Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь

Tekst
9
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa
IV

Не посконью повязывают судьбы, а страданием и горем.

И чем тяжелее горе, тем крепче узы людей.

Плечом к плечу – легче жить.

Ни радости вечной, ни печали бесконечной.

Не одна же, нет! Люди кругом, или вот хотя бы вдовец Михайла Юсков каждый вечер наведывается к Ефимии. То охапку дров несет, то свежей рыбы, то мяса, то муки, и все смотрит и смотрит, как будто она, Ефимия, – солнце красное.

Молодой еще, красивый и неглупый мужик. Русая борода и вьющиеся на темени волосы. Мягкие, ласкающие синие глаза, как у покойного Лопарева, и тихая, застенчивая улыбка. Такой мужик воды не замутит и сам себя от обиды не защитит. Смиренный и робкий, а ведь Юсков же, правнук мятежного стрельца, помышлявшего убить Петра Первого, сын хитрущего Данилы, сумевшего до того разжалобить тобольского губернатора, что тот отпустил его «упокоиться в общине».

В кого же он такой, Михайла?

Спросила:

– Часто ко мне ходишь, Михайла. Или сказать что хочешь?

Молчит и голову уронил.

– Али от скуки время цедишь сквозь пальцы? Говори!

– Прости, ради Христа, благостная. Жить не могу, не зрив тебя хоть едный день.

– И в жены взял бы?

– Господи! Век бы молился. Една на всем белом свете. Да разве мыслимо? Шутейно глаголешь.

– Пошто шутейно? Али я юродивая? И мне солнце светит.

– Кабы согласилась, да я бы, Осподи прости, воскресе из мертвых. Без тебя нету жизни мне, скажу.

– И на смерть пошел бы за слово мое?

– Пошел бы!

– Не убоялся бы?

– Хоть сейчас режь! Возьми нож и убей. Руки не подыму.

В пухлых губах Ефимии – тоскующая усмешка, а в черных глазах затаился огонь загнетки, когда в кучу собраны горящие угли.

Вот он, охотник-поморец! И на зверя с рогатиной хаживал, и по Студеному морю плавал, и от трудной работы руки не прятал за пояс, а сам за себя постоять не может.

– Вижу то, вижу, – горестно промолвила Ефимия, вздохнув. – Робкий ты и тихий. А я смелости жду, не покорности. Пошто на огонь не пошел за Акулину? Пошто зрил убивства и рук не поднял? Младенца твово сожгли, подружию, и ты то видел, а молитву творил всенощную. Пошто не отринул самого Бога за то убивство? Пошто не кинулся на апостолов треклятых, хоть бы потом смерть стала? Как можно жить так, Михайла?

У Михайлы глаза округлились и кровь ударила в лицо. Глагол-то Ефимии еретичный! Отринуть Бога – слыхано ли? Или для испытки духа обмолвилась Ефимия?

– Ступай, Михайла! Не тревожь душу. Не пара мне тихая птица без когтей, когда кругом кровожадные коршуны летают. Убивец твоей Акулины, брыластый боров, и теперь в холе проживает, а братья твои – Поликарп, Андрей, Микула – цепями гремят. Ах, если бы я родилась мужчиною.

И вдруг спросила:

– Пошто не убил брыластого в Тобольске, когда он наших единоверцев оглаголивал?

Легко сказать: убить самого Калистрата, проживающего в Тобольске под защитою псов царя-батюшки – казаков, жандармов и чиновников с губернатором!

– Веруешь ли ты в Бога, Михайла?

У Михайлы от такого вопроса в глотке пересохло.

– Спаси, Христос, благостная!.. Как можно!.. Испокон веку!.. Что б я!.. Как можно!..

У Ефимии отвердел взгляд и стал жестким, давящим.

– Когда жгли Акулину со чадом твоим, молился?

– Спаси Христос!.. Всенощная шла!.. Как же не творить молитву?

– Просил смерти аль жизни чаду своему?

Михайла вытер рукавом посконной рубахи пот с лица, еле ответил:

– Обеспамятствовал на моленье-то! Страхи Господни!..

– И Бог зрил тот огонь, и слышал вопль Акулины со чадом, и не ударил апостолов громом, и не залил тот огонь дождем? За рекой в ту ночь дождь шел.

– Не ведаю, благостная.

– Я зрила тот дождь и молила Бога, чтобы Он залил судный огонь, да не случилось то. Отчего так, скажи?

– Не ведаю, благостная.

– Ведать надо, Михайла! Кабы был Господь на Небеси, не стало бы смерти для Акулины со чадом, а была жизнь. И Веденейка мой не лежал бы во сырой земле, а пребывал бы возле груди моей. Али мне не жгли тело именем Исуса? Али я не висела на костылях, а Исус зрил меня с икон и громом не ударил апостолов? Пошто так?

– Не искушен я в Писании, благостная!

– Писание! – Ефимия покачала головой. – Блуд в том Писании да скверна книжников. В Писании глаголют пророки да апостолы: раб – живи рабом, господин – проживай господином. Тако ли надо жить? Хошь ли быть рабом, холопом?

– Лучше смерть, а холопом не буду!

– Тогда ты не веруешь в Бога, Михайла! Бог заповедовал чрез своих пророков, чтоб ты рабом был, ярмо на шее таскал. Али ты от знатного рода корень ведешь? Али твой родитель – князь? Как ты можешь проживать вольно, коль от холопа произошел на белый свет? Стань рабом, как Господь Бог велит!

Михайла опустил голову, сопит, думает. Трудно, с оглядкой. Правда ли, что Бог заповедовал ему вечное рабство? И не верить Ефимии нельзя – она-то знает Писание!

– Слушай. Если ты будешь мужем моим, и я принесу тебе две дочери – кровь от крови твоей, и дочери потом вырастут, придут к тебе и скажут, что они хотят спать с тобой и родить от тебя младенцев, как ты сделаешь?

– Исусе Христе! Как можно то?!

– Можно, Михайла, если в Бога веруешь! Лотовы дочери спали с отцом своим. Потом и сынов народили, и Бог за то дал им святость. Веруешь ли в это?

У Михайлы рубаха взмокла. Он что-то слышал про Лота и его дочерей, как они убежали из города Содома, потом пришли в город Сикор и не стали там жить, как все люди, а ушли с отцом в пещеру, где и свершили «таинство со своим отцом», предварительно напоив отца хорошим вином, чтобы он спьяну не разобрал, с кем спит: с дочерями или с женой. Но одно дело – читать Священное Писание, другое – вообразить подобное со своими дочерями. Экая скверна и паскудство! Но как же можно назвать паскудством Святое Писание? Глагол пророков?

А Ефимия долбит свое:

– Знаешь, Бог сотворил Адама, а потом Еву из ребра Адамова. И они через змея свершили тяжкий грех и народили детей, и Бог проклял их. А кабы не свершили грех, так бы и жили двое на земле? И нас бы не было, и никого бы не было на всей Руси! К чему тогда Бог сотворил самое землю? Как могут два человека жить на всей земле, подумай! И откель, скажи, другие люди пошли? Ева народила детей, а других детей не было на всей земле! Выходит: братья поженились на сестрах, и Бог то зрил али на небе в тучах прятался?

– Не ведаю, благостная!.. Не искушен в Писании, прости меня, Господи!

Ефимия усмехнулась:

– Господь простит! Хоть мать убей, хоть отца иди зарежь – все простит. Да люди не простят, Михайла. Веровать надо в людей, а не в Бога. Не Бог сотворил человека, а сам человек себя сотворил, чтобы жить на земле господином. Такоже было, думаю. Зло и добро в людях пребывает, а не на небе у Бога. Ноне вот брыластый боров молитвы творит в соборе, крестом осеняет людей и купель для младенцев, – а кто он сам?

– Алгимей треклятый!

– И он тоже молится Исусу, и ты молишься. Чью молитву Бог слышит?

– Праведная молитва угодна Господу Богу. Не алгимеева!

– Праведная? Значит, это Господь заковал единоверцев в цепи, когда услышал молитву брыластого борова? Тогда ступай, Михайла, в Тобольск и поклонись в ноги брыластому, а ко мне не ходи, слышь? Отринула я Бога, Исуса и святых угодников, которые Калистратами были при жизни, а потом во святые перешли. Не верую более в туман да скверну Писания. Не верую! Не дам, чтобы дочери мои по Писанию спали с отцом своим, с моим мужем. Не дам! И рабыней не буду вовек!

Помолчав, спросила:

– Теперь возьмешь меня в жены? Сказывай!

Михайла таращил глаза и слова вымолвить не мог. Сама Ефимия отреклась от Бога! Сама Ефимия! Крепчайшая из крепких праведниц!

– Как можно, благостная? Богородицу зрила!.. Кабы Господь не защитил тебя, огнем бы сожгли апостолы.

– Не Господь, сама себя защитила. Если бы назвала апостола Калистрата, какие он тайные реченья вел у Третьяка, и смерть была бы мне, и Калистрату, и всем Юсковым. Ведаю то. И Богородицы не было. Тяжкий сон был от измора тела и духа. Во сне и в яму падаешь, а как озришься – на постели почиваешь. Али ты без снов живешь? Иди, Михайла. Иди! Когти точи, чтобы ястребом быть, а не голубем, какой в когтях ястреба смерть находит. Озрись сам, и ты увидишь: есть Бог или нету. Брыластого повидай. Может, он укрепит веру твою, а не ходи ко мне: я порушу веру. Иди!

Сам не свой ушел Михайла и сенную дверь не закрыл.

Минуло три дня. К Ефимии понаведался Ларивон и спросил, не знает ли она, куда исчез Михайла Юсков…

– Михайла? – удивилась Ефимия.

– Два дни как нету. На соловом жеребце уехал. С норовом который. Как он иво взнуздал, нихто не видел. Нету ни солового, ни Михайлы. А вдруг становой со стражниками приедет да спросит: все ли в общине, – как говорить тогда?

– Так и скажешь: все, мол. Али тебе становой поручил головы считать и за бороды держать?

Нет, такого поручения от станового не было.

Ларивон успокоился и ушел.

Ефимия встревожилась – куда же исчез Михайла? Что еще надумал? Не сбежал ли он из общины?

И старец Данило приходил, спрашивал, да что она могла знать! В чужую думу руку не засунешь и глазом не заглянешь.

Прошла неделя, другая. От Михайлы ни вестей, ни костей…

V

Зимушка-зима! Не рано ли завьюжила метелица, распушив белый хвост на всю Приишимскую степь?

Курятся дымки в избушках и землянках поморцев, и редко где ночью мерцает огонек: сало берегли, – зима-то длинная, а смолья достать негде. И только в избенке Ефимии до поздней ночи светилось оконце.

Ишим сковало льдом. Снегом перемело дорогу от займища общины до кандального тракта. Поморцы обмолотили хлеб цепами, провеяли лопатами на ветру и мололи зерно на конной и ручных мельницах.

Ефимия ждала и ждала Михайлу – сгинул, может. Ночами, прокидываясь ото сна, к чему-то прислушивалась, вздыхала или плакала в подушку.

 

И вдруг среди ночи кто-то постучал в оледенелое оконце. И голос: «Благостная, благостная!» Михайлы голос. Соскочила с лежанки да к оконцу:

– Ты ли здесь, Михайла?

– Я, благостная.

– Господи! – И, не вздув огня, в одной рубашке выскочила в сени, вынула перекладину из скоб и – босая на улицу.

Лунная тишь и мороз к тому же. Серебряными блестками играет девственно-белый снег. Михайла будто испугался, попятился, а вместе с ним, храпя, закусывая железные удила, попятился дымчато-белый гривастый жеребец. Михайла в шубе, в пимах и в шапке-сибирке с опущенными ушами. Не признала даже – до того переменился мужик.

– Ты ли, Михайла?

– Я, благостная. Не зрить мне тебя, прости Господи!

– В избу иди. В избу.

– Не вздувай огня, Христом Богом прошу, – проговорил Михайла чужим, хрипким голосом.

– Иди же, иди! – А у самой голос срывается и босые ноги прихватывает на снегу.

Лунная сковорода светится, а не греет. Жеребец снег гребет копытами. За седлом, в тороках, какая-то кладь, стянутая веревкой.

Переступив порог, Михайла опять напомнил, чтоб Ефимия не вздувала огня.

– Да што с тобой подеялось, Михайла? Извелась я, ожидаючи тебя. Сколь время прошло-то! На неделе Рождество, а тебя все нет.

– Мог сгинуть, да сдюжил. Без бороды возвернулся вот, и на голове волосов нету-ка. Срамота! Исчадие.

И в самом деле Михайла без бороды.

– Где же ты был?

– В Тобольске, благостная. Урок дал себе: изничтожить брыластого борова али живым доставить в общину да судный спрос учинить изменщику треклятому!

– Исусе Христе! И это говорит Михайла – робкий и тихий мужик. Как же ты урок такой загадал себе? Мыслимо ли?

– И голубь на ястреба кидается, благостная, коль к тому час подойдет, – ответил Михайла, переминаясь у порога. – В ту же ночь, как ты мне поучение сделала про брыластого, у меня будто земля ушла из-под ног. Вот, думаю, где же он, Исус Христос, Спаситель, когда по земле ходит брыластый боров Калистрат и молитву Ему возносит? И порешил тогда: не жить алгимею! Али мне пусть будет смерть, али изменщику, чрез которого братья мои цепями гремят на каторге.

– Если бы я знала, не говорила бы так в тот вечер.

– Пошто не говорила бы?

– Через меня на смерть-то пошел!

– Не чрез тебя, благостная, а от своей души. Места себе не находил. Сколь единоверцев загубил брыластый – умом рехнуться можно.

– Один ли он, брыластый, под царем проживает? Сколько их ходит с шашками да с ружьями? И стражники, и казаки, и губернатор с жандармами и чиновниками. Да мало ли их, кровопивцев! Одного брыластого убьешь – десять других будет. Спокон веку так, Михайла. Кабы всю крепость порушить: с царем, с алгимеями, со жандармами и помещиками, да чтоб сам народ власть вершил, тогда и вольная воля настала на всей Руси – от моря до моря. – И, помолчав, спросила: – Где же ты таился? В Тобольске?

– У единоверца Варламия Перфилыча. Он ишшо хлебом-солью потчевал, когда расправа шла. Помнишь? Старой веры держится, хоша и проживает при городе. Косторез знатный. Из Поморья такоже, как и мы. У него проживал и в болести мучился: черная оспа повалила. Мрут в Тобольске от оспы – кажинный день гробы тащат да воплем исходят. И меня скрутило. И всю семью Варламия Перфилыча. Дочка у нево померла и старуха. И я чуть не помер, Осподи прости.

– Из-за меня сгинуть мог!

– Што ты, благостная! Это Господь на Тобольск мор наслал, а ты на себя вину берешь. Кабы не ты, и я бы помер. Одной тебе молился, истинный Бог. Как вроде ты святая.

– Не говори так, не говори! – испугалась Ефимия.

– Истинную правду глаголю. Вот, думаю, ежели благостная святое реченье вела, минует меня черная смерть. И стало так: минула. А дохтура те окаянные того и ведают – бороды стригут да головы оболванивают. И все лекарство. Иуды! За бороду я бы им башку оторвал.

– Вырастет борода-то, вырастет. Слава Богу, сам живой вернулся.

– Конопатый я таперича. Образина-то – сам не зрил бы.

– Оспинка – Божья щедринка, аль не знаешь? Прививная оспа – антиева печатка. Да неправда то! Ох, неправда! От черной оспы да от холеры – молитвами не спасешься. Не дай-то Бог!

– Не дай Бог, – ответно вздохнул Михайла и вдруг горестно промолвил: – Жить мне таперича вековечным вдовцом.

– Пошто так?

– Доля такая выпала. За конопатого разве приворотная перестарка пойдет аль какая порченая. К чему то мне? Один буду мыкаться да сам с собой аукаться.

Ефимия подошла ближе. Михайла уперся спиной в стену.

– Не зри меня, не зри! Хворь-то и к тебе пристанет.

– Не боюсь я ни хвори, ни смерти, Михайлушка. Чрез огонь и смолу кипучую прошла – мне ли убояться оспы? Дай обниму тебя, мученик праведный.

– Погоди, погоди, благостная! При свете али при солнце плеваться будешь. Легче умереть, чем экое пережить.

– Не в лице красота-то, а в душе, Михайла! Много я перетерпела в жизни за двадцать-то пять годов, а кабы ты не возвернулся к Рождеству, ушла бы из общины. До каторги дошла бы к единоверцам и, чем могла, помогла бы им.

У Михайлы жар по телу, и в пот кинуло. Схватил бы Ефимию, обнял, да робость мешает.

– Спросить хочу: брыластого куда деть? Может, на моленье поднять всех, чтобы поглядели на иуду мертвого да проклятье наложили?

До Ефимии не дошло: брыластого? Какого брыластого?

– Да Калистрата-иуду. Мертвый токо. В тороках привязан.

– Исусе Христе! – перепугалась Ефимия. – Ты ли это, Михайлушка? Как ты осилил его?

– Тебе молился, говорю. И силы у меня будто прибавилось. С тремя бы брыластыми совладал.

– Господи! Как же ты, а?

– Неделю караулил алгимея. Иуда, запершись, сидел дома – черной оспы боялся, сатано. На молебствие в собор явится и скорее домой едет на санках. Выезд, как у архиерея. Сказывают: золотую цепь от Филаретова креста продал в казну, а крест архиерею ублаготворил, паскудник, и в милость вошел. Проживал в доме при ограде самого архиерея. Там и стукнул я ево. Булавой да по башке. Варламий Перфилыч булаву удружил. Конь не сдюжит удара.

– Исусе Христе! Михайлушка! Прости меня, что тогда посмеялась да робостью и тихостью укорила.

– За тот урок в ноги поклонюсь тебе, благостная. Как будто на свет в другой раз народился. Робким да тихим не проживешь, должно, алгимеи сожрут и кости на зубах перемелют. Такоже.

– Михайлушка! Михайлушка!..

– Как с брыластым быть, скажи?

Ефимия догадалась: искать будут в Тобольске Калистрата-Калиту и, чего доброго, явятся в общину. Если созвать всех единоверцев на моленье, а вдруг потом кто-нибудь проговорится, и Михайле тогда вечная каторга.

– Подумать надо, подумать! Ларивон и так спрашивал: как отвечать становому, если спрос учинит – все ли в общине? Как же быть-то, Господи? Нельзя всех созывать на моленье – назовут тебя, и каторга будет. Как же быть-то, а? Чую: беда будет! Лучше бы ты его там бросил – пусть бы искали убивца в Тобольске. Ах, Михайлушка, что ты наделал? На себя черных коршунов накликиваешь! Кто видел тебя, когда ты возвернулся в займище?

– Никто не зрил.

– Дай бы Бог, если бы никто не зрил…

И как бы в ответ кто-то постучал в оконце. Ефимия подошла, прильнула к стеклу, присмотрелась, окликнула и услышала в ответ голос Ларивона.

– Ты, Ларивон?

– Я. Возле избы у тебя соловой привязан. Михайла приехал или как?

– Иди в избу. Скорее. Дело есть.

Кому другому нельзя, а Ларивону можно сказать про кладь, навьюченную на солового жеребца.

Ларивон открыл дверь в избу и, не переступив порог, заговорил с оглядкой:

– Чаво тут? Али беда какая?

– Зайди в избу. Михайла возвернулся. Поговорить надо.

– Пошто огонь не вздули?

– Поговорим без огня. – И когда Ларивон вошел в избу, оглянувшись на Михайлу Юскова, Ефимия спросила: – Скажи, Ларивон, если бы в общину Калистрат заявился – живой или мертвый, как бы ты его встретил, алгимея?

– Исусе Христе! – испугался Ларивон.

– Говори!

– Огнем-пламенем сожег бы иуду! Через него погибель пришла и вся община сгинула.

– Тогда сверши волю свою. Михайла вон привез Калистрата мертвого, а ты убери паскудное тело с земли, чтоб следов не было для станового со стражниками, когда они приедут в общину искать брыластого. И чтоб тихо было, слышишь. Не поднимай всю общину! Царские собаки спрос учинят, а вдруг кто скажет да назовет тебя. И тогда будут цепи и каторга.

Ларивон не сразу сообразил, что от него требует Ефимия. Но когда Ефимия сказала, что Калистрат теперь мертвый и тело его навьючено на солового, обрадовался:

– Слава Исусу, свершилось! А я-то думал: куда уехал Михайла? Оно вот как обернулось! Век буду помнить, Михайла, и в моленьях благости сподобишься, яко праведник. Огнем-пламенем сожгу треклятого собаку и пепел в Ишиме утоплю.

Ларивон так и сделал. Разбудил крепчайших старцев-филаретовцев и сына Луку, утащили труп Калистрата к часовенке, совершили молебствие и, кинув труп на березовые дрова, сожгли, а пепел собрали в мешок, положили туда камней и утопили мешок в проруби…

…Так и остались недописанными откровения Калистрата-Калиты Варфоломеевича Вознесенского о раскольниках-филаретовцах.

Ефимия не ошиблась. Недели не минуло после возвращения Михайлы, как в общину явились стражники со становым приставом, а вместе с ними исправник из Тобольска с дотошным Евстигнеем Минычем из Верхней земской расправы. Допытывались так и эдак: не отлучался ли кто из общины за две недели до Рождества? Не грозился ли кто из филаретовцев убить Калистрата-Калиту? Пересчитали мужиков – все оказались на месте. И все-таки Евстигней Миныч уверял исправника, что загадочное исчезновение первосвященника собора Калиты Вознесенского не иначе как злодейское убийство, совершенное кем-то из раскольников. «В кандалы бы их всех да на Камчатку!»

За общиною установили гласный надзор. В двух избушках поселился урядник с пятью стражниками. Мало того, по первой оттепели в общину пожаловал помощник губернатора и объявил «высочайшую милость царя-батюшки»: всех раскольников, укрывавших беглых каторжан, водворить под стражею со всем их движимым и недвижимым имуществом на вечное поселение в Енисейскую губернию, в место, указанное губернатором. Тем из еретиков, которые отрекутся от раскольничества и примут православие, разрешалось получить вид на жительство и поселиться в любом месте Сибири без выезда на Урал – «если на то не будет позволения власти».

«По высочайшему повелению…»

Общинники притихли, опечалились. Куда денешься? «Вот она какая наша вольная волюшка!..»

Как там случилось, никто не знает, кроме Ефимии: Михайла Юсков вдруг явился на поклон к помощнику губернатора и попросил дозволения принять православие и в тот же день уехал со стражником на одной телеге в город Ишим.

Роптали общинники, плевались, но не тронули отступника.

Вернулся Михайла из Ишима не в становище Юсковых к отцу Даниле, а к Ефимии, и через неделю сама Ефимия отбила поясной поклон общинникам: прощевайте, мол! Не поминайте лихом. Не я порушила клятву. Крепость царская да жандармская расторгла узы содружества нашего. Михайла навьючил все свое имущество и скарб Ефимии на четыре телеги, прихватил двух коров и солового жеребца, кроме пяти лошадей, и они уехали искать себе место.

Вскоре по весенней распутице раскольников погнали в Енисейскую губернию…