Loe raamatut: «РодиНАрод. Книга о любви»
© Староверов А., текст, 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
Часть 1
1
– Старость не радость. Не день солнечный. Не ветер соленый и теплый с океана. Не ручьи весенние. Не шепот ласковый в ушко. Не мяса кусок горячий, кровью сочащийся. Не касание в темноте нежное. Не сокращение щенячье мышцы юной. Не капля молока на сосце кормящей молодой матери. Не локон, мерцающий в лунном отблеске. Не вздох глубокий, когда грудь распирает от кислорода и любви. Не чашка кофе утром ароматная. Не рукопожатие дружеское крепкое. Не ночь пьяная, угарная, с теплым потом на рассвете в липких волосах. И не сам рассвет, рождающий все заново. Не голод волчий. Не холод собачий, когда тяпнешь дома у батареи водочки, и хорошо. И не сама водочка, горькая, но разгоняющая кровь до скоростей немыслимых. И не скорость. Не рой мошкары в лицо навстречу. Не встреча случайная. Не тайное знание глубокое. Не волоокая красавица. Не крапивница от загара на коже. Не ложе удобное с шелковым бельем. Не дрожащая девственница. Не одаренная рублем шалава. Не лава, бурлящая в жерле. Не Клава. Не Дуся. И не пироги в горячей печи. Не кирпичи на голову. Не куличи на Пасху. Не котик с впалыми глазками, любящий ласку. Не сказка на ночь. Не дочь прилежная. Не безбрежная бережная пустота. Не красота. Не…
– Да заткнись ты, нудная, безумная старуха!
– Не надо на меня кричать, я боюсь. Старость – не плюс. Не минус. Не ус, на который мотают. Не снежинки, которые тают. Не неженки со сливками. Не…
– Заткнись, кому я сказала!
– Не стрела, что попала в болото с крапивками, пиявками, лягушками. Не зайчик с ушками пушистыми. Не мальчик, играющий…
– Заткнись!
– …С фашистами в чехарду. Не…
– Молчи!
– Не… не… бе… ме… до…ре…
– Молчи, сука!
– …
– …Слава богу, заткнулась наконец. Нет, кому-то этот бред может показаться обаятельным и поэтичным даже. Велимир Хлебников, русский авангард, салонные стишата. Но меня он достал уже. А вы попробуйте слушать эту белиберду на протяжении тридцати лет. Нет, попробуйте! Тогда говорите. Сука она, эта ваша Пульхерия. Натуральная, вредная сука. Ой, я, кажется, забыла представиться. Меня тоже зовут Пульхерия, Пульхерия Сидоровна Антонюк. Ненавижу это имя, и фамилию, и отчество. Поэтому для вас я просто Пуля. Называли меня так когда-то давно. Когда сиськи еще не обвисли и попа упругая торчала задорно. Я и вправду пулей была. Резкая, быстрая, веселая. Огонь девка, молния электрическая. А сейчас… сейчас Пульхерия Сидоровна Антонюк. Как и она, сволочь. Нас обеих так зовут – Пульхерия Сидоровна Антонюк. Мы с ней в каком-то смысле одно и то же. В юридическом смысле, если рассуждать формально. Один на двоих паспорт, одна общая жилплощадь. Общие две руки и две ноги. И оставшиеся семь зубов тоже общие. Но я не она. Я не вредная безумная старая сука. Я благородная пожилая леди по имени Пуля. Пуля Молотова, скажем. А? Ничего? Хорошо звучит? Торжественно, по-имперски. Сталинские соколы вознесли в небеса для установления нового мирового рекорда парашютистку, комсомолку и красавицу Пулю Молотову.
– Пуля, в жопе дуля. Ишь ты… Обули девку в лапти, да платье стянули. И вдули по самое не балуй. Буй тебе в глотку, а не красотку изображать. Колготки в сперме. Премия Ленинского комсомола за минет. Солнечному миру – да, да, да. Ядерному взрыву – нет, нет, нет. Фантазерка-надомница. Кайся, скоромница, алкай святого духа. Дырка от работы протухла. Шлюха, шлюха, шлюха.
– Заткнись, врешь ты все, заткнись! Она врет, честное слово, врет. Я по убеждению, из патриотизма, а она врет. И вот с таким… с такой… приходится делить жизнь. Даже день рождения у нас один на двоих. Первое января тысяча девятьсот сорокового года. И детство у нас общее. А я и рада. Пускай и у этой суки вредной будет тяжелое детство. Я теперь вообще всему плохому радуюсь. Потому что этой суке тоже плохо. Только имени своему радоваться не могу. Пульхерия, надо же было так назвать. Пульхерия. А если вдуматься, какое еще могло быть имя у девочки, родившейся в Бутырке? Я там от врага народа народилась, точнее, жены врага народа. Врагини, значит. Звучит хлестко. Родилась от врагини Антонюк. Как будто от княгини Антонюк. Только не Антонюк ее фамилия была, другая. Какая, не знаю, но другая. Антонюк – это фамилия следователя, который дело матушки моей вел. Он еще сидр любил. Эстет, умница, иголки под ноготочки наманикюренные матушке загонял филигранно. И кое-что другое загонял тоже. Не знаю, свечку не держала. Но когда привез меня в детдом, фамилию дал свою, а отчество в честь алкогольного яблочного напитка. Сидоровна. Брр. На имя фантазии не хватило. Но тут добрый русский народ подсуропил. Принимавшая меня у Антонюка нянечка оказалась очень набожной женщиной. И назвала…
– Пульхерией тебя назвала. Пульхерия, империя, из королевства Лохерия. Хер ли тут рассуждать? Давить, стрелять лохов таких надо. Херра Гитлера на них нет. Банду Ельцина под суд. Нет, ссут, не стреляют, жалеют, выпивают по углам втихаря, а зря.
– А вот тут согласна. Редкий случай, когда с тобой, вредной сукой, согласна. А с другой стороны, может, закон тогда был, чтобы детям врагов народа жизнь портить? Имена чудовищные давать. Вроде как не только расстрел, но и конфискация имущества вдогонку.
– Какие тут законы? Гандоны кругом хитрожопые. Встали в круге первом негодяи и стервы. И водят хороводы бессмысленно вокруг пакостей немыслимых. Страсть как старость не любят. Не люди, а чурбаны. И бубнят все время: «Лишь бы не было войны, лишь бы не было войны». Не знают дураки, что старость – это все, что им осталось. Ведь старость – это не усталость, не прыщ, созревший на заднице. Не муха цеце, не…
– Опять за свое. Хорош. Это уже лишнее. Раз в жизни тебя похвалила, и сразу опять за свое. Господи! За что мне это наказание? Да, не монашенкой жизнь прожила. Весело прожила, безоглядно, но чтобы так? Уж лучше в аду на медленном огне жариться. Будь ты проклята, старая сука. Чтоб ты сгнила, чтоб у тебя печенка лопнула, чтоб…
– Твоя печенка, моя печенка. Живет девчонка, а внутри еще девчонка. Шипит печенка, жарится, мычит девчонка, жалится, плачет, запустили в девку мячик. А мячик хлоп и расколол ей лоб.
– Не могу, я больше не могу. Выше это сил человеческих терпеть такое. Умру сейчас, назло ей, суке старой, умру… Раз, два, три… умираю… И умереть не могу. Что за жизнь? Не жизнь, не смерть – пытка. Ладно, к черту все. Беру себя в руки и… Как там меня мой наставник первый учил? Товарищ младший лейтенант Игорь Сергеевич, очей и чресл моих очарование. Как он учил? «Напрягаем мышцы таза, изгоняем всю заразу». Все выдохнула и спокойна, и мила, и очаровательна. И говорю. Я, собственно, почему с вами говорю? А потому что это единственный способ от бреда старой суки избавиться. Найти внутри себя, придумать, вообразить собеседника постороннего и разговаривать. Иначе от ее бубнежа не уйти. Молчишь – она говорит, споришь – она говорит, соглашаешься – она тоже говорит. Только к людям посторонним остатки уважения имеет. Что вы сказали? Вы не посторонний? Да бросьте, все мы в этом мире посторонние, одинокие существа. Боль – только наша боль, гниение – только наше гниение, и сытость наша, и пьяность, и жизнь, и смерть. Не поделиться, не раздать, не подарить. Что вы опять говорите? Вы не такой? Ну-ну, значит, не такой, а я такая. Я такая, стою здесь и жду трамвая с косой. Когда же он меня наконец задавит? Мой мальчик злой, мой трамвайчик, мальчишечка ласковый. Ой, простите, что-то я на бред сорвалась, как сука эта злобная. Простите еще раз, с кем поведешься, от того и наберешься. А что вы хотите, тридцать лет почти, в тишине и темени, наедине с безумной старухой. Говорите, вам нравится? На Цветаеву похоже? Ну что вы, ну не надо. Ни к чему, в краску вы меня вгоняете. Ах, если бы вы знали, какие прекрасные строки я написала в апреле тысяча девятьсот шестьдесят первого года. Если бы вы только знали, как украсили они стенгазету факультета иностранных языков родного пединститута.
В небе расцветает наш Гагарин кумачом.
Он у Дяди Сэма спросит, что почем?
Не ответит дядя, уползет в кусты.
А Юра наш, не глядя, плюнет с высоты.
Да, были у меня золотые денечки. Не вернуть их. Были и прошли. Вы думаете, почему эта старая сука стихами говорит? Обезьяна она кривая. Это я… я говорю. Это мой талант. Опутала она меня, сволочь, впитала. И выплевывает в мир искаженную. А я внутри сижу, мучаюсь, криком ослиным захожусь. Я здесь, я тут, я прежняя, я живая. Ау, помогите мне, вытащите отсюда! Не слышит никто. Не помогает. Украла мой талант, мою внешность. Испортила все, вытянула, скрутила и ходит, сука, кривляется. Сука, тварь, гадина!
– Талант, прикрепи на жопу бант, и ходи расфуфыренная профурсетка. Метко брешешь, сладко стонешь, а все равно в дерьме утонешь. Все вы, шлюхи, любите духи сладкие. Падкие на сладкое, щеки ваткой мажете, павами ходите. Сливовую наливку цедите… На курорты влажные едете, разрываете там ручками теплую куру в шалманах. Роетесь у мужиков в ширинках и карманах. Не трогай Юру вонючей губой, он в полете, он святой архангел Советов, свет он людям дал да в тебя, шлюху, не попал светом.
– Не могу больше, слышать этого не могу. Уберите ее от меня. Выковыряйте ее из меня. Разъедините нас, убейте, выжгите. Вытравите железом каленым. Через мясорубку прокрутите, полейте химикатами. Что угодно сделайте, но я не могу больше так! Пожалуйста! Умоляю! Молчите? Да я понимаю, сама виновата, не стоило ее упоминать в разговоре с таким приятным собеседником. Но все же я вынуждена вам кое-что объяснить о наших взаимоотношениях с этой старой стервой. Знаете, это даже не раздвоение личности. Не доктор Джекил и мистер Хайд. Все сложнее. Как торт многослойный. Я – она, я – она, я, я, я – она, я – она, она, я, я – она, она, она. И каждое «я» содержит в себе такую же сложную последовательность, и каждое «она» тоже. И дальше, и еще раз… и до бесконечности. В принципе, это можно было бы назвать сумасшествием, распадом личности. Только вот распад до конца не завершился. Полураспад, полусбор. Я осознаю себя как совершенно нормального интеллигентного человека, живущего, правда, в невыносимых условиях, но нормального. Кем осознает себя она, я не знаю. Я пыталась у нее спросить, но в ответ всегда получала ее обычный, плохо рифмованный бред. Она имеет власть над моим телом, я вижу мир ее глазами. Ужасно, как будто хорошо видящему человеку нацепили толстенные окуляры, плюс двенадцать примерно. Все расплывается, смазывается, искажается, через минуту начинает кружиться голова, полная дезориентация в пространстве, я опускаю веки и сижу в темноте. Большую часть времени я нахожусь в темноте и в отчаянии.
– В отчаянии отчалила от крутого бережка, да на бережке осталась башка глупая. Смотрит на мир лупами глаз, а тело в челне источает газ вонючий, челн убогий точит и дрочит, дрочит на башку, лежащую на крутом бережку. Вот так все устроено, построено, выстрадано, высрано, сложено кучкой, а на бережку стоит рогатый с удочкой, насадил тебя на блесну и помахивает тобой, дурочкой, остальных приманивает, прикарманивает, чтобы на тебе повисли, покуда груди налитые не отгрызли. Рогатый тобой шевелит, трепет, мутузит, мнет, чтобы живее казалась, чтобы лучше клевалось, а потом отшвырнет на помойку тебя марамойку и в койку. Помойка – старость благоухающая. А старость – это не шмель жужжащий. Не настоящий капучино, не смех без причины, не…
– Все, достаточно, заткнись, хватит! Вот видите, отличный пример. Наш симбиоз в действии. Вы думаете, я не боролось, не пыталась освободиться? Не думайте – боролась и пыталась до последнего. Бесполезно, проникли мы друг в друга, перемешались, зацементировались намертво. Не разъединить. Я первые пять лет трепыхалась еще, а потом перестала, сдалась. Ушла в глубины мутные и затаилась. Силы у меня кончились. Силы кончились, а надежда появилась. Не может же это долго продолжаться, думала я тогда. Она реально шизанутая. А значит, аллилуйя, не проживет сука вредная долго, и я вместе с ней. Так я тогда думала. Не тут-то было. Эта тварь жить хочет. Как жареным запахнет, сразу смирная становится, ласковая, маленькая. Забивается в уголок крошечный и умоляет оттуда о помощи.
– Пулечка, сучонка, рыбка, одари улыбкой, подай ручку, пожалей дурочку, убогую калеку. Помоги человеку. Я же жить хочу, гнить, бурлить, существовать, зевать, воздухом дышать, смердить, пукать, глотать, есть. Как тесто, как невеста распухающая, кислая, перезрелая, текущая из-под фаты. Все живы, у всех бурлят животы, все живут, ждут мужа, и я не хуже.
– Во, во так и умоляет. Смотрите-ка, вы ей понравились. Кокетничает она с вами так. Редкий случай, поверьте мне, редкий. Когда она себя моим собеседникам демонстрирует во всей красе. Ну что, дура старая, и кто из нас после этого профурсетка? Извините меня, конечно, за непарламентское выражение, но довела. Довела старая сука. Обзывается, а сама… Хотя, в общем, дело не в ней. Тварь она, с ней все ясно. Дело в том, что я тоже тварью оказалась. Мелкой теплокровной тварью. Я тоже жить хочу. Вот зачем мне такая жизнь, скажите? А хочу. Охо-хо-хо, слаб человек и ничтожен. Хочу жить, и все. Зубами хватаюсь за ад кромешный, аж челюсти сводит. Зато я узнала ответ на вопрос, заданный когда-то классиком: «Кто я? Тварь дрожащая, или право имею?» Лично я дрожащая тварь и право имею… жить. Как и все, как и все, голубчик. Дрожат, боятся, мучаются и живут. Что, вы не такой? Ну-ну, а я такая. Стою здесь и жду трамвая, дальше вы знаете… Может, это просто старость? Юность храбра и безрассудна. В шестнадцать лет люди полком командуют, жизнью жертвуют. Война – дело молодых, лекарство против морщин. Секс, наркотики, рок-н-ролл. Жить бурно, сдохнуть быстро. А старость не такая. Старость скупердяйка, бережливая бабулька, мелочь в кошелечке считающая. А потому что мало, мало всего осталось. И ценишь крошечки, сопельки тоненькие и считаешь денечки короткие зимние. Экономишь, ныкаешь по углам секундочки. Не отдам. Мое… Хорошо, допустим, вы правы и дело в старости. Я согласна. Но я-то не старуха, мне лет тридцать пять максимум. Приятная дама, в самом соку. Принцесса прекрасная, заточенная в замке Кощея. Послушайте, а может, вы мой принц? Освободите меня, а? Поцелуйте, расколдуйте, а? Я вам преданной женой буду. Детишек нарожаю, полюблю, а?
– Ишь ты, принцесса, темным лесом хоть иди в ночь безлунную. Никто не позарится на старую задницу глупую. Кому ты нужна? Не нежна, не княжна, товар лежалый. Засунь протухшее жало куда подальше. Не варят с такими, как ты, каши. Кашляй, старей…
– Говорите, она права? Все старые себя молодыми внутри чувствуют? Наверное. Но только не со всеми разговаривает их старость стихами похабными. Не спорит, не порошит глаза теменью непроглядной, не сажает в темницу. У всех нормальных людей старость – это болячки, неприятности, боль в спине, печень покалывающая, давление скачущее, а у меня… Имя, фамилия, паспорт. Личность, чтоб ей пусто было.
– Личность, приготовь наличность. Нет наличности, нет и личности. Никакой приличности. Срамота одна.
– О, господи! Да заткнешься же ты наконец или нет? Сколько можно? Голубчик, а что, если вам убить нас? И меня, и ее. Я бы так была вам благодарна. Я многое умею, голубчик. Многое знаю, опыта мне не занимать. Уж так бы отблагодарила, так бы ублажила… Ну да, вы правы, трупы не ублажают и не благодарят. Забылась я. Простите меня. Но и поймите. Тридцать лет в заточении. Тут кто угодно с ума сойдет и что угодно забудет. Я и жизнь-то свою плохо помню. Так, вспышки артиллерийского огня в ночи. Залп – картинка, залп – картинка. Искаженное лицо орущего командира; земля, с неба сыплющаяся; палец, затекший на курке автомата. Отрывки, обрывки, лоскуты несшитые. И знаете что, голубчик? Кажется мне, сшей я эти лоскутки – и вырвусь на волю, выберусь из темницы ватной. Вздохну, задышу. Только вспомнить надо. Обязательно надо вспомнить. Вы же мне поможете? Убить не захотели, а вспомнить поможете? Правда? Спасибо, спасибо вам. Я знала, что в вас не ошиблась. Первый раз за многие годы не ошиблась. Остальные уродами были бессердечными, посылали меня куда подальше. Мимо проходили брезгливо, в сторону мою плевали. А вы, вы… человек. Спасибо еще раз огромное. Начнем, что ли? Как с чего? С начала, конечно. С детства.
2
– Детство, холод, лодочка в тумане, одиночество, однодневство, чулочек сползающий у девочки Мани, средство от вшей, зубной порошок, на горшок строем, в столовую роем, жужжим, едим кашу на воде, нигде не одна, не нужна никому, везде лишняя, книжками затыкаю глаза и мозг, не боюсь розг, мороз по коже и глубже, холод внутри, голод, нужник оставляет занозы на попе. Хожу в робе цвета серого. Слезы лижу вместо сладкого. Первые месячные. Украдкой меняю трусы в туалете. «Не ссы, – говорит воспиталка, – это растет давалка». И я понимаю, так умирают дети, окукливаются, в чудовищ превращаются, взрослеют, звереют, питаются кровью, вредят своему и чужому здоровью. Грешат и каются, и каются, и каются. Икается от рыбьего жира. Зачем мы все живы? Зачем? Зачем? Молчу, не понимаю. Рыбий жир ем.
– Как говорится, вот такое у нас хреновое лето. Грустно, конечно, но что поделаешь, если лето такое. Вы спрашиваете, было ли что-нибудь хорошее? Было. Помню, что было, а что – не помню. Ну, хорошо, я постараюсь, я напрягусь. Ради такого приятного собеседника можно и напрячься. Сейчас, сейчас… Вспомнила, вижу.
Мне четыре года, осень, мы гуляем на помойке у железнодорожной станции. Ищем съестное, осязаемое, тряпочки, кулечки. Воспиталка сказала: «Ищите, девочки, тащите мне, это игра такая – найти полезное, съестное, осязаемое, как ягодки на полянке, как грибочки в лесу». Осень. Каплет мелкий игольчатый дождик, грязь коричневая под галошами чвакает, дым серый из трубы паровоза валит, и небо такое же. Я уверена, что небо из паровоза вышло. Машина железная, страшная родила небо, а страшные люди родили машину. Всё страшное и все. И небо, и паровоз, и жизнь. Страшно, серьезно, тяжело. Чух-чух, тяжело. Медленно двигается жизнь, скрежещет. И я медленно двигаюсь. Я вырасту и стану паровозом. И буду медленно скрежетать, но неотвратимо. Небо серое рожу и отдам его в детский дом, пускай его государство воспитывает. Оно тоже медленное, могучее, гудит металлическим басом: «От Советского Информбюро. Войска Третьего Украинского фронта в ожесточенных и упорных боях овладели городом…» Вдруг я вижу что-то блестящее в грязи. Поднимаю, рассматриваю. Чудо невиданное, стеклянный хрусталик с острыми гранями. Я видела такой в книжке про принцессу. Я вытираю хрусталик от грязи слюнками, я облизываю его пересохшим от волнения языком, я кладу его в рот, я сосу хрусталик, перекатываю его за щекой, чуть не глотаю и выплевываю на ладошку. Внутри тайна. Там переливаются радужные мостики, сверкают синие молнии, молоко течет по кисельным полям. Я хочу рассмотреть чудо поближе, я подношу хрусталик к глазам и… Вырвалась, взлетела, родилась наконец-то. До этого мига билась в тесной и душной материнской утробе, а сейчас родилась. Боже мой, какой прекрасный мир, какой сложный, и цветной, и ажурный. Не паровоз передо мной, а железо с хрусталем переплелось в воздухе и звенит радостно на ветерке, ликует, осанну поет миру блистательному. «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер, веселый ветер…» Да, ветер веселый, он действительно веселый, он другим не может быть. Ветер. И небо не серое, а белое, как платьице невесты. И солнца лучик в небе, и радуг прожилки, и отражается все друг в друге, переливается, усложняется, дружит, дополняет, объем придает. А дождик игольчатый – это и не дождик вовсе. Волшебные хрусталики с неба падают. Их много, всем хватит. Маньке с вечно спущенным чулочком, другим ребятам, всем людям хватит. Доброе небо, белое милосердное небо и ветер веселый посылают хрусталики на землю, чтобы люди могли родиться, вырваться из тесной и сырой утробы на волю. Надо только поднять, найти в чвакающей грязи волшебные кристаллы. Надо постараться… Меня распирает, разрывает на кусочки. Мне хочется поделиться невероятным открытием со всеми, помочь несчастным, обреченным зародышам вырваться на свободу. Родиться.
– Нашла, я нашла! – кричу, не отрывая хрусталик от глаз. – Я нашла, ко мне, и вы найдете. Ко мне все!
Тысячи грязных, заскорузлых пальцев закрывают от меня блистательный мир. Ободки грязи под ногтями причудливо переплетаются в мохнатую тяжелую сеть. И сеть ловит меня. И вырывает хрусталик из рук. И мир чудесный гибнет мгновенно.
– Чего разоралась, нашла, и хорошо, – ворчит воспиталка. – Давай сюда, а орать не надо.
– Нет, нет, мое! – визжу я. – Это мое, там еще есть, а это мое. Оставьте, пожалуйста. Пожалуйста, умоляю, мое это!
– Пульхерия Антонюк, – грозно ревет женщина и шлепает меня по попе, – Пульхерия Антонюк, а ну заткнулась быстро. У, вражье отродье! Без ужина сегодня останешься.
Я вырываюсь из рук воспиталки, убегаю, поскальзываюсь и падаю носом в густую чвакающую жижу. Поднимаюсь на коленки, затравленно смотрю по сторонам. Вижу помойку, железнодорожную станцию, страшный скрежещущий паровоз. Игольчатый осенний дождик больно жалит щеки, не смывает, а размазывает прилипшую грязь. Мне холодно и беспросветно. Я поднимаю голову, гляжу на скисшее серое небо и плачу.
– Жизнь устроена четко, вроде бы как чечетка. Топчется на тебе с детства, а детство не цель, а средство. Способ хитромудрый по отделению зерен от плевел. Слабая станешь лахудрой, в пепел липкий обратишься. Не извинишься, не отмолишь ада, в дерьме собственном утонешь. И не надо тут слезливых историй. Крокодильих рыданий. Чао, бамбина, сорри. Иди-ка ты в баню. Банщикам сказки рассказывай. Шлюха!
– Боже мой, боже мой, господи, за что мне это? За что мне это все? Уймите ее, пожалуйста. Уберите от меня. За что она меня в грязь? Только носик из дерьма покажу, и сразу в грязь, в грязь, в грязь… Пока не захлебнусь окончательно, пока рот не забьется отвратительной протухшей жижей, пока утроба не забьется прокисшей русской землей-матушкой, пока из всех щелей не полезет, из ушей, из носа, из глаз… За что? Я же по-честному. Были у меня в жизни три-четыре хрустальных мгновения. Звонких, настоящих, а она, она… Или я? Или она? Кто она? Кто я? Помогите мне, я запуталась, забылась, утонула в себе и барахтаюсь в грехах своих тяжких. Тону-у-у-у-у-у. Спасите, тону. На помощь! Нет, не подходите ко мне, не прикасайтесь, это заразно. Вдруг вы тоже на дно пойдете? А я знаю, я секрет знаю. Нет никакого дна. Бездонная эта пропасть. У человека нет дна, только небо над головой бесконечное и пропасть под ногами невообразимая. А человек между ними балансирует на жердочке тоненькой, ручками размахивая. Вы думаете, что твердо стоите на ногах? Не думайте – иллюзия это, мираж. Одно неверное движение и… А кажется это вам для того, чтобы не страшно было. Люди – отважные существа. Глупые, слепые, но отважные.
– Иллюзия, правильно, плюнь лузерам в харю. Скрипят полозья по снегу, везут на санках живые трупы. На роду написано человеку быть глупым. А коли умный, коли не любишь денег, станешь думный, дымный, влажный. Станешь шизофреник. Совсем, совсем не важный человек станешь. Сам себя в итоге обманешь.
– Да, да, я поняла. Все. Я поняла. Надо взять себя в руки. Даже если рук нет, все равно надо. Как там мой первый наставник, мальчик молодой, младший лейтенант, герой невидимого постельного фронта Игорь Огонь Утробы Моей Сергеевич говорил? «Глубоко дышите носом, чтобы не было поноса». Дышу. Вдох-выдох. Дышу. Вдох – успокаиваюсь – выдох – вспоминаю. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Все, успокоилась. Не верите? Правда успокоилась. Вы не обращайте внимания на мои заскоки. Это слабость минутная. Все из-за этой суки вредной. Только не уходите. Мы же с вами интеллигентные люди. Мы не будем сосредотачиваться на неприятных моментах. Да, голубчик? Вот и хорошо. Тем более я действительно вспомнила. Слушайте, дальше еще интереснее будет.
«…Утро красит нежным светом стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся Советская земля». Москва… Рай сияющий. Земля обетованная. После моего Мухосранска убогого лучше, чем рай. Москва, тысяча девятьсот пятьдесят восьмой год. Не оттепель, а «а теперь». А теперь только жизнь настоящая начинается. Попала девочка-замухрышка в сонм небожителей московских, гуляющих по широким бульварам мимо дворцов величественных. Мороженое кушающих не в тесных каморках по праздникам, а просто так на улице, от нечего делать. Потому что лето, потому что жарко. Пединститут имени товарища Крупской, факультет иностранных языков, и я во всем этом великолепии. Я провинциальная, забитая детдомовская девчонка среди колонн мраморных и стягов кумачовых. Я, судьба которой завод каторжный, депо паровозное, оранжевый жилет, ключ разводной неподъемный и шпалы, шпалы, шпалы бесконечные, и небо чугунное, отражающиеся в стальных рельсах, и парни штампованные с оловянными водочными глазами. Я такая. Такая! Стою и слушаю поэтов у памятника Маяковскому на площади Маяковского в граде небесном по имени Москва. А рядом подруги веселые в платьях ситцевых и ребята правильные, крепкие, в широких брюках и рубашках, и улица Горького огнями переливается рядом. От Маяковской по Горького до Пушкинской. Это вам не Третий тупик Коминтерна, не Пятая Садовая. Это литература. Вы понимаете, Ли-те-ра-ту-ра! В самом культурном, образованном и вообще самом-самом городе на земле. И я в нем. Не могла я в нем оказаться, а оказалась. Стою, избранная, богом взасос поцелованная, поэтов слушаю. Смешное дело, пустяк, в сущности, судьбу решил. Валялись в библиотеке нашего дома детской скорби трофейные немецкие книжки. Никому не нужные валялись. А мне сгодились. Сама, сама по наитию волшебному, по листикам потрепанным немецкий выучила. Зачем, и теперь не понимаю. Но шептало внутри что-то упорно: «Учи, Пуля, учи, старайся, учи, Пулечка, и любую броню пробьешь, любые стены бетонные. Выскочишь, вырвешься на свет божий». Выучила, сдала экзамен, и вот теперь зачислена, принята в несколько миллионов апостолов советской мечты. В Москвичи первозванные. Да разве в Москве одной дело? В широких бульварах, высотках стремительных и огнях переливающихся? Это все ерунда, бесплатное приложение к главному. К людям. К замечательным, добрым, сильным, верящим и уверенным людям. Впервые я себя нужной почувствовала. Не лишней, а нужной. Не из милости хлеб ем студенческий. Учусь усердно. Необходима везде. И в комитете комсомола, и в факультетской газете, и в кино пойти с компанией подружек, и с ребятами пройтись под ручку чинно-благородно по Гоголевскому бульвару. А на ручке алая повязка с желтыми буквами «Дружинник». И да, дружинник, потому что со всеми дружу, и все со мной дружат, и дружные мы ребята завоюем этот мир и не этот тоже. И на пыльных дорожках далеких планет останутся наши следы. Да я за нужность свою, за чувство сопричастности к чему-то великому, светлому, чистому всю кровь свою до капельки отдать могла. Не звереныш я отныне, по углам темным прячущийся. Голова опасливо втянута в плечи, взгляд шарит по земле в поисках чего-нибудь полезного. Нет, отныне я гордая советская девушка, красавица и комсомолка Пуля Антонюк. И фигня, что Антонюк, и похуже фамилии бывают. Все равно гордая. Вы не поверите, я же до двадцати одного года девочкой была, нецелованной, чистой, невинной. Не то чтобы парням не нравилась, наоборот, каждый второй в любви признавался, но не нужно мне это было. Другое чувство в груди жило. Светлое, советское, монашеское почти.
– Девушки-лебедушки макают хлебушек в кровушку. Снаружи чистые, коммунистые, а внутри червивые, полны глистами, подстилки фашистские. Влажные, авантажные суки. Руки с постриженными ногтями, на лицах улыбки. Не лебедями мечтают быть, а блядями прыткими. Прыгать, попами дрыгать, наслаждаться. И сношаться, сношаться и снова сношаться.
– Врешь, тварь старая. А вот это ты врешь! Не была я тогда такой. Потом стала, а тогда не была. Метались, конечно, в голове мысли всякие, особенно по ночам, но гнала я их. Не понять тебе, вредной циничной старухе, меня тогдашнюю. Я испортить боялась, вот это чувство монашеское, светлое боялась испортить. Дружеское, теплое чувство вовлеченности и нужности своей. После стылого детдома, после рельсов, шпал, помоек и дождей вечных, когда понимаешь до косточки последней, до ноготка обгрызанного, понимаешь значение слова СИРОТА. Голубчик, никто не понимает этого слова лучше, чем я. Сирота – это не просто ребенок без родителей, это болезнь, диагноз неизлечимый. Серота. Нет, нет, я не ошиблась – через «е». Серая убогая жизнь тупиковая. Сорота. Насорили тобой предки необдуманно, а другие люди подметают тебя в угол темный, избавиться хотят, да не могут. И срамота, и бедность, и стыд, и уродство. Вот что такое сирота. А меня излечили, в другую жизнь, нормальную, воткнули. Случайно почти. Один шанс из миллиона. И чтобы я из-за похоти глупой, из-за гормонов тривиальных обратно вернулась? Да я всю жизнь девой старой прожить была готова, лишь бы не обратно. Помню, лежала в общежитии на койке ночью и думала украдкой: «Ах, жалко, как жалко, что нет советских монастырей. Я бы ушла, я бы работала всю жизнь на стройках коммунизма. Или с миссией поехала бы в Африку советскую власть проповедовать черным нашим братьям. Только без мужчин, с подругами. Как может мужчина с женщиной, когда добро такое, и чистота, и дружба? Нельзя, никак нельзя. Святость человеческая разрушится, если женщина с мужчиной…» Правда, голубчик, я правда так думала. Но, как говорила нянечка у нас в детдоме: «Природа науку одалиёт». Влюбилась дура. А как влюбилась и в кого, не помню. Но я вспомню, голубчик, обязательно вспомню. Я попытаюсь. Нужно вспомнить. Что-то даже вижу уже. Что-то неясное, расплывающееся. Флаги, много красного цвета, много счастья, толпа людей. Не демонстрация, стихийно. Странно, стихийно люди на улицы вышли. Не к дате. И счастливые. Странно… Чувство такое невообразимое. Гордость, всемогущество, подтверждение какое-то, что правильно все идет. Еще чуть-чуть, и коммунизм, за поворотом буквально, в нескольких метрах. Космическое чувство… Вспомнила. 12 апреля 1961 года. Гагарин.
– Молчи, тварь. Гагарин, гарь, гагары в небе. Гагры знойные. Не трогай гнойными руками героя. Заткнись! Не марай гноем святое.
– Гагарин в космосе. Я с девчонками выбегаю на улицу. А там другие похожие на нас девчонки и парни. И дяди, и тети, и дети, и старики. Все кричат, бросают шапки в небо. Гагарин в космосе! Значит, все подвластно, и смерти нет. А есть жизнь вечная, юная. Царство божие на земле наступает. Не зря страдали, недоедали, воевали, мерзли, росли в детдомах, сидели в лагерях, затыкали своей плотью вражеские доты, шли на таран и рвали тельняшки на груди. Гагарин в космосе! Я бегу по улице, ору что-то бессвязно, смеюсь. А вдоль тротуаров бегут весенние ручьи и тоже, кажется, смеются и журчат неразборчиво. Гагарин в космосе. А значит, все возможно. И Ленина оживят, и тундру ананасами засадят, и счастливы все будут и здоровы. От избытка счастья, от чувства распирающего я спотыкаюсь, отталкиваюсь от земли и лечу. Мне кажется, в космос лечу. Но нет, не в космос. Журчащие бессвязно счастливые ручьи быстро приближаются, но тут меня подхватывает… меня подхватывает…