Loe raamatut: «Были одной жизни, или Моя Атлантида»
Мне двадцать лет. 1945 год.
Я есть
Сперва, как я родилась, я была Куклина Шурка, кто как хотел, так и называл меня: кто Шуркой, кто Сашкой, кто Сашенькой. Я родилась в 1925 году, 4 мая, но не знаю, в каком часу дня или ночи.
Я очнулась в возрасте двух лет. Это случилось поздней осенью, в ноябре месяце. Кама уже встала. Семья переезжала в Дедюхино, в мамину половину бабушкиного дома. Помню, как папа вынес меня из избы на холодный воздух, летели снежинки. Он обошёл лошадь со стороны её морды, и передал меня в руки мамы, сидевшей с моей старшей сестрой Риточкой в санях, под тулупами. Я успела высунуть руку из под тулупа и ловила снежинки, но мама спрятала меня всю под шубу. Там было тепло и уютно, и я быстро уснула под толчки и ритм движения саней.
Проснувшись, я оказалась лежащей на кровати, напротив была большая белая русская печь, – я тогда ещё не знала, что это именно была русская печь. Я видела большое и белое, и там – на этом большом и белом сидела большая девица и корчила мне страшные рожи. Я испугалась и заревела. Это вызвало смех девицы, которая оказалась моей сводной сестрой, Клашей, Клавдией Михайловной, урождённой Куклиной, дочерью моего папы от первого брака. Её мать, Татьяна, умерла, когда Клаше было три года.
Итак, я познала своё бытие. Я заревела от рож моей сестры, бывшей на семь лет старше меня, ей было уже девять. В комнате кроме нас с ней никого не было. Вдруг, с её стороны, то есть с печи, что-то просвистело по воздуху и шлёпнулось мне на голый зад. Я схватила это что-то рукой, и в руке у меня осталось белое и липкое. Я этим измазала постель. Оказалось впоследствии – это тесто из квашни, что была поставлена моей мамой для выпечки хлеба.
Много времени утекло с тех пор, но всё ясно хранит память.
Клашка была очень бойкая, здоровая девочка. Она успевала, и это ей доставляло большое удовольствие и радость, делать мне маленькие пакости. Когда я немножко подросла, стала принимать её проделки молча, как «подарок» судьбы. У меня оказался такой выдержанный характер, что впоследствии я сама же и удивлялась своему терпению.
Я помню, как на мой крик прибежала мама. Не сохранился в памяти тот её образ, но помню фигуру, торопливые движения, голос. Мама пожурила Клашку, та быстренько убежала. Маме пришлось делать уборку постели.
Потом помню ещё такой случай: уже в комнате были сумерки, и комната была другая (впоследствии я узнала, что в доме их было две – большие и обе светлые), я проснулась в люльке, свисающей с потолка, привязанная верёвкой к тонкому стволику берёзки, называемому очеп. Проснувшись, я заплакала, а качала меня опять же сестрица Клаша. Она начала дразнить меня языком и передразнивать мой плач голосом. Вдруг, верёвка, на которой висела люлька, порвалась, и я вместе с люлькой упала на пол. Я закричала: «Мама!» Клашка начала волочить меня в люльке за верёвку, я всё кричала маму, а сестра дразнила: «Дырама!» И опять, мама, резвая, торопливо вбежала, а сестру как ветром сдуло.
Я помню как мама часто (я, видимо, была болезным ребёнком) одевала меня, раскладывала на большой кровати одеялко, укладывала меня, заворачивала. Я очень спокойно складывала ручки, ножки, ожидая конца одевания. Потом она брала меня на руки, и мы выходили на улицу. Мне очень нравилось спускаться с крыльца: оно было высокое, большое, с трёх сторон ступени. И когда мама ещё только собиралась спуститься, я видела небо и большой, серый высокий забор. И когда она спускалась, мне казалось, что мы летим. У меня захватывало дыхание от восхищения полёта!
Мне скоро стало очень неприятно посещать лечебное заведение. Там были неприятные процедуры.
Была, например, такая: мы с мамой сидели, как в любой больнице, в очереди, там были больные – и старики, и женщины с детьми – они тоже ожидали своей очереди к врачу. Разговаривали вполголоса о своих болезнях, о всяких случаях, но я не понимала серьёзного смысла их беседы: я переживала о том, что мне сделают там, в кабинете. Когда подошла наша очередь, и мы вошли в кабинет, мама меня раздела догола и поставила на стол. Мне подмышку сунули что-то прозрачное, такое удивительно светлое и холодное, а мама велела стоять спокойно и не выронить «это». Я преисполнилась какого-то чувства, близкого к благоговению. Я «это» достала из подмышки, тихонечко посмотрела, пока взрослые разговаривали, и штучка эта меня просто заворожила. Она казалась мне живой, всё понимающей.
А потом меня стали осматривать, это было очень неприятно.
У меня открывали рот, что-то закапывали в глаза, в нос. Я кричала.
После посещения больницы дома мне опять же закапывали капли, куда только нужно и не нужно. И уж тут маме приходил на помощь папа. Я помню его сильные руки, из которых я не могла вырваться, сколько бы не билась. И это было часто. Видимо, я часто болела.
Вскоре я узнала, что у меня есть ещё сестричка. Это была Маргарита, Риточка, как её называла мама.
Рита была старше меня на один год и девять месяцев. Я узнала о её существовании таким образом: стану подходить к маме, а красноголовая девочка меня отпихивает, кричит, что мама – её. Тогда мама ей говорила: «Риточка, это твоя маленькая сестричка, Сашенька!». Снова кричала красноголовая девочка, отталкивая меня, отпихивая ногами.
Мы некоторое время жили в старой половине дома, а дом был построен нашей бабушкой, Анной Григорьевной, маминой мамой, но в то время её уже не было живой. В другой половине дома жила мамина сестра, тётя Клаша. Жила она с маленьким сынишкой, Володей, чуть постарше или даже ровесником мне. Володя, как все мальчишки, был большой проказник, часто обижал меня, отнимал игрушки, поколачивал. Я, конечно, как все маленькие девочки, ревела. Володю призывали к ответу, и он просил у меня прощения: обнимал меня, маленький плут, чтобы избежать наказания. Он говорил: «Сулочка, милая, плости, я больше не буду!» А потом всё начиналось сначала.
Дом был очень большой, двухполовинный, соединённый большими общими сенями. В нашей половине сеней был холодный, но оригинальный туалет. В новой, Володиной, половине сеней туалета не было. А Володя всё время (его даже ни разу не поймали на месте преступления) ухитрялся завязать дверь туалета на верёвочку. И часто поднимался переполох, когда кто-то хотел войти туда срочно. А Володя хохотал в это время, наблюдая. Поэтому и знали, что эти проказы – его рук дело. А ещё он ухитрялся прятать наши обеденные ложки, да так хитро, что бегали, искали, упрашивали Володю сказать, куда спрятал. Особенно было маме хлопотно, когда папа приходил на обед, а ложек нет. Тётя Клаша даже наказывала его, пока он был здоров. Бедный маленький проказник умер, когда мне было около четырёх лет.
Мне помнится похоронная процессия. Мама несла меня на руках, и мне почему-то казалось, что мы шли задом наперёд. Тётя плакала, мама утешала её. Было лето. По дороге от дома до могилки все бросали цветы. Цветов было много. Даже папа после говорил, что ему не хватает Володиных проказ. Мне его очень не хватало.
Тётя Клаша была больна чахоткой. Она в гражданскую войну уехала с мужем, офицером белой армии. При отступлении сперва в Сибирь, потом ещё куда-то, где-то его потеряла и вернулась уже без мужа, больная, с ребёнком.
Я помню, как часто мама шила нам с сестрой новые платьица. Она шила их неудобными при ношении: то очень узкие рукава, то очень широкий ворот, так, что мы просто вываливались из ворота. Но мама все равно шила следующее с какой-нибудь другой, новой ошибкой.
Я помню, как мама носила меня в баню и как я сильно голосила, когда снимали с меня платьице, а ручонки вытащить не могли – они уже вспотели и прилипли к ткани.
Я помню летние чаепития на свежем воздухе, в огороде. Мама расстилала скатерть, расставляла чайные чашечки, тарелочки, – всё это была красивая фарфоровая посуда с чудесными рисунками, разными цветочками, я любила их рассматривать. Папа приносил самовар, был обязательно к чаю ароматный мёд. Мы с Ритой ползали, возились в душистой цветущей траве. Я помню, как стрекотали кузнечики, жужжали стрекозы. Беспредельное счастие бытия ощущала я.
Ещё было огромное веселье, когда мы переселялись в новую, Володину, половину дома.
Но этому предшествовала смерть Володи, новое замужество тёти Клаши – потом у неё родилась девочка, вроде бы Валя, затем похороны этой девочки, похороны тёти Клаши. Когда она слегла от горловой чахотки, маме пришлось ухаживать за ней, да и за нами. Тётя сосала лимоны, корочки бросала на пол, мы с Ритой их подбирали и тоже сосали. Мама не успевала уследить. Мы обе инфицировались туберкулёзом. Мама давала нам пить рыбий жир, который не дал заболеть по-настоящему.
Мне же запомнилась свадьба тёти Клаши с Унжиным, её вторым супругом.
Нас троих – меня, Клашку, Ритку, мама с папой, уйдя на свадебный вечер к тёте Клаше, закрыли в нашей половине дома. Клашка от огорчения, что нас закрыли, принесла с кухни столовые ножи, дала и нам с Ритой по ножу, и мы этими ножами проковыряли моховую прокладку между брёвнами и, вероятно, поковыряли гостей. Там умолкли песни, прибежали папа с мамой и нам, конечно, попало. Но мы уже успели нахохотаться, обозревая через щель пёстрое общество.
В новой половине я первым делом сильно поранилась: села на обломок стекла от настольной керосиновой лампы, которую сломала Клаша. Мама бегом бежала со мной в больницу. Стекло вытащили, но рана долго не заживала. Перед сном мама смазывала больное место свежим сливочным маслом. Остаточек от масла я выпрашивала у мамы и думала про себя, что этого масла я могла бы съесть много-много. Оно мне очень нравилось.
Полку лекарей прибыло
Я родилась, чтобы стать врачом. Чтобы у людей было меньше страданий. У родных же моих и близких к семье соседей всегда что-нибудь болело.
В два года от роду я поняла, что я – есть, что я – существую. Но, вероятно, и у меня со здоровьем были нелады. Я родилась недоношенной семимесячной крошкой.
Мама часто носила меня в больницу к фельдшеру Беде, старику с седой головой. Сидя со мной на диване в очереди к кабинету, больные старушки жаловались одна другой на свои хвори. Одна говорила: «Ой, беда, ноги болят!» Другая вторила ей: «Ой, беда, спину больно, не разогнусь!» И другие стонали. У всех что-то болело.
Подходила наша очередь, мама раздевала меня и, почему-то, ставила голенькую на стол перед Бедой. Подмышку мне совали градусник, свободной ручонкой я хлопала себя по голому, плотненькому животику и крутила глазёнками по стенам кабинета, по шкафам с блестящими штучками. Мне хотелось их подержать в руках, узнать, что это, для чего? Пока мама объясняла Беде о моём здоровье, убедившись, что на меня не смотрят, я достала градусник и долго его рассматривала. Он зачаровал меня. Интересная, загадочная, прозрачная штучка, что может знать она обо мне, для чего её воткнули мне под руку и велели плотно прижимать, не уронить? Мне это было нужно знать. Я спросила взрослых об этом, а на меня мама закричала, зачем я взяла градусник, – его можно уронить на пол, изломать!
А потом старик-фельдшер заглядывал мне в рот, в горло, в глаза. Мне не нравилось всё это, я вырывалась. А после, дома, мама закапывала мне в глаза и нос капли, я буянила и кричала.
И я решила сама стать врачом, лечить людей. Пока мама была занята делами, я собрала несколько свободных стеклянных флакончиков, в некоторые налила воды. Среди флаконов каким-то образом попала красивая бутылочка с крепкой уксусной эссенцией. А уж в это время мне исполнилось три года. Я созвала подружек, таких же глупышек, как я. Мы стали играть в больницу. Я – врач! Нам было весело.
И вот, надо же, пришла к нам в это время соседская девочка, Клаша Мальцева, конечно, сейчас, наверное, её уже нет в живых. Ей было тогда тринадцать лет.
Она засмотрелась на нашу игру, встала в очередь к «врачу», а когда очередь её подошла, она жалуется: «Ой, беда, – ноги болят!» Я дала ей бутылочку с уксусной эссенцией. Я не знала, что это такое, – просто понравилась бутылочка, попавшая на глаза. Я с достоинством, как это делал на приёме старик-доктор, говорю Клаше: «Придёшь домой, натри ноги этим лекарством». Отпустила «больную» домой.
Она и верно, дома натёрла ноги не разведенной уксусной эссенцией. Вечером бежит её мать к нам и жалуется маме на меня: «Твоя-то девка моей дала эссенцию и велела натереть ею ноги!»
Моя мама испугалась. Ноги у Клаши, со слов её матери, покраснели и распухли! А меня как ветром сдуло, я убежала от взрослых, поняв, что сделала что-то плохое. Я спряталась под одеждой в прихожей и слушала разговор мам. Соседка, сильно рассерженная, ругала мою маму не шутя.
Тогда моя мама сказала: «Твоей девочке тринадцать лет, моей только три! Скорее смажьте ножки Клаше любым маслом и обратитесь к Беде!»
Женщина ушла, я сильно жалела Клашу. Ножки её болели недели две.
Я поняла, что лечить надо осторожно…
Мама сказала мне: «Чтобы лечить, прежде надо долго учиться!» И я решила, что буду учиться.
И смех, и слёзы
Было это давно, лет сорок назад. Я была молода, и только что приступила к своей медицинской практике. Желание облегчить беды человеческие появилось в раннем детстве.
Вот мечта сбылась, я сижу на приёме, в маленькой сельской больничке. Я сосредоточена и серьёзна…
«Следующий!» – произношу я и гляжу на входную дверь.
Вошла пожилая колхозница из ближней деревеньки.
«Садитесь!» – приглашаю женщину ласково, придвигая ей поудобнее стул. Приготовилась к записи в дежурном журнале. Спрашиваю фамилию, как зовут, на что жалуется. «Раздевайтесь до пояса» – говорю ей, не глядя на неё: я записываю её жалобы. Записав, оборачиваюсь к больной: сидит, пригорюнившись, собрав одежду подмышки, оголив зад и живот до грудей!
«Ну, шшокоти буди!» – приглашает она меня. И так её вид, и её приглашение «шшокотить» рассмешило меня, что я не справилась и расхохоталась.
Женщина глядела на меня с удивлением. Нахохотавшись, я говорю, что у доктора сначала раздеваются до пояса сверху! А уж, если будет нужно, тогда только переходят далее.
Оказалось, – женщина впервые в больнице. Жила себе и жила в свои шестьдесят лет, не жалуясь на здоровье. И заплакала, обидевшись на мой смех. Пришлось мне извиняться: я же ещё не видела, чтобы без необходимости сразу оголяли нижнюю часть тела.
«Ворон»
Я уже имела медицинского стажа четыре года, работала на прежнем месте, на железнодорожной станции. Там случалось много случаев из жизни местного населения и проезжающих. Случаев трагических (с поездами шутки плохи), а порой и очень смешных.
В июне месяце поздним вечерним поездом мы вчетвером везли тяжелобольную женщину в межрайонную больницу для стационарного лечения. Больная в состоянии глубокой сердечной декомпенсации, осложнённой асцитом.
Я – на седьмом месяце беременности, наши животы одинаково привлекают внимание, только разница в возрасте, да я на ногах. Я очень озабочена состоянием больной: я отвечаю за её жизнь!
Поезд остановился на нужной станции. Нас должны встретить медработники с носилками. Мы всегда заранее договаривались об этом по селектору. Больных туда возили часто, по необходимости. На этот раз нас не встречают. Поезд стоит долго, два часа, затем возвращается в Пермь. Двое из медработников ушли торопить носилки. Я и ещё фельдшерица остались при больной. В вагоне свет отключили, только луна светит в окно.
Вдруг в вагон забегает короткий толстый человек, руки в стороны, взмахивает ими, как крыльями и громко каркает, высоко при этом подпрыгивая, как бы собираясь взлететь. Большими прыжками подскакал к нам, и взгляд его почему-то привлекла наша больная. Перестав каркать, он склонился над ней и, неожиданно для нас, ткнул кулаком ей в живот! И ещё размахивается для следующего удара! Больная охнула.
Я подскочила к нему, успела схватить за руку. Он оборачивается ко мне, видит мой живот и тоже что-то замышляет не доброе.
Человек явно не нормален. Моя напарница-фельдшерица и санитарочка в ужасе спрятались за мою спину. Я встала между больной и «Вороном» – так он себя назвал, и тихо, ласково стала говорить с неожиданной «птицей»: «Тише, тише милый, не трогай наши животики, у нас там маленькие деточки, мы приехали в больничку, не обижай нас, ты хороший мальчик!” И чудо свершилось: он заговорил со мной тихим голосом. Показывает пальцем на мой живот и на живот больной, я трепещу от страха, вдруг изуродует меня? Защитить некому, я же защищаю всех, кто со мной. Слава богу! Слышим топот многих ног и голоса. За нами пришли! У меня подкашиваются ноги от пережитого.
Выговариваю подруге, что спряталась за меня, а ответственность за больную несём поровну! Да что с неё взять – еле жива от страху! Пока разбирались – «Ворон» улетел! Больную унесли на носилках.
Берёза у церкви
Прямо перед окнами нашего дома, за речкой, стояла церковь, старинная – люди говорили, что ей больше ста лет. Красивая, высокая, с золотым ангелом на шпиле. А колоколов на её колокольне было штук двадцать или тридцать. Канула церковь в Лету, как и весь мой родной посёлок. Затопило Камское море.
Сидели мы летним вечером дома с папой вдвоём. Было мне семь лет. Откуда-то налетели тучи, покрыли всё небо сплошной темнотой. Засверкали молнии, загрохотал гром. Окно было распахнуто настежь. Папа любовался стихией и мне было весело смотреть. Я ещё не умела бояться грозы, не понимала её страшной силы. Дождь полил сплошным потоком. Вдруг стрела молнии пронзила вековую берёзу, которую я очень любила. Я любила влезать на неё, прятаться в её густых ветвях и смотреть на прохожих, зная, что меня они не видят. А когда, в самом начале весны, только-только распускалась зелёная листва, множество майских жуков летало в её ветвях. Их жужжание заглушало все другие звуки.
И вот! Берёза вспыхнула, как огромная свеча, потоки дождевой воды не могли залить огня. Зрелище было настолько восхитительно для меня, я видела это впервые! Папа громко захохотал, откинув назад голову.
Сквозь смех он говорил, что, вот, бог сам решил сжечь красоту, украшающую его святыню. Мне тоже вдруг передался папин смех и я расхохоталась, поняв, что святой огонь бушует в святом месте.
Берёза горела, мы хохотали!
Вдруг удар кулаком в мой затылок заставил меня оглянуться! Мачеха вошла так тихо, я и не услышала. И поток брани полился на меня за безбожие. Веселья как не бывало!
Папа объяснял ей, что бог сам поджёг берёзу в церковном саду, значит, место это для него ничего не значит.
Я молчала…
Одинокая в грозу. Страшно!
Прекрасная весна года. Прекрасная весна моей жизни. Мне восемнадцать лет только-только исполнилось на днях.
Ростом я малюсенькая, никто не верит в мои года. А я такая гордая: я-то знаю – я взрослею, и впереди меня ждёт много замечательно интересного! Моя страна ведёт жестокую битву с немецкими ордами. Я уже внесла свою маленькую каплю труда в общее дело борьбы за Победу: полтора года шила для доблестных фронтовиков одежду – шинели, гимнастёрки, брюки-«галифе» для офицеров, плащ-палатки, противогазные сумки. Потом меня взяли медсестрой в эвакогоспиталь. У меня за плечами медобразования было два курса фельдшерского отделения медтехникума. Тут уж я всю душу отдавала, помогая врачам ставить раненых на ноги, возвращать их в ряды бойцов на фронтах. А сейчас судьба меня забросила в такую глухомань, в деревеньки, разбросанные в дремучих лесах Нердвинского района Пермской области. Там фельдшером работала моя старшая сестра Рита.
Была вторая половина мая месяца 1944 года. Я увезла маме пуд муки в наш родной посёлок Дедюхино, что от города Березники в семи километрах. Я работаю санитаркой при сестре. Она – заведующая фельдшерским пунктом. Уже шестой месяц она распоряжается моим временем и мной. Она главная, я у неё в подчинении. Она жестокая, меня бьёт и унижает. Видимо, ей доставляет это огромное удовольствие.
Я всё терплю, но знаю: моё время придёт и я покину злую сестру.
И вот сейчас, без всякой жалости она послала меня к маме с мукой, пешком. Я несла муку в мешке на плече, то на правом, то на левом, меняла плечи по мере усталости. Мы шли втроём. Вожаком был старый, но ещё сильный дед Ерёма, я и девочка лет тринадцати, сирота, пробирающаяся в город для устройства своей судьбы.
От деревни Марково, где мы с сестрой работали, до Слудки, портового городка на Каме, расстояние не малое, идти на «своих двоих» шестьдесят километров. Дорога всё лесом, не дорога, а тропинка. Она, как ниточка, петляет между деревьев, мало заметная, известная лишь знатоку. В лесу ещё не весь растаял снег, небольшие участки голой земли с талой водой перемежались с сохранившимся снегом. Ноги постоянно увязали в жидкой грязи, на снегу оставляя чёрные следы.
Дед мне то и дело показывал приметы тропинки, чтобы я на обратном пути не сбилась и не ушла в другие края. Я старательно запоминала. Некогда было любоваться красой просыпающегося к жизни леса.
Могучие ели стояли по краям тропинки. Зайцы, меняющие белые шубки на летние серенькие, лохматые, с клочьями болтающейся зимней шерстки, не однажды пересекли нам путь. От неожиданности мы вздрагивали, пугались, а потом хохотали. За день мы прошли сорок километров, до села Ильинское. У меня ступни ног раздирала страшная боль. Я думала, что при следующем шаге упаду. Старик подбадривал, уговаривал поднатужиться.
А в лесу стало темно-темно! «Ничего, – говорил дед, – сейчас придём к моим знакомым, отдохнёте, ножки молодые за ночь отойдут от боли, утром будут, как новенькие…» Хотелось верить, но не верилось. Вот и избы долгожданные. Дед заговорил с хозяином, а мы, две девчушки, валились с ног, не ожидая разрешения хозяина. Нас приняли на ночь.
Я упала на пол, где стояла, в чём была – так и уснула!
С рассветом дед разбудил нас. Хозяин дал кипятка и горячей варёной картошки. Скоро заблестели лучи солнышка и стало весело на душе.
Старик утешал нас, что осталось “только” двадцать километров до пристани, успеем к пароходу. Ноги и впрямь за ночь отдохнули. Мы пошагали.
Дорога от Ильинска была широкая, проезженная. Идти стало легче. Мы, действительно, успели к пароходу, плывшему вверх по Каме.
Мы все, трое, третьим классом, поплыли каждый к своей цели.
Я прожила у мамы три дня, снова села на пароход и поплыла в обратный путь, вниз по Каме до Слудки. День и ночь на пароходе, на палубе четвёртого класса, и я сошла на берег знакомого уже городка, Слудки.
Одна неделя, что прошла со дня путешествия с тяжёлым мешком на плечах, а как изменилась природа! Не узнаваемо: вокруг всё позеленело, дорога просохла. Я бежала налегке, руки у меня были свободны, я размахивала ими, как крыльями, мне это ускоряло путь.
Я не шла – я летела, бежала бегом. Попутчиков не было. Дорога до Ильинска была прямая, никаких отворотов, ничто не мешало мне. До Ильинска добежала быстро. Вовсю светило солнышко, я бежала босиком, в каждой руке по башмаку. Еды уже не было. Что дала мне в дорогу мама, давно съела.
Ильинское осталось далеко позади. Было часа два-три дня. Я уже шла по той узкой тропе, приметы которой были памятны со слов деда Ерёмы, и надо было следить за отворотами, что ведут в другие места, не куда надо.
Я не заметила, как небо покрылось одной сплошной тучей!
Грома не было. Если бы раньше загремело, я бы поняла, что собирается гроза. В густом лесу темноту я приняла за тень от деревьев и не обратила внимания. Стало так темно, как ночью! И вдруг грянул раскат грома! Я оцепенела, не зная, что делать?
Одна в глухом лесу!
Взгляд мой упал на поляну, что слева виднелась не далеко от леса, на поляне стояли два одиноких дома. Я кинулась к ним, хотелось общества людей, их защиты. Подбежав к первому дому, я увидела, что он заколочен! Я кинулась к другому – и он тоже заколочен… Кругом ни души, а уж крупные капли дождя падают на землю. Сердце моё разрывалось от страха и ужаса, мне казалось, что в заколоченных домах в такую грозу собралась вся нечисть! Со всех ног я кинулась в лес, ища у него защиты! Я успела добежать до тропы, тут стояла могучая ель, ветви её густые-густые спускались до самой земли. Я полезла под самый корень, присела на корточки, вся съёжилась, и тут дождь полил потоком, молнии разрезали небо на части, гром гремел (что тебе палят сотни пушек). Дождь меня не мочил, мне было тепло и сухо. При сверкании молний я зажмуривала глаза, мне не было здесь страшно, мне даже было хорошо, затерянной на громадной планете Земля.
Я не думала о том, что молния может ударить в мою спасительницу, могучую красавицу, не думала и о волках, что во множестве населяли эти таёжные леса. Я здесь даже нечистой силы не боялась, так тут было уютно, мечталось о маленьком домике, что стоял бы под этой елью, а я жила бы тут вечно…
Гроза кончилась так же внезапно, как и налетела! Запели птицы в сотни голосов, солнышко засияло и вся природа засияла мириадами изумрудов, каждой капелькой прозрачной дождевой воды на листьях и ветках деревьев! Жаль было покидать уютное спасительное пристанище.
Я выскочила на тропинку, она была тёплая и влажная. Босым ногам было так приятно шлёпать по ней!
Вечером, уже в темноте я доплелась до деревни Марково, где ждала меня моя сердитая, вечно мной недовольная, сестрица Рита.
Ступни моих ног так болели, шутка ли? Я в один день отмахала целых шестьдесят километров, а, может, и больше, ведь тропинка так виляла, изгибаясь по удобным для пешехода местам. Но зато я видела эту грозу в необъятном море деревьев. Такое привелось мне испытать только раз в жизни! Не каждому это дано.