровождения следуемого по секретному делу к тобольскому губернатору и кавалеру Кошелеву бывшего земельного управителя губернского секретаря Петра Кузинского, как он, Кузинский, находится в ведомстве земского управителя Ананьина, то рекомендую тебе:
1. По прибытии…
(Далее идёт перечисление всех мероприятий, необходимых для ареста и для бумажного оформления ареста).
Главное: получа Кузинского тотчас отправиться прямо в одной повозке на город Тобольск по трактовой дороге, не останавливаясь нигде, кроме перемены на станциях подвод, а по приезде в город Тобольск прямо представить оного Кузинского г-ну тобольскому гражданскому губернатору и кавалеру…
…во время следования с Кузинским до Тобольска везти оного Кузинского дённо и нощно под крепким твои и солдата присмотром, но нигде ни с кем ему Кузинскому какого-либо сообщения и разговоров иметь и письма писать не давать и никуда не допускать, наблюдая, чтобы он не мог сделать себе повреждения, либо утечь.
(Неделю назад Чулков писал точно такой же приказ, слово в слово. Только говорилось в нём не о губернском секретаре Кузинском, а о крестьянине Морозове, а наставление давалось унтер офицеру Симонову и солдату Возжегину.
Тогда он отдавал приказ со спокойной душой, – мало ли прошло таких «секретных дел» о мужиках, именовавших себя по пьяному делу царём, грозивших начальству, раскольничьих лжеучителях, фальшивомонетчиках и прочее, прочее, прочее…
Но сейчас речь шла о чиновнике, дворянине, да ещё брате старого знакомца Василия Сергеевича. Последний раз обмакнул Чулков гусиное перо в чернильницу и чётко вывел).
Генварь 15 дня 1800 года. Начальник Колывано-Воскресенских заводов генерал-майор Василий Чулков».
Подъехали Коржнев и Печёркин к Сосновке когда уже совсем рассветало. Кузинский был один. Жена с грудной дочкой осталась ночевать у матери, обещала прийти знахарка лечить занедужившего младенца, а рано утром туда же ушёл и сын, тринадцатилетний отрок.
Кузинский приказ об аресте выслушал молча. Пять дней назад забрали Морозова, тревожно было на душе, да всё не верилось, что это коснётся и его. Морозов Морозовым, а он сам по себе.
– С семьёй-то позволите проститься, господин унтер-офицер?
Коржнев заколебался. Тащиться через всё село с арестованным совсем ни к чему, но и не дать ему с родными повидаться как то не по-христиански. Да и не плохой вроде господин, вон как уважительно обратился.
Коржнев вышел на крыльцо и, увидев крутившегося возле калитки мальчишку, крикнул: Сбегай-ка за женой Кузинского, да поживее. Скажи, её Пётр Иванович кличет.
Спустя какое то время, в избу вбежал Стёпа Кузинский. Вбежал, но увидев незнакомых людей в форме, остановился, поклонился и чинно подошёл к отцу.
– Зачем звал, батя?
– А мать что не пришла?
– Да бабушка с ведовкой Дуняшу воском отливают, а мамка помогает им.
Кузинский вопросительно поглядел на Коржнева, но тот сделал строгое, «казённое» лицо. Пётр вздохнул и, повернувшись к сыну, проговорил:
– Ну, ладно, Стёпа. Мне в Барнаул ехать. Скажешь матери, что вернусь не скоро. Очень не скоро… А про меня, чтобы ни говорили, знай – я ничего дурного не делал.
– Батя! – только-то и сказал Стёпа и слёзы ручьём потекли по его лицу. Всё понял малец. Понял, что арестовали отца, понял, что больше никогда не увидит его.
Кузинский обнял сына, погладил по голове и по приказу унтер офицера Коржнева вышел из избы.
Несколько ранее взяли под стражу крестьянина Морозова. Арестовали его за длинный язык. Говорил, что власти мужику житья не дают, что горно-заводские живут хуже, чем иудеи во время египетского пленения, и его, хоть он не заводской, и живёт не бедно, начальство зажимает на каждом шагу. И, что самое страшное, говорил, что на своём подворье он сам царь и будь он царём в России, обустроил всё так, что «хрестьяне» не знали бы бед. А про государя Павла говорил, мол, всё это брехня, что он за мужиков стоит, такой же барский царь, как и все прочие, и дурачок каких поискать. Только, в отличие от царя Ирода, младенцев не бьёт.
Удивительно, но на него долго никто не доносил. А кто хотел свести его в могилу, тот был уверен, что это сделали уже до него, а коли не арестовывали до сих пор, значит, считают, что не крамольны речи его. Но один человек всё же решил настрочить на него бумагу, этим человеком был староста Филонов. Накляузничал и дело завертелось.
Завели на Морозова дело о «Предерзостном употреблении имени царя», а на Петра Ивановича Кузинского «Дело о преступном потворствовании Морозову».
И повезли бедолагу в тобольскую палату суда и расправы, но не знал этого Пётр Кузинский, думал, что для него всё ограничится барнаульской гауптвахтой, потому и Стёпе говорил про Барнаул.
Глава 2. Живы божьей милостью
Долго смотрел Степан вслед кибитки, увозившей его отца в далёкие края. Сначала не понял, почему такая спешка, почему отец не дождался матери, но когда увидел, как повели отца двое с ружьями по бокам, а отец посередине, а у старшего в руках отцовская шпага, опутанная ремнями, понял, что отца арестовали.
Когда повозка скрылась за спуском к реке, Стёпа побрёл к матери с тяжёлой вестью. По дороге попался староста, Пётр Сысоевич. Обычно, увидев Стёпу саженей за пять, начинал пялиться в глаза, ждать, когда он с ним поздоровается. Самому-то с отроком первым здороваться неловко, но и вызвать неудовольствие дворянина Кузинского было боязно.
А ныне прошёл – морду воротит. Стёпа поклонился, так староста сплюнул в сторону и что-то пробурчал про врагов царёвых.
Злость и обида вспыхнули в душе Степана, сожгли вялость, вышибли слёзы и обдумано повели к избе Морозовых. Кому же ещё рассказать, как не другу, тем более, у него та же беда.
Выслушав Степана, Федька Морозов стукнул кулаком по лавке и сказал:
– Петуха бы ему красного пустить! Он донёс, леший побери его, больше некому. Батьку подзуживал, расскажи об Расее, да расскажи. Знаешь, Стёпка, я думаю в Барнаул махнуть. Узнаю, что батьке будет, да передам ему что-нибудь.
– И я с тобой! – бойко проговорил Степан. – Мамку бы уговорить.
Стёпкина мать долго не соглашалась, а потом рассудила, одной ей сына в этой глуши не вырастить, сказала: «Если отец не вернётся раньше, чем сойдёт снег, то езжай первым обозом по чернопутью в округ. Я тебе дам письмо к господину Шангину, даст Бог, поможет встретиться с отцом, а осенью определит в учение либо на службу».
По ранней весне Федька не мог выехать, надо было помочь семье на посевной. Так что двинулся только в мае.
Дала мать Фёдору мерина Гнедко с телегой и подрядила его возчиком к купцу Симакову. Сперва надо было съездить в Кузнецк, загрузиться товаром, а потом ехать в Барнаул.
Так и двинулся Федька, и Морозова, по просьбе его и с позволения его матери с собой прихватил.
Обоз двигался неспешно. Сначала дорога шла мимо березняков, полей, редких деревень, так было до Кузнецка, а после, то подъём, то спуск, а вскоре дорога пошла всё на подъём и на подъём, встала по сторонам сумрачная чернь- салаирская – черневая тайга, осины да пихты, а где и кедры с подлеском из рябин и черёмух, перевитые прошлогодним хмелем. На другой день дорога прошла перелом и бывалые возчики сказали, что дальше будет спуск к реке Уксунай, за ней снова подъём, а потом покатим по прямой до самого Чумыша.
На спуске к Уксунаю, с левой стороны густой стены деревьев, донёсся резкий громкий крик какого-то неведомого лесного зверя. Тотчас Гнедко в испуге шарахнулся в сторону, и оглобля сбила Стёпку с ног. Упав, он услышал треск сучьев, совсем рядом тяжёлый топот, истошный вопль и бросился на четвереньках между конских ног под склонённые ветви ели. Здесь еловые лапы спускались до земли, а в одном месте облегали толстый трухлявый ствол кедра. В этом закутке и нашёл убежище несчастный ребёнок
Кедр, видать, срубили зимой несколько лет назад, он рухнул на землю, а весной, когда стал таять снег, отнесло его по мокрой земле вниз по откосу к еловому комлю, где он и нашёл приют, привалившись к нему всеми забытый.
Осторожно раздвинув ветви ели, Стёпка выглянул из их просвета и увидел стоящего на коленях рыжего Филимона из Мунгата. Тот со слезой в голосе просил помилосердствовать ради его детушек малых. Просил он какого-то кряжистого косолапого мужика, головы которого из-за телеги не было видно.
Вот на дорогу вышел чернявый худосочный молодой мужик, которого в обозе Стёпка никогда не видел, подошёл к косолапому и сердито крикнул:
– Клеймёный, долго он ещё будет венькать? Успокой – и уже в другую сторону, шмыгнув длинным носом, бросил кому-то страшную фразу, от которой мурашки побежали по спине и голове Степана, – чтоб ни один не ушёл. Всех порешить!
Выполняя приказ чернявого, Клеймёный взмахнул рукой. В воздухе мелькнуло тёмное пятно кистеня, его ремень наткнулся на локоть молящего о пощаде, но это не остановило куска металла врезавшегося в голову Фильки.
Разбойник дёрнул ремень к себе и вторым ударом смял затылок Филимона, ещё стоявшего на коленях, но уже уронившего руки и оседающего.
Забившись под ствол кедра, Стёпка с трудом сдерживал стон. В его ушах застыл страшный, смешанный с хрустом стук последнего удара кистеня. Рядом разговаривали чужие люди – разбойники, так по грубым голосам и злобным действиям определил их сущность Степан.
Он лежал на сырой земле, укрытый ветвями кедра и вслушивался в голоса разбойников.
– Болит! – кто-то жаловался со стоном. – Этот бугай всё-таки успел мне руку развалить.
– Чем это он тебя так? – спросил его другой разбойник.
– Топором, чем же ещё, – зло ответил первый.
– Не переживай, твоего бугая, и всех остальных порешили.
– Тебе-то чё… ты вон… здоровенький, а у меня рука.
До Степана донёсся начальственный голос чернявого.
– Не всех. Телег одиннадцать, а мертвяков десять. Ищите, он далеко не ушёл, и спрятаться ему негде, трава низкая.
– Да мы всех перебили, кто бежать кинулся, – ответил ему собеседник раненого мужика.
– Значит не всех. Ищите, сказано, и всё тут, разговор мой короток! А не то…
Стёпка, не задумываясь полез в дупло, разверзшееся над ним в стволе кедра, а за миг до того он никакого дупла не видел.
– Здесь тоже никого, – совсем рядом прозвучал голос ещё какого-то разбойника, – под лапами этими. Сырая хвоя и не более.
Федька, когда раздался первый крик, был скрыт от разбойников грудью мерина. Сдерживая его он не сразу понял, куда делся Стёпка, но увидел, как бросился с дороги Григорий Иванов, а вслед ему какой-то мужик с саблей. Вот тогда Федя и побежал от страшного места, но обогнув ель, остановился. Дальше была вырубка, а по ней уже бежал за Григорием разбойник.
Затрещали совсем рядом стебли прошлогодних пучек и дудника. Полез Фёдор по ели, с трудом продираясь между сучьями, всё выше и выше. Наконец остановился, прижался к стволу и стал слушать, а потом осторожно поглядывать из-за веток. Пока лез, бабахали выстрелы, кто-то кричал, матерился и проклинал всё и вся, затем всё стихло.
– Видать, перебили всех, – думал Федя, рассматривая с высоты место кровавой бойни.
На вырубке алело кровяное пятно, оно сразу притянуло взгляд юноши. Приглядевшись, Федя понял, что это спина Григория Иванова, распластанного на зелёном покрывале молодой майской травы. От обоза юноше были видны только крайние телеги, – две передние и три задние, середину загораживала ель. С передней телеги разбойники сбросили труп. Наверное, Филипп Евстафьевич, царство ему небесное, – подумал Федя.
Он слышал, как главарь разбойников сказал, что один возница сбёг, и его надо найти. Видел, как двое разбойников перешли через вырубку, как углубились в тайгу. Видел, как они вернулись и стали рассуждать, куда делся одиннадцатый.
Сердчишко у Феди сжалось, когда один из них сказал: «А не на эту ли ель он влез», – но через миг отхлынуло от груди после слов другого разбойника:
– А вон та пихтушка чем хуже?
– Стрельнуть бы по ним с десяток раз, да пороху мало, – проговорил подошедший к первым двум третий разбойник.
– А оно и верно! Давай, стрельнем, – поддакнул появившийся следом четвёртый.
– Со своего стреляй. Ищь, умник нашёлся! – взъярился хозяин ружья.
– Так нету своего!
– Тогда и помалкивай, а ежели нетерпёж, возьми палку и стреляй с неё, авось кого и спужашь, ежели сам со страху не обгадишься.
– Чё это… обгадишься? Я тебе чё… Сысой чё ли?
– Ах ты, гад! Чуть чё, сразу Сысой, – возмутился рябой мужичок из числа первых двух и вцепился в лохматую шевелюру оскорбителя.
– А ну, цыть, обормоты! – грозно крикнул подошедший к разбушевавшимся разбойникам чернявый. – Себя порешите, мне больше достанется… добра.
– Да, мы тут.. это, решаем, вот. Как того… – почесав затылок, проговорил Сысой. Криворотый говорит, что стрельнуть надо по деревьям, а я говорю, что нет толку. Ежели кто и убёг, так, видно, перескочил через дорогу и ломанулся по нашим следам в тайгу. Сейчас его ищи – свищи. Где-нибудь на Уксунае штаны отмывает.
– Ха-ха-ха, – загалдели все собравшиеся в кучу разбойники.
– Ишь, развеселились. Сошло б дело чисто, смогли бы ещё пару обозов тряхнуть, а сейчас… говорил вам остолопам – всех. Ну ладно, пора собираться, – грозно проговорил чернявый и пошёл в сторону головной телеги.
Голоса вмиг утихли, разбойники побрели к дороге, потом заржал чей-то конь, заскрипели телеги и обоз снова двинулся в путь, в ту же сторону, что и шёл, но только под управлением других возничих.
Федька взглядом провожал подводы. И ещё долго сидел на дереве даже после того, как последняя телега скрылась из виду.
Забрался на дерево, не помня себя, а вот спускаться стало страшно, но всё же кое-как спустился, скатился вниз по склонившимся к земле ветвям, упал в траву. Порты, рубаха, живот, руки – всё замарано смолой, и весь в ссадинах и крови, сочащейся из порезов.
Спускаясь, Федя вслушивался в лесную тишину, и сейчас, уже ступив на землю, всё ещё был настороже, слушал, не задержался ли кто из разбойников, не остался ли кто живой из обоза.
Вот под елью раздался какой-то стон, даже не стон, мычание.
Осторожно заглянул под ветви – никого, но стон стал громче. Приглядевшись, Федька увидел торчащую из колоды руку.
– Стёпка, ты что ли?
– У-а-а-я-я! – глухо донеслось как из-под земли.
– Ты как туда влез-то?
– От страху видать. Да застрял, вылезть не могу!
Стёпка хоть и невысокого роста, но не дитя, а четырнадцатилетний отрок, и не какой-нибудь Карла, каких Федька видел на картинке в книжке у Стёпкиного отца, поэтому ему было трудно понять, как его друг уместился в столь мизерном дупле, в котором и дворовой собаке места мало. Но верь, не верь, а факт налицо и надо освобождать друга из плена колоды.
– Не боись, Стёпа, ствол трухлявый, а его ножичком расколупаю. Не дрейфь. Высвобожу!
– Сейчас я не боюсь, Федя. Сейчас мне спокойно, а до того, как ты нашёл меня, думал, хана мне. Всунуться всунулся, а вылезти не могу. Не могу пошевелить ни ногой, ни рукой. Думал уже, что эта колода будет мне домовиной.
– А и то верно, Стёпа, кто сказал бы, никогда не поверил, а тут надо же… Ты, прям, как гуттаперчевый, – вынимая из голенища засапожник, ответил Фёдор и принялся крушить трухлявую древесину. Первоначально дело продвигалось медленно, крепкая тонкая смолистая оболочка ствола дерева тормозила его, но когда верхний слой был полностью снят, древесина стала откалываться крупными кусками. Вскоре Фёдор вырезал большую щель, в которую Стёпка смог просунуть колено, затем высвободить одну ногу. Дальше дело пошло совсем споро. Вот из дупла высунулась и вторая нога. Ухватив обе ноги друга в охапку, Фёдор потянул их на себя. Дерево скрипело, пыхтело, не хотело отдавать свою добычу, но было бессильно перед упорством юноши, ломалось, и вскоре из дупла вылез зад Степана, потом его грудь, затем плечи, голова и вытянутые в струну руки.
Поблагодарив друга за спасение, Степан заглянул в дупло и с глубоким вздохом произнёс:
– Да-а-а! И как это я поместился там! У собаки конура больше! Дай тебе Бог, Федька, здоровья. Не ты, я бы так и околел тут и гроб не надо ладить, готовый уже.
– Да, домовина хоть куда, – поддакнул Федя и, дождавшись, когда Стёпка отдышится и откашляется, предложил ему осмотреть вырубку, дорогу и протоптанные разбойниками тропы.
На вырубке лежал Гришка. Спина его была изрезана полосами от ударов сабли.
– Видать, долго не могла его достать сабля острая, но толи запнулся Гришка, толи иная напасть, но настиг его-таки смертельный удар злодея, – с болью в голосе проговорил Степан.
Ещё шесть мужиков в лужах собственной крови лежали на дороге, а троих застреленных ребята нашли в тайге.
Мальчикам было жутко, они боялись покойников. И хотя меньший, другой страх охватывал их душу, нежели пережитый от нападения разбойников, всё-таки внутри у каждого было нечто обволакивающее и липкое, отчего им казалось, что вот сейчас из-за ствола рядом растущего кедра выскочит чудище и набросится на них, или хуже того, все мертвяки враз встанут, окружат, нападут и станут высасывать кровь.
Леденящий, сжимающий сердце страх заставлял бежать, но бросить покойников просто так, на растерзание зверям было не по православному, не по-русски, да и просто не по-людски. И потому, превозмогая страх перед возможным возвращением разбойников, ужас перед мертвецами, сдерживая тошноту при виде сгустков крови, стараясь не глядеть на раны и в лица покойников, мальчики стащили трупы в придорожную рытвину и забросали ветками, сучьями и землёй.
– Хоть птицы не склюют, а там даст бог, поедет какой-нибудь новый обоз и перезахоронят несчастных, – выполнив долг перед погибшими, сказал Федя и перекрестился.
– Ежели увидят, а нет, так и будут лежать тут по скончания века, – покачав головой, ответил Степан и, троекратно перекрестившись, со вздохом произнёс, – Ну, а теперь что? Возвращаться назад?
Будь Стёпка один, он так бы и поступил, но Федька думал иначе.
– Ну, и как это я без мерина вернусь? Поехал за шерстью, а вернусь стриженный? Нет, доберусь до Барнаула, батьку повидаю, а там видно будет.
Стёпка хоть и страшился предстоящей дороги без взрослых мужчин, хоть и ныл в душе: «Охота тащиться невесть куда пешком!» – но не признавался в трусости. Да и то сказать, половина пути уже пройдена, что до дому, что вперёд нет разницы, а беда… она не тётка родная, хоть откуда может прийти.
И они пошли. Идти по дороге было страшно, пошли напрямик к Уксунаю по густой траве, сквозь кусты, преодолевая завалы и таёжные реки.
Трава ещё не достигла своего настоящего роста, – скрывала лишь колени, и путь по тайге ещё не стал той потовыжималкой, какой он станет через неделю, когда трава вытянется в рост взрослого человека, мальчики сильно устали. Да и страшный текущий день внёс в душу тревогу, высосал из неё покой, а в тело внёс усталость старика.
И немудрено, что спустившись к Уксунаю, мальчики решили заночевать, хотя солнце стояло ещё высоко. Фёдор нашёл большое дупло, нащипал из него сухой трухлявой древесины, надрал бересты, нащипал лучин, всё это сложил в кучку, сверху набросал сухих тонких веточек (кремень с трутом и огниво всегда держал за пазухой, а нож за голенищем – отцова наука), и развёл огонь.
Дров натаскали с крутого берега. Выше русла реки было много подсохшего плавника, кое-где он нацеплялся на кусты, а кое-где лёг на землю валиком, да и сучьев, оставленных паводком, было не на один большой костёр. А толстой сосновой коры хоть воз грузи, – жги круглые сутки, не выжжешь, – лучшего топлива и не надо.
Развели ребята костёр, на душе потеплело, а в животе тотчас заурчало. Есть хочется невмоготу. А еды никакой, – ни краюшки хлеба, ни луковицы, ни сала – всё осталось в телеге, угнанной душегубами.
Но был месяц май и Стёпка отправился в лес, а Федька на речку. Долго ходили, бродили, выискивали съестное, выискали. Федька снял рубаху и наловил мальков, а Стёпка принёс (тоже в рубахе) сморчков, иван-чая и пучку. Мальцы, но удальцы, видна хватка и выдумка деревенская.