Разгадай Москву. Десять исторических экскурсий по российской столице

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В Москве деньги «тают не по дням, а по часам», жаловалась Софья Андреевна в письме от 23 октября 1884 года. «Расходы в Москве при самой усиленной экономии так велики, что просто беда, в ужас приводят всякий день». В ответ на этот крик души Толстой утешает супругу: «А если нужны будут деньги, то поверь, что найдутся (к несчастью). Можно продать мои сочинения (они верно выйдут нынешний год); можно продать “Азбуки”, можно лес начать продавать. К несчастью, деньги есть и будут, и есть охотники проживать чужие труды».

До сего момента Толстой продавал издателям авторское право на издание своих произведений. Даже издание и распространение «Азбуки», о которой он пишет жене, он поручил мужу своей племянницы Н. М. Нагорнову. Отныне Софья Андреевна, имевшая доверенность Льва Николаевича на ведение всех его имущественных дел, сама будет заниматься изданием сочинений Толстого. Правда, в 1891 году Лев Николаевич преподнес еще один сюрприз, отказавшись от авторских прав (и отчислений от их использования) на все, что написал после 1881 года, то есть на произведения, сочиненные в Хамовниках.

«Большое, сложное хозяйство целого имения почти все на ее руках, – хвалил Софью Андреевну И. Е. Репин. – Высокая, стройная, красивая, полная женщина с черными энергичными глазами, она вечно в хлопотах, всегда за делом… Вся издательская работа трудов мужа, корректуры, типографии, денежные расчеты – все в ее исключительном ведении. Детей она обшивает сама… всегда бодрая, веселая, графиня нисколько не тяготится трудом».

Софья Андреевна занималась домом не формально, не по доверенности, а искренне желая доставить радость всем членам семьи, прежде всего мужу. Ведь во многом моральный климат в доме зависел от того, в каком расположении духа находился Лев Николаевич: «Жизнь наша в Москве была бы очень хороша, если б Левочка не был так не счастлив в Москве», – признавалась она в 1882 году.

Полюбил ли Толстой свой дом в Хамовниках? Вопрос сложный. Например, как следует из написанного им здесь трактата «Так что же нам делать?», эта усадьба представлялась ему чуть ли не единственным лучом света в темном царстве Хамовников: «Я живу среди фабрик. Каждое утро в 5 часов слышен один свисток, другой, третий, десятый, дальше и дальше. Это значит, что началась работа женщин, детей, стариков. В 8 часов другой свисток – это полчаса передышки; в 12 третий – это час на обед, и в 8 четвертый – это шабаш. По странной случайности, кроме ближайшего ко мне пивного завода, все три фабрики, находящиеся около меня, производят только предметы, нужные для балов. На одной ближайшей фабрике делают только чулки, на другой – шелковые материи, на третьей – духи и помаду, первый свисток – в 5 часов утра – значит то, что люди, часто вповалку – мужчины и женщины, спавшие в сыром подвале, поднимаются в темноте и спешат идти в гудящий машинами корпус и размещаются за работой, которой конца и пользы для себя они не видят, и работают так, часто в жару, в духоте, в грязи с самыми короткими перерывами, час, два, три, двенадцать и больше часов подряд. Засыпают, и опять поднимаются, и опять и опять продолжают ту же бессмысленную для них работу, к которой они принуждены только нуждой.

Так я ходил, смотрел на этих фабричных, пока они возились по улицам, часов до 11. Потом движение их стало затихать. И вот показались со всех сторон кареты, в карете дамы, закутанные в ротонды и оберегающие цветы и прически. Все, начиная от сбруи на лошадях, кареты, гуттаперчевых колес, сукна на кафтане кучера до чулок, башмаков, цветов, бархата, перчаток, духов, – все это сделано теми людьми, которые частью пьяные завалились на своих нарах в спальнях, частью в ночлежных домах. Вот мимо их во всем ихнем и на всем ихнем едут посетители бала, и им и в голову не приходит, что есть какая-нибудь связь между тем балом, на который они собираются, и этими пьяными, на которых строго кричат их кучера».

Но ведь Лев Николаевич сам выбрал этот дом «среди фабрик», в захолустном предместье. И Москва не вся состояла из сырых подвалов и ночлежек с живущими в них мужчинами и женщинами, спящими вповалку. Уже в то время появляются фабриканты другого рода, подобные Варваре Морозовой, Прохоровым и многим другим, относящимся к рабочим почеловечески. Они открывают для них амбулатории, детские сады, улучшают условия жизни. Складывается ощущение, что Толстой сам хотел видеть Москву именно такой – угнетающей, ужасной и безысходной.

Учитывая, с каким усилием Лев Николаевич заставил себя поселиться в Москве, какую публичную жертву он принес самим фактом покупки дома, пускай и с садом (уже этим показывая, что городской дом для него особого значения не имеет), трудно было бы ждать от него какого-либо расположения к Хамовникам. Он жил здесь через силу. С каждым годом Толстой все чаще подчеркивает в письмах и разговорах с родными и близкими (и не очень близкими), что уже каждый приезд его в Москву – большое благодеяние с его стороны. Приезжать в Москву ему не хочется, а что делать – ведь семья-то едет!

Гораздо охотнее ранней весной он «бежит в широкошумные дубравы» Ясной Поляны и уже с меньшим желанием возвращается в конце осени в Хамовники, чтобы провести здесь зиму. Нередко среди зимы он уезжает под Дмитров, в Никольское-Обольяниново, где живет его друг граф Олсуфьев, как случилось, например, в 1885 и 1887 годах. Он едет туда «отдыхать от московской суеты», повод отдохнуть есть – Толстой все чаще замечает за собою, что «к весне способность умственной работы перемежается, и становится тяжелее».

Например, когда в октябре 1885 года семья выехала в Москву, Толстой остался в Ясной Поляне работать над трактатом «Так что же нам делать?». Иного занятия для него не существовало, чего он и не скрывает от жены: «Все те дела или, по крайней мере, большинство их, которые тебя тревожат, как-то: учение детей, их успехи, денежные дела, книжные даже, все эти дела мне представляются ненужными и излишними… Искорени свою досаду на меня за то, что я остался здесь и не приезжаю еще в Москву. Присутствие мое в Москве, в семье почти что бесполезно; условность тамошней жизни парализует меня, а жизнь тамошняя очень мне противна опять по тем же общим причинам моего взгляда на жизнь, которого я изменить не могу, и менее там я могу работать». Вот почему совершенно уместными кажутся слова его дочери Татьяны, написавшей в октябре 1882 года, что ее удивила забота, проявленная отцом обо всей семье, и что это «тем более мило, что это на него не похоже» (эта последняя фраза в советское время вымарывалась). Когда в ноябре 1885 года Толстой был все же вынужден отправиться в Москву, уезжать ему было «тяжело», признавался он В. Черткову.

Взгляды на воспитание детей у отца и матери были разными. Толстой считал, что Софья Андреевна все делает неверно, не приучает детей к труду, прививая им вредное мировоззрение, привычное лишь в светском московском обществе. «Не могу одобрять и называть хорошим то праздное прожигание жизни, которое вижу в старших. И вижу, что помочь не могу. Они, видя мое неодобрение, от меня удаляются; я, видя их удаление, молчу, хотя и стараюсь при всяком случае говорить… Илья занят своей красотой и привлекательностью для барышень. Сережа, бог его знает чем, но только и тот и другой в полной силе ничего не делают и приучаются к этому. Таня… – по своей слабости… ничего не делает», – упрекал он супругу 25 ноября 1885 года.

Софья Андреевна же в одном из писем, написанных мужу в декабре 1884 года, очень точно сформулировала суть главного противоречия между ним и ею. «Да, мы на разных дорогах с детства: ты любишь деревню, народ, любишь крестьянских детей, любишь всю эту первобытную жизнь, из которой, женясь на мне, ты вышел. Я – городская. Я не понимаю и не пойму никогда деревенского народа». И далее совсем безжалостно: «Но жаль, что своих детей ты мало полюбил, если б они были крестьянкины дети, тогда было бы другое». Жить бы Льву Николаевичу в своей любимой Ясной Поляне, периодически показываясь перед широкой общественностью. Возможно, что тогда он порадовал бы мир еще не одним шедевром. Но жизнь сложилась по-другому…

Хамовники сыграли свою особую и значительную роль в семейной жизни Толстых. В 1884 году сюда привезли родившуюся в июне того же года дочь Александру. В январе 1886-го здесь скончался четырехлетний сын Алексей. В феврале 1888-го сыграли свадьбу сына Ильи. А через месяц родился последний ребенок Толстых – Ванечка. В декабре того же года родилась первая внучка Анна. Летом 1895 года сыграли свадьбу Сергея, в мае 1896-го женился Лев Львович, в июне 1897-го вышла замуж Мария, наконец, на 1899 год пришлась свадьба Андрея и бракосочетание Татьяны Львовны.

Само присутствие Толстых в Москве усиливало вроде бы вполне привычные разногласия по поводу того, чему и как учить детей, нередко доводя тот или иной спор до максимальной точки накала. Думается, что в Ясной Поляне многого того, что окрашивало жизнь супругов в черный цвет, удалось бы избежать.

Живя в Москве, Толстой, в молодости вкусивший немало светских удовольствий на балах, в салонах и в бильярдных, теперь никак не мог понять, что это за магнит такой, который так тянет его молоденькую дочь Татьяну в столь чуждое ему, пожилому человеку, светское общество. Чем больше он отговаривал ее, тем сильнее ей хотелось оставить дом в Хамовниках, вырваться хотя бы на несколько часов. Роскошь, претившая отцу, нравилась дочери.

Ей шел девятнадцатый год, и по обычаю того времени, соблюдавшемуся в дворянском обществе, ее нужно было «вывозить» в свет, чем энергично и с большой охотой занималась ее мать. 1883 год «начался и прошел в самой светской жизни, – выездах и удовольствиях всяких для моей Тани, которая так несомненно этого желала, так всем существом требовала этого и безумно веселилась, что устоять было невозможно», – писала С. А. Толстая в автобиографии.

Лев Толстой – холостяк


Софья Берс, супруга писателя, 1860-е годы

 

В спорах с женой и дочерью проявлялось и презрительное отношение Толстого к московской жизни. Отношение это переходило границы московской усадьбы, выплескиваясь на страницы произведений писателя. Однажды, переписывая трактат «Так что же нам делать?», Софья Андреевна прочла следующие слова мужа: «В ту ночь, в которую я пишу это, мои домашние ехали на бал». Далее, назвав балы «одним из самых безнравственных явлений нашей жизни», «хуже увеселений непотребных домов», Толстой признается, что, когда его семейные собираются на бал, он уходит из дома, «чтобы не видеть их в их развратных одеждах».

Семейные ссоры происходили на глазах у детей: «Ни тот, ни другая ни в чем не уступали. Оба защищали нечто более дорогое для каждого, нежели жизнь: она – благосостояние своих детей, их счастье, – как она его понимала; он – свою душу», – свидетельствовала Татьяна Львовна. Предстающая перед нами своеобразная перекличка (из дневниковых записей и писем) мужа и жены похожа на разговор глухого с немым:

1 октября 1882 года: «Вся эта всеобщая нищета и погоня, и забота только о деньгах, а деньги только для глупостей, – все это тяжело видеть».

22 декабря 1882 года: «Опять в Москве. Опять пережил муки душевные ужасные». «Я довольно спокоен, но грустно часто от торжествующего, самоуверенного безумия окружающей жизни. Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять свое безумие и свои ошибки; и мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, а мне как будто грустно».

3 января 1883 года: «Вчера был самый настоящий бал, с оркестром, ужином, генерал-губернатором и лучшим московским обществом у Щербатовых (…) Я разорилась, сшила черное бархатное платье (…) очень вышло великолепно. Таня очень веселилась, танцевала котильон с дирижером в первой паре, и лицо у нее было такое веселое, торжествующее (…) До 6 часов утра мы все были на балу. Я очень устала, но нашлись приятные дамы; перезнакомилась с такой пропастью людей, что всех и не припомнишь. Теперь мы совсем, кажется, в свет пустились: денег выходит ужас! Веселого, по правде сказать, я еще немного вижу. Кавалеры в свете довольно плохие. Назначили мы в четверг прием. Вот садимся, как дуры, в гостиной (…) Потом чай, ром, сухарики, тартинки – все это едят и пьют с большим аппетитом. И мы едем тоже, и так же нас принимают по приемным дням».

10 февраля 1883 года: «Это время я совсем с ног сбилась: Таня 20-го играет в двух пьесах, а 12-го у меня детский вечер, будет всего человек 70. Одних детей соберется 45 человек, все это будет танцевать, я взяла тапера (…) Вчера у гр. Капнист после репетиции затеяли плясать пар восемь и так бешено веселились, что просто чудо. Завтра тоже затевают у княжон Оболенских. Я всеми силами удерживаюсь от лишних выездов, но Таня так и стремится плясать».

2 марта 1883 года: «Последний бал наш был в Собрании в субботу вечером; все московское высшее так называемое общество поехало на этот бал. Таня так была уставши, что в мазурке два раза упала».

Иногда, правда, под влиянием проповедей мужа на Софью Андреевну находило озарение: «В голове моей теперь, в тиши первой недели поста, проходит вся моя только что прошедшая зимняя жизнь. Я немного ездила в свет, забавляясь успехами Тани, успехами моей моложавости, весельем, всем, что дает свет. Но никто не поверит, как иногда и даже чаще, чем веселье, на меня находили минуты отчаяния и я говорила себе: “Не то, не то я делаю”. Но я не могла и не умела остановиться», – писала Софья Андреевна 5 марта 1883 года.

Но вскоре опять: «Делала я визиты всем, вчера 10 визитов сделала! В четверг у меня перебывали все, и в пятницу у нас был вечер молодежи: 13 барышень и 11 молодых людей и один стол в винт и целая гостиная маменек», – из письма сестре от 24 апреля 1883 года перед отъездом из Москвы в Ясную Поляну.

Доставалось от Льва Николаевича и старшему сыну Сергею, обратившемуся к отцу с вопросом после окончания в 1885 году естественного факультета Московского университета, чем ему теперь следует заняться. «Дела нечего искать, полезных дел на свете сколько угодно. Мести улицу – также полезное дело», – отрезал Толстой, чем сильно задел молодого человека.

Если уж кого и любил Толстой действительно самозабвенно, то своего последнего сына Ванечку, в котором души не чаял. И не только потому, что последыша всегда жальче, чем других. Ванечка родился в Хамовниках 31 марта 1888 года, когда его отцу было шестьдесят лет. Ребенок рос на редкость сообразительным и любознательным, под стать самому Льву Николаевичу. В шесть лет понимал по-французски и по-немецки, но лучше всего говорил на английском. Как когда-то его отец в детстве, он тоже стал придумывать разные интересные истории, по-детски наивные: «Я хочу как папа сочинять», – говорил он матери. Рассказ маленького Ивана Толстого даже напечатали в детском журнале.

С отцом у них установилось удивительное взаимопонимание. У них была одна занимательная игра: Ванечка забирался в большую плетеную корзину с крышкой, а Лев Николаевич носил корзину по дому. Ванечка должен был угадать, в какой комнате они находятся. И угадывал, к всеобщей радости. «Как-то раз, расчесывая свои вьющиеся волосы перед зеркалом, Ваничка обернул ко мне свое личико и с улыбкой сказал: “Мама, я сам чувствую, как я похож на папу”», – вспоминала Софья Андреевна. А папа тем временем надеялся, что Ванечка в дальнейшем продолжит его дело на литературном поприще.

Смерть всегда забирала у Льва Толстого самых лучших и близких ему людей. Так было в детстве, когда он потерял мать, отца и бабушку, и в середине жизни, когда на руках у него умер любимый брат Николенька. Так случилось и теперь. Мальчик заболел скарлатиной, которая протекала очень злокачественно. Бог прибрал Ванечку 23 февраля 1895 года. Смерть его подкосила Льва Николаевича: «Он очень привязался к нему и любил его исключительно. Мне кажется, что он постарел и сгорбился за это время», – писала дочь Мария Львовна.

Отец так объяснял смерть сына: «Природа требует давать лучших, и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка». Больше детей у Толстых не было.

Именно в Хамовниках среди своих взрослых детей Толстой пытается проповедовать здоровый образ жизни, часто не находя понимания. В 1884 году он становится вегетарианцем, благодаря чему обед в столовую подается по двум меню.

Вторит отцу лишь средняя дочь Мария. Она максимально упрощает условия своей жизни. Спит на досках, покрытых тонким войлоком, вегетарианствует, переписывает рукописи Льва Николаевича. «Маша дорогого стоит, серьезна, умна, добра. Имея такого друга, я смею еще жаловаться», – пишет он в дневнике. Мария умирает от воспаления легких в 1906 году.

В декабре 1887 года Лев Николаевич основывает первое в Москве общество трезвости под названием «Согласие против пьянства», а в феврале 1888 года бросает курить. По Москве Толстой часто ходит пешком (это тоже полезно для здоровья), несмотря на дальние расстояния. Дойти до Покровского-Стрешнева, где летом жили родственники его жены, Берсы, для него не крюк. Трижды он уходит из Москвы пешком в Ясную Поляну: в апреле 1886 года вместе с сыном художника Н. Н. Ге и М. А. Стаховичем, в апреле 1888-го опять с Ге и в мае 1889 года с Е. И. Поповым.

Прогуливается Лев Николаевич по ночной Москве. Любит он выйти к Девичьему полю, излюбленному месту проведения народных гуляний. Не всегда ему там нравилось. Так, вернувшись после очередной своей вылазки на Девичье поле в пасхальную неделю 1884 года, Толстой, понаблюдав за праздным московским населением, запишет: «Жалкий фабричный народ – заморыши».


Лев Толстой верхом на лошади


Видели москвичи знаменитого писателя верхом на лошади. Кружит он по московским улицам и на велосипеде. Обучался Толстой велосипедной езде в апреле 1895 года в Манеже, куда его поначалу не хотел пускать вахтер, так как не мог поверить, что человек в черной блузе и сапогах и есть тот самый граф. Это был далеко не первый подобный случай. Как-то Льва Николаевича, пришедшего в консерваторию в тулупе и в валенках, не узнал швейцар (консерватория тогда находилась еще на Воздвиженке, на месте нынешнего сквера перед станцией метро «Арбатская»).

Новое увлечение так захватило писателя, что он, оставив побоку прочие занятия, часами разъезжал на новом для него средстве передвижения. «Ночью спал всего 4 часа. Вчера устал на велосипеде», – писал он в дневнике 15 мая 1895 года. Гости усадьбы удивлялись, наблюдая, как во дворе дома автор «Войны и мира» лихо летал и с увлечением предавался новому спорту. Лев Николаевич довольно быстро добился успехов и здесь, удостоившись чести быть принятым в члены Московского кружка велосипедной езды. А в 1896 году от имени Московской городской управы ему выдали «водительское удостоверение», а велосипеду присвоили официальный номер – 867.


Любимый велосипед писателя


Лев Толстой на коньках


Родные очередную затею пожилого графа, конечно, не одобрили, подсунув ему статью из английского журнала о вреде велосипедной езды, на что Толстой парировал, что врач еще лет двадцать назад запретил ему всякую физическую работу. Вскоре, видимо немного остыв, Лев Николаевич перестал с такой интенсивностью заниматься велосипедной ездой. Лишь иногда он садился на своего стального коня: «Утром пишет, потом играет в теннис, проехался на велосипеде», – фиксировала Софья Андреевна в дневнике в октябре 1896 года. Зимою Толстой любил кататься на коньках на катке напротив главного дома (летом на лужайке играли в крокет) или на покрытых льдом садовых дорожках.

Нередко Толстого можно было встретить идущим пешком по Арбату. «Старческое лицо его так застыло, посинело, что имело совсем несчастный вид. Что-то вязанное из голубой песцовой шерсти, что было на его голове, было похоже на старушечий шлык. Большая рука, которую он вынул из песцовой перчатки, была совершенно ледяная. Поговорив, он крепко и ласково пожал мою, опять глядя мне в глаза горестно, с поднятыми бровями: “Ну, Христос с вами, Христос с вами, до свидания”» – таким однажды встретил Толстого Бунин. Иван Алексеевич так и не смог точно припомнить год, но, скорее всего, это было в конце 1890-х.

Случилась встреча в морозный вечер, пожилой Толстой шел настолько стремительно, что «неожиданно столкнулся» с молодым Иваном Алексеевичем. Лев Николаевич не шел, а буквально бежал по Арбату «своей пружинной походкой прямо навстречу мне. Я остановился и сдернул шапку». Он сразу узнал Бунина: «Ах, это вы! Здравствуйте, здравствуйте, надевайте, пожалуйста, шапку… Ну, как, что, где вы и что с вами?» Часто появляясь в городе, не ушел Лев Николаевич и от внимания вездесущего Владимира Гиляровского. Как-то в начале 1880-х он наткнулся на Толстого в переулках Арбата. Тот был в поношенном пальто, высоких сапогах, в круглой драповой шапке. Гиляровский застал писателя за важным занятием: он помогал крестьянину подымать телегу, груженную картофелем, и подбирал с мостовой рассыпавшийся картофель. Извозчик, везший Гиляровского, сказал: «Свой дом в Хамовницком переулке, имение богатое… Настоящий граф – Толстой по фамилии…» – и добавил, что Толстой помогал извозчикам складывать дрова на извозчичьем дворе.

Помимо непременного физического и умственного труда много времени у Льва Николаевича занимало общение с людьми. И кто только не приходил в Хамовники к Толстым! Проще, наверное, назвать тех, кто там не бывал («в Москве тяжело от множества гостей», – писал Лев Николаевич в дневнике в ноябре 1894 года). Одно лишь перечисление фамилий может занять целую брошюру – секретари Льва Николаевича скрупулезно записывали и переписывали всех, кто переступал порог дома. Среди них были и званые гости, и незваные, богатые и нищие, люди самых разных профессий. Знакомые Толстому и совершенно чужие, «темные», по выражению Софьи Андреевны, – к нему, и «светлые» – к ней. Приходят коллеги-литераторы: Фет, живущий неподалеку, на Плющихе (д. 36, не сохранился), В. Г. Короленко, М. Горький, В. М. Гаршин, Н. С. Лесков, А. Белый, Д. В. Григорович, А. Н. Майков, А. Н. Островский, Г. И. Успенский, А. П. Чехов. Посещают Толстого музыканты и композиторы: А. Б. Гольденвейзер, Н. А. Римский-Корсаков, братья Рубинштейны, А. Н. Скрябин, С. И. Танеев, художники Н. Н. Ге, В. И. Суриков, К. А. Коровин, И. Н. Крамской, Л. О. Пастернак, И. Е. Репин, В. М. Васнецов, Н. А. Касаткин, режиссеры В. И. Немирович-Данченко и К. С. Станиславский, а также Ф. И. Шаляпин, М. М. Антокольский, В. О. Ключевский, А. Ф. Кони, И. И. Мечников, К. А. Тимирязев, П. М. Третьяков и многие другие.

 

Впечатления от бесед с посетителями хозяин дома непременно заносил в свой дневник. Вот, например, из записи 1884 года мы узнаем, кто приходил и о чем говорили. «Прекрасно поговорили с Фетом. Я высказал ему, – писал Толстой, – все, что говорю про него, и дружно провели вечер» (правда, всего через пять лет он написал совсем другое: «Жалкий Фет… Это ужасно! Дитя, но глупое и злое»).

«Вот дитя бедное и старое, безнадежное. Ему надо верить, что подбирать рифмы – серьезное дело. Как много таких», – а это уже про другого поэта, Я. П. Полонского. И еще про него же: «Полонский интересный тип младенца глупого, но с бородой, и уверенного и не невинного». (Угораздило же Фета быть возведенным в звание камергера с ключом, а Полонского – получить орден Анны I степени на ленте! После этого Толстой и вовсе махнул на них рукой и записал в дневнике 16 апреля 1889 года: «Фет… безнадежно заблудший. У государя ручку целует. Полонский с лентой. Гадко. Пророки с ключом и лентой целуют без надобности ручку».) Писатель-народник Н. Н. Златовратский пришел изложить Толстому «программу народничества». Программа не нашла отклика в душе Льва Николаевича: «Надменность, путаница и плачевность мысли поразительна». Неприятное впечатление оставил приход философа В. С. Соловьева: «Мне он не нужен, и тяжел, и жалок».

Дважды почтил писателя своим присутствием П. М. Третьяков. О первом разговоре с Третьяковым 7 апреля Толстой записал, что говорил с ним «порядочно». Во время второго разговора 10 апреля Третьяков спрашивал его «о значении искусства, о милостыне, о свободе женщин». Толстой подытожил: «Ему трудно понимать. Все у него узко, но честно». В Третьяковской галерее Толстой бывал неоднократно.

С Ильей Репиным Толстой «очень хорошо говорил». Приходил В. М. Васнецов, признавшийся, что понимает его «больше, чем прежде». Толстой прибавляет: «Дай бог, чтобы хоть кто-нибудь, сколько-нибудь».

Приходили и московские профессора: Н. И. Стороженко (литература), Л. М. Лопатин (психология), И. И. Янжул, А. И. Чупров, И. И. Иванюков (политическая экономия), С. А. Усов (зоология), Н. В. Бугаев, В. Ковалев (математика). Вели ученые споры с хозяином дома.

Профессор зоологии Московского университета Сергей Усов часто заходил к Толстому: «Здоровый, простой и сильный человек. Пятна на нем есть, а не в нем». Вместе с Усовым Толстой ходил в Благовещенский собор смотреть роспись на стенах, которую нашел «прекрасной». Особенно понравились ему изображения древних философов с их изречениями.

А вот и о другом профессоре: «Прелестная мысль Бугаева, что нравственный закон есть такой же, как физический, только он "im Werden" [в становлении]. Он больше, чем im Werden, он сознан. Скоро нельзя будет сажать в остроги, воевать, обжираться, отнимая у голодных, как нельзя теперь есть людей, торговать людьми. И какое счастье быть работником ясно определенного божьего дела!»


Лев Толстой. Художник Н. Ге, 1884. Фрагмент


Среди художников в Москве духовно и крепче всего Толстой сблизился с Николаем Ге. «Вижу, что вы меня так же любите, как и я вас», – писал ему Лев Николаевич. «Ге проводил большую часть своей жизни в деревне. Но к концу зимы он обыкновенно ездил в Петербург на открытие “Передвижной выставки”. Никогда он не проезжал мимо нас, не заехавши к нам, где бы мы ни были – в Москве или в Ясной Поляне. Иногда он заживался у нас подолгу, и мало-помалу мы так сжились, что все наши интересы – печали и радости – сделались общими», – вспоминала Татьяна Львовна.

Когда Ге гостил в Хамовниках, то Толстой мог сказать и так: «Если меня нет в комнате, то Николай Николаевич может вам ответить: он скажет то же, что я». В период своего двухмесячного проживания у Толстых Николай Ге писал портреты Льва Николаевича, его жены и ее сестры Т. А. Кузминской. Выше всего Толстой ценил картину Ге «Тайная вечеря», отзываясь о ней в том духе, что его собственное представление о последнем вечере Христа с учениками, сложившееся к этому времени, как раз совпало с тем, что передал в своей картине Ге.

3 января 1894 года к Толстому впервые пришел Бунин. Первое свидание двух писателей оказалось недолгим. Позднее Бунин написал о нем в своей работе «Освобождение Толстого». В небольшом эпизоде Ивану Алексеевичу удалось передать не только обуревавшие его страсти и впечатления, но и обстановку толстовского дома. «Лунный морозный вечер. Добежал, стою и едва перевожу дыхание. Кругом глушь и тишина, пустой лунный переулок. Передо мной ворота, раскрытая калитка, снежный двор. В глубине, налево, деревянный дом, некоторые окна которого красновато освещены. Еще левее, за домом, – сад, и над ним тихо играющие разноцветными лучами сказочно прелестные зимние звезды. Да и все вокруг сказочное. Какой особый сад, какой необыкновенный дом, как таинственны и полны значения эти освещенные окна: ведь за ними – Он! И такая тишина, что слышно, как колотится сердце – и от радости, и от страшной мысли: а не лучше ли поглядеть на этот дом и бежать назад? Отчаянно кидаюсь наконец во двор, на крыльцо дома и звоню. Тотчас же отворяют – и я вижу лакея в плохоньком фраке и светлую прихожую, теплую, уютную, с шубками и шубами на вешалке, среди которых резко выделяется старый полушубок. Прямо передо мной крутая лестница, крытая красным сукном. Правее, под нею, запертая дверь, за которой слышны гитары и веселые молодые голоса, удивительно беззаботные к тому, что они раздаются в таком совершенно необыкновенном доме.

– Как прикажете доложить?

– Бунин.

– Как-с?

– Бунин.

– Слушаю-с.

И лакей убегает наверх и, к моему удивлению, тотчас же, вприпрыжку, бочком, перехватывая рукой по перилам, сбегает назад:

– Пожалуйте обождать наверх, в залу…

А в зале я удивляюсь еще больше: едва вхожу, как в глубине ее, налево, тотчас же, не заставляя меня ждать, открывается маленькая дверка, и из-за нее быстро, с неуклюжей ловкостью выдергивает ноги, выныривает, – ибо за этой дверкой было две-три ступеньки в коридор, – кто-то большой, седобородый, слегка как будто кривоногий, в широкой, мешковато сшитой блузе из серой бумазеи, в таких же штанах, больше похожих на шаровары, и в тупоносых башмаках. Быстрый, легкий, страшный, остроглазый, с насупленными бровями. И быстро идет прямо на меня, – меж тем как я все-таки успеваю заметить, что в его походке, вообще во всей посадке, есть какое-то сходство с моим отцом, – быстро (и немного приседая) подходит ко мне, протягивает, вернее, ладонью вверх бросает большую руку, забирает в нее всю мою, мягко жмет и неожиданно улыбается очаровательной улыбкой, ласковой и какой-то вместе с тем горестной, даже как бы слегка жалостной, и я вижу, что эти маленькие серо-голубые глаза вовсе не страшные и не острые, а только по-звериному зоркие. Легкие и жидкие остатки серых (на концах слегка завивающихся) волос по-крестьянски разделены на прямой пробор, очень большие уши сидят необычно высоко, бугры бровных дуг надвинуты на глаза, борода, сухая, легкая, неровная, сквозная, позволяет видеть слегка выступающую нижнюю челюсть…

– Бунин? Это с вашим батюшкой я встречался в Крыму? Вы что же, надолго в Москву? Зачем? Ко мне? Молодой писатель? Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть целью жизни… Садитесь, пожалуйста, и расскажите о себе…

Он заговорил так же поспешно, как вошел, мгновенно сделав вид, будто не заметил моей потерянности, и торопясь вывести меня из нее, отвлечь от нее меня.

Что он еще говорил?

Все расспрашивал:

– Холосты? Женаты? С женщиной можно жить только как с женой и не оставлять ее никогда… Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не делайте мундира из нее, во всякой жизни можно быть хорошим человеком…

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?