Loe raamatut: «Укрытие»
© А. Колесников, 2025
© ИД «Городец», 2025
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Предуведомление автора
Всем, кто был, находится
или окажется в укрытии, посвящается
Дым и пепел встают, как кресты,
Гнезд по крышам не вьют аисты.
В. Высоцкий
Друзья
Ничего не бойтесь
Кроме дворов
Скучающих
По детским голосам
Д. Балин
Все события и персонажи рассказов вымышлены. Всякое сходство с людьми и фактами реальной действительности является случайным. Почти всем используемым словам и словосочетаниям придано значение, отличающееся от общеупотребимого.
Григорий
В казацкой хате душно, но вот Григорий открыл окно, и стало полегче. Делать ему сегодня больше нечего. Он садится за стол, медленно выпивает из пузатой рюмки ароматный самогон, закусывает бурой колбасой, закуривает и выдыхает – поползла украдкой из хаты сизая змейка дыма. От работы, проделанной за день, у Григория болит затылок. Он мнет его рукой, зевает. Душно, сонно душе, шея липкая без мытья. Изводит жара. Скорей бы осень. Бои затихли. Третью неделю из штаба тишина.
Мысли Григория шли вразброд, но ни боязно, ни тоскливо от этого не становилось.
Едва Григорий тронул вторую рюмку, как послышался стук в дверь одним пальцем.
Кто это? Гости не ожидались.
Приоткрыв дверь, он увидел Ксению.
– Предупредила б хоть, – сказал он, посматривая гостье за спину.
Она тоже резко обернулась и всмотрелась в темноту.
– Сюрпризом хотела. Пустишь?
– Как не пустить… Ух, какая у тебя шлычка, – заметил Григорий, трогая гостью за пуговичку на высокой груди. Женщина была одета во все белое, только платочек на шее тоскливого бирюзового цвета.
До Григория в этой хате жил другой казак – старый, хворый коротышка из-под Ростова. По болезни (не опасное, но беспокойное ранение в бедро) жилище он запустил: по стенам полезла плесень, дверные ручки болтались, на полу стояли какие-то кастрюли с мутной вонючей водой, а под столом сохли картофельные очистки и луковая шелуха. Худая, с закисшим глазом кошка постоянно требовала еды, а когда была с бременем, то лежала на мокрой шинельке и шипела.
Теперь же Ксения отметила улучшение. Все у Григория приобрело свое место и на месте этом находилось. Это и следует называть порядком. Полы вымыты, стены просушены. Слегка пахло мужицким потом, но скоро все выполоскал сквозняк, текущий из одного окна в другое.
– Выпьешь со мной? – спросил Григорий, приподняв бутылку, как мертвого гуся за длинное горло.
– Немножко совсем, – согласилась Ксения и, не дождавшись расспросов, сама принялась рассказывать, что соврала мужу, будто ушла к подруге на картах гадать.
Григорий усмехнулся: гадать.
– Ну, – сказал он, когда они выпили, – чем теперь займемся?
– Как ты суров стал. Когда познакомились, пугливым был, уступчивым. «Ксюша, Ксюша! Что, куда, чего и как?» А теперь – нате вам, пожалуйста – как сапог на морозе.
Григорий откинулся на стуле, усмехнулся и тихонько промычал какую-то незнакомую Ксении мелодию. Видимо, приняв это за безразличие, Ксения тут же прильнула к Григорию и стала целовать его щеки, потом шею, а потом живот. Шептала что-то, посмеивалась задорно, как будто пыталась успокоить плачущее дитя. Григорий не мешал, поглядывая на ее красные от загара руки. Светловолосые девушки не загорают, а багровеют, как вареные раки.
– Обожди. – Григорий оправил рубаху и поднялся со стула. – Дверь запру, – объяснил он и, мягко ступая, пошел в темноту комнаты.
Ксения пересела на кровать и замерла. Тесно в голове от мыслей, сердцу в груди от воздуха. Григорий долго не шел, кажется, пил воду в темноте. Ксения заерзала, встала, села, а потом легла. Когда Григорий вернулся, приподнялась и улыбнулась; сделала понятный жест: наклоном головы предложила всю себя сразу. Григорий этого не видел – что-то искал в кармане; ругался шепотом.
Потом, когда ей хотелось долго, громко и подробно говорить, а ему молча курить не шевелясь, они лежали в обнимку. Послышался шум дождя. Прохладой молодой ночи наполнилось жилище. Только теперь Григорий заметил: не запер окно. Их могли слышать, но ничего. Страшно не было.
Ксения растерла капельки пота по своей груди и осмотрелась привыкшими к темноте глазами. Григорий перенес ее голову на пирамидку подушки, потянулся к столу, нашарил сигареты, щелкнул зажигалкой и закурил. Поплыл к окну дым гуще темноты.
– Когда деньги будут? – спросил Григорий.
– Не знаю.
– Кто в бухгалтерии работает? Я или ты?
– Нам там, Гриша, – не сразу ответила Ксения, – не отчитываются. Бабки на счет падают, а мы их распределяем в соответствии с зарплатными проектами. В прошлом к двадцатым кинули. В этом вот еще ждем. А может, вообще прекратят финансирование вашего батальона. Вас – мужиков – зашлют подальше на фронт, а нас по месту постоянной регистрации.
Григорий понял, что Ксения пытается его испугать, показывая перспективу возможной разлуки. Ясно было и то, что сейчас следует огорчиться, сказать что-то вроде «не дай бог разлука», но как-то язык не поворачивался. Ксения уймется и станет ласковой – подождать нужно. Григорий точно онемел, подавленный расслабленностью и бессмыслием.
И тут в дверь постучали кулаком.
Любовники замерли.
Стук повторился.
Григорий вскинулся, поискал пепельницу, не нашел; сигарету пришлось затушить плевком и оставить на столе. Наконец он надел трусы и выругался тихонько.
– Мой пришел, – сказала Ксения, но, несмотря на опасения Григория, не начала причитать, а, наоборот, улеглась на спину и замерла. – Капец нам, если он с ментами, – добавила она.
– Кто? – крикнул Григорий.
– Собирайся, Гриша, – послышался голос капитана – мужа Ксении. – Выступаем на запад через час. До Чугуева на машине, а потом пехом.
Григорий подошел к двери и ответил наконец:
– Иди. Дай час.
– Гри-иша, – жалобно протянула Ксения, – мы уже не увидимся.
– Увидимся. Я тебе позвоню.
– Нет. Тебя убьют. Мне девочка, которая нумерологией занимается, нагадала. Родился ты в нехороший день.
Григорий родился четвертого ноября девяносто третьего.
– Херня это все!
– Ох, Гриша.
Ксения вылезла в окно, перебежала слабо освещенную дорогу, осмотрелась у бетонного сооружения с надписью «Укрытие» и ушла в темноту проулка, а Григорий стал готовиться к выступлению.
Февраль 2024 года
Гражданская
рассказ-антиутопия
1
Было это в начале 20** года.
В самом конце Последней войны за леском установили зенитки. Они слали снаряды за границу беспорядочно: то в полночь, то посреди дня. В ответ прилетало регулярно, но тоже когда попало – не подстроишься.
Когда началась гражданская, или, как ее требовало называть правительство, «зачистка», зенитки, казалось, вовсе затихли. В Новоколоденске поговаривали, что их перебросили куда-то вглубь области – ближе к городу. Теперь, когда правительство уверяло население, что мятежники разбиты и редко-редко, почти никогда, в отдельных регионах случаются провокации проплаченных иностранцами-засранцами экстремистов, ракеты из-за дубовой Новоколоденской рощи неслись во все четыре стороны строго по расписанию: в семь утра – на запад, в полдень – на восток, между четырьмя и пятью часами вечера – на юг и в первом часу ночи – на север. Сначала звук: будто рельсом шарахнули по медной бочке, объемом тонн в пятнадцать. Потом огонек – белый в свете дня или желтый в черноте ночи. Он тянется за пикой белой ракеты, а потом расплывается, как сновидение в памяти к вечеру.
Ответные обстрелы стали редкостью, отчего в поселке уже особо и не вспоминали, как разлетались на камешки школа или поросшие мхом стены сахарного завода, обанкротившегося в первые годы капитализма. Многие удивлялись, что завод до сих пор не разобрали на кирпичи с отметками «К. Ю.», что следует расшифровывать: «Князь Юсупов».
Иван Николаевич Коробов привык за эти два года просыпаться ровно за пять минут до пуска ракет. Его сердце уже само пеленговало команды о пуске. Если случался у артиллерии выходной, то он все равно вскидывался и недоуменно смотрел в окно, сквозь пыльные жалюзи. Потом еще лежал с полчаса, как человек, отходящий от тяжкого сна. Он давно уже жил без ясной цели, поэтому начало всякого дня не сулило ровным счетом ничего, кроме необходимости преодолеть еще один миг между рассветом и закатом. Данную ежедневную повинность он ощущал как бесполезную, но обязательную работу, которую непременно нужно закончить к вечеру. Именно поэтому, проснувшись, он сначала собирался с силами, как бы примиряясь с началом очередной попытки втолкнуть камень на гору.
Как раз было такое утро. Он проснулся, выждал и прислушался – тихо. Помассировав веки своих больших глаз, он сел на кровати, закурил, затянулся пару раз и пошел к рукомойнику бриться, мимо комнаты, где спал его зять – тоже Иван и тоже Николаевич, но Цветков.
Они жили вдвоем, обозначенные, как писал Александр Кушнир, «дремучими» словами: «тесть» и «зять».
Про тестя говорили, что он идейный, но свободолюбивый.
Идейность Ивана Николаевича была как-то обнаружена Иваном в отношении к искусству. Однажды, подвыпив, тесть взял гитару и в полумраке холостяцкой кухни, щурясь от сигаретного дыма, бойко исполнил песню одного расстрелянного в середине Последней войны рок-музыканта, чьи песни Коробов знал с юности.
– Здорово, – похвалил Иван, но напомнил: – Вы ж говорили, он враг, а сами поете.
– Врагом он стал, когда его иностранцы-засранцы купили. А когда мы песенку эту напевали на лестнице коммунхоза, он был нормальным – нашим.
– А что такое коммунхоз?
– Ну, было такое… ну, на месте магазина «Елена». Помнишь? Его растащили в позапрошлом году после бомбежки этой ебаной.
Иван Николаевич не предавал песню юности только потому, что ее автора казнили как предателя. В этом Ивану виделась идейность тестя. Также тесть не признавал никакие современные фильмы, а пересматривал классические советские. Некоторые из них он смотрел по три раза в неделю и знал в них все, до направления движения ольховой веточки на периферии кадра. Эти фильмы обрамляли его молодость и старость его родителей, то есть оживляли то время.
О том времени существовало множество толков. Сначала Коробову объясняли, что его советская молодость была злом, потом уточняли: ошибкой, а потом ему попытались навязать самое бессовестное суждение: все так же, как в молодости. Разместить свое чувство в этих интерпретациях не удавалось, чего не скажешь о кино. Оно совсем не походило на действительность, но каким-то чудом аутентично отражало ее.
А свободолюбие тестя Иван находил в том, что любую бомбежку Иван Николаевич называл «ебаной»: и иностранную, и фёдоровскую, и бунинскую, и даже правительственную.
В свою очередь, Ивану Николаевичу почти ежедневно говорили из телевизора, по одному оставшемуся с времен начала гражданской войны каналу, что поколение зятя – поколение гнилое, безвольное, апатичное, безыдейное. Не то что его, Коробова, поколение – свежее, волевое, целеустремленное, идейное. А главное, любящее свою Родину.
Коробков помнил эти дурацкие вопросы зятя, с которыми он носился, когда началась война. А что такое родина? Где края ее? Чьим голосом она разговаривает и чего на самом деле хочет?
Некоторое время Коробов зятя так и называл: «Что такое Родина?»
Пару раз тесть зятю делал внушение насчет этого вопроса. Говорил, что человек без родины – ненадежный. Иван обижался чуть ли не до слез. Молча кивал, отворачивался, как девушка, и возражал что-нибудь вроде:
– Родина, как женщина – ее по-разному можно любить. А надежным я быть не хочу. Все надежное – твердое и холодное.
– Вань, ну ты громче, – растерянно из-за слез зятя в такие минуты просил Коробов. – Знаешь же, что я после того ебаного обстрела глуховат на левое ухо.
– Во все времена, – едва не срываясь на крик, объяснял Иван, – поколения не понимают друг друга. И вопрос тут только в том, кому принадлежит время. Сейчас, – Иван разводил руками, – время под вами ходит. А мы ждем.
Несмотря на разногласия, они оба были нужны друг другу. Этих мужиков связывали долг и должки.
Дочь Коробова – жена Ивана – с новорожденным мальчиком уехала в Санкт-Петербург в самом начале гражданской, а зять был оставлен дома с обязанностью отмечаться у военкома и помогать по дому тестю. Еще до гражданской Иван Николаевич «купил» зятю хроническое воспаление мочевого пузыря. Конечно, в случае всеобщей мобилизации это не должно было стать препятствием, ведь «там не до перессыков», но в сложившихся условиях это было сродни дарственной на жизнь.
Иван мог бы устроить побег в Петербург – но как потом смотреть в глаза жене и ребенку? Как потом проедать деньги тестя, которые тот вот уже год ежемесячно отправлял дочери и внуку?
К тому же в поселке хозяйство – не натаскаешься в одиночку. И военный учет опять же. Никому не нужен зять-бегунок.
То были должки Ивана.
Коробов же видел свой долг в том, чтобы присматривать за зятем. Какой-никакой, а он муж его дочери и отец единственного внука.
А еще в самом начале Последней войны Иван собрал вещи и сказал Коробову, что они уезжают. Коробов, чего с ним не было никогда прежде, умолял Ивана остаться, позволить внуку вырасти в родном поселке. Старик плакал, и Ивану до сих пор было стыдно, что он видел эти слезы. Вера металась между мужем и отцом, но больше доверяла мужу. Коробов чувствовал это. Два дня они дискутировали, и наконец Иван решил остаться, надеясь, что все скоро закончится. Теперь, на исходе второго года, о подобных надеждах было смешно вспоминать.
Долги и должки между Иваном и Коробовым не проговаривались, но подразумевались. Как все временное.
Иван Николаевич набрал источающего пар «поросячьего» в одно ведро и ржавой воды из колонки в другое. Тепло уже было – заканчивался май. Пахло цветущими абрикосами и вишней; небо становилось прозрачнее. Днем жужжали пчелы, и пели ночью соловьи.
В растянутых трениках и заправленной в них, но не застегнутой рубахе, Коробов вошел в сарай. Вывалил в деревянное корыто завтрак хрюкающему Ваське и безропотной, тупой, всегда печальной Машке. Постоял над ними – проверяя поросячий аппетит. Тяжело вздыхая, свиньи хватали теплую смесь из комбикорма, сухой прошлогодней кукурузы и остатков прокисшего борща (неудачный кулинарный эксперимент зятя).
– Ну, балдейте, – скомандовал Иван Николаевич и пошел в курятник, обтянутый ржавой сеткой-рабицей.
Там его ждали не только куры, но и утки, всегда его раздражающие своей медлительностью. (Хворые крысы в перьях, да и только!) Статные белые – пять голов. И три индоутки – явное национальное меньшинство. Эти неприхотливые. Отлично переносят морозы, и крылья им не нужно подрезать. Они летать могут, но не хотят – жратвы-то полно.
– Кто за старшего? – спросил у птичьего интернационала Иван Николаевич.
Молодой петух на длинных ногах завопил свое ку-ка-ре-ку, за что немедленно получил в бок галошей. Куры взволнованно разбежались, а утки хоть и засеменили ногами, но все равно остались на месте. Огромный чан, служивший не только поилкой, но и ванной, Иван Николаевич наполнил водой и ушел за зерном. Резким плевком старая индоутка нагадила ему на галошу. Пришлось обмываться у колонки.
Вернувшись с птичьим завтраком, Иван Николаевич увидел, как эта самая утка очень быстро, но неестественно, как-то боком, носится по загону. Птицы шарахались от нее, как от ожившего пламени. Куры сгрудились вокруг петуха, а утки били крыльями по ковру сухих экскрементов и закатывали глаза, как декадентки.
«Куница опять, сука», – сообразил Иван Николаевич и схватил очень кстати подвернувшуюся лопату. Заметив юркого зверька, похожего на мокрый баклажан, он прицелился и метнул лопату, как копье.
Мимо!
Куница нырнула в какую-то ямку под будкой и пропала.
Запрокинув клюв, утка испускала дух. Куры уже деловито переговаривались о случившемся, а старый селезень («утáк», как называют утку мужского пола здесь) подошел к издыхающей супруге и тронул ее некрасиво обнажившееся брюхо клювом. Та высунула белеющий язычок.
– Иван, вставай. Вставай уже, – повторил Иван Николаевич, дергая зятя за большой палец на ноге. – Думал, хоть раз сам. Жду-жду – нифига. Помогать пошли.
Иван дернулся и обернулся. Тесть стоял посреди комнаты и смотрел на него, как волк на корову. Старик явно злой.
Иван собрал волосы в хвост, скинул одеяло и стал разыскивать шорты, расчесывая забитую причудливыми татуировками ляжку.
– Опять куница-сука приходила. Старую задушила. Я за ней, а она под шлакоблок: раз, и туда – к трубе. Как винная бутылка размером. Надо шлакоблок поднять – гнездо у них там. Дерьмом, правда, измажемся. Ты, Вань, давай разделай ее, а я переодеваться пойду. – Командуя, Иван Николаевич держал удушенную утку, как наполненные ползунки.
– Разделать? – переспросил Иван. – У нас же шмотки в тазике киснут.
– Кастрюлю большую возьми. Чего ты скривился?! Я в магаз пока, на рынок еще, а потом к Толику забегу. Он сварку обещал. Вернусь – запечем с яблочками и картошкой. Нож наточи. Кишки собаке. Ливер отдельно – на суп. Общипай хорошо, а то опять перьями давиться будем.
Раздражение бурлило в груди. Досада горячим бульоном подступала к горлу Ивана. Раскомандовался старик. Милитари-времена портят характеры.
Коробов уложил утку на железный верстак (голову на разинутую пасть тисков) и добавил:
– Фёдоры попросили привезти сегодня. Десять литров. Как стемнеет – поедем.
Из Ивана в секунду отсосали весь воздух. Не сгибая спины, он присел на половинку шлакоблока.
– А я зачем туда?
– Затем! Затем, что стремно одному, понял? – Старик скинул рубаху, обнажив крепкий белый торс, быстро понюхал ее под мышками, скомкал и пошел в дом. Из коридора он продолжал командовать:
– Если кто придет из синей клиентуры, то отдавай тот, который в коридоре – из старой партии. Только хвосты не надо. Они в трехлитровке, без апельсиновых шкурок.
– Иван Николаевич, я ж в ночную сегодня, – крикнул Иван. – Или еще знаете что? Пусть сами приедут.
Коробов вернулся во двор в синей сорочке и семейных трусах.
– Шо? – переспросил он, развернувшись к Ивану ухом.
Пришлось повторить.
– Ладно тебе, Вань. Быстренько сгоняем, и к ракетам будешь на работе. Я тебе там колбаски оставил. Начальства нашего не будет – я утром узнал. Опоздаешь, может, на полчасика – не страшно.
Они оба сторожили единственное в поселке СТО. Ночь – Иван, другую – кто-нибудь из слесарей, потом – Иван Николаевич, а потом опять, как в эту ночь, Иван.
Позавтракали вчерашней гречневой кашей с куриными котлетами. Иван Николаевич уехал, а Иван долго не мог приступить к утке. Бродил по двору, смотрел новости по единственному каналу, пару раз переоделся. Потом наконец он преодолел омерзение и, сказав «так», отсек топором утке голову; неловко слил кровь в медное ведерко. Отплевываясь, общипал и принялся за разделку.
Утка была старой и жирной. От запахов на Ивана накатывала тошнота. Вдобавок он, не прекращая, думал о предстоящем рейде в стан фёдоров, разбивших лагерь у края поселка. Иван Николаевич уже три раза продавал им самогон.
Считалось, что поселок занят фёдорами, хотя правительство этого не признавало. Многие в поселке отпустили бороды, чтобы понравиться новому руководству, а Иван, наоборот, сбрил свою негустую бородку. Иван Николаевич брился каждое утро, что бы ни случилось. Даже когда осколком убило жену – тещу Ивана, – он выбрился, завесил зеркало черным платком и вернулся к бдеющим над гробом старухам – подружкам погибшей. Сказал: «Один только раз меня с бородой видела, когда с мужиками на охоту ездил. Потрогала пальчиками и говорит: колючий».
Иван воображал все те неприятности, которые ожидали его у фёдоров из-за длинных волос, татуировок, покрывающих все его тело, кроме лица, и, самое главное, из-за его гражданского положения. Однако не ехать было нельзя. Самогон кормил их. В лютую зиму, год назад, они бы не выжили без этого жидкого новоколоденского золота. На фоне общего обнищания бобыли с Первомайской улицы даже «закулачились».
Солнце скучно смотрело на сонное вращение планеты. Две ракеты по очереди поплыли на восток, и опять проснулся голод, когда Иван разобрался с уткой и первый раз за день улыбнулся, наблюдая за псом. Пес наступал гигантской лапой на кишки, оттягивая громадную, добрую морду в сторону.
– Балдей теперь, – сказал Иван.
2
После обеда пришел постоянный клиент Лёшик – коренастый, лысый, хромой парень, лет тридцати. Он, как всегда, смотрел на ботинки, заискивающе улыбался и неловко прятал протез за здоровую ногу.
– Добрый день! – сказал он, а потом, не дав Ивану заговорить, выпалил разом: – Я за горючим. Прежняя у вас цена? Мне бы литрушку. Вот соточка.
Иван выдал самогон в темной бутылке из-под еще довоенного виски.
– Может, закуску вынести, Лёшик? У меня котлеты есть.
Лёшик сначала замахал руками, но после повторного предложения обреченно согласился.
Присев у железных ворот коробовского дома на покрышку, Лёшик налил в пластиковый стакан самогона и принял подогретую котлету, уложив ее на ладони. Иван присел рядом. Двое мужчин на покрышке: солдат и уклонист.
Иван помнил Лёшика по школе – веселый, умный, крутой старшеклассник, которому завидовали. Волосы до ушей, неуставные драные джинсы, кроссовки какие-то немыслимые.
После выпускного Лёшик уехал учиться в город, потом работал кем-то в офисе, а дальше мобилизация во время Последней. Лишился ступни и вернулся в город. За это время организация, в которой он работал, обанкротилась. Пока приделывали протез, пока привыкал, пока опять захотелось жить – средства закончились, и пустили корни долги. Пришлось оставить съемную квартиру и вернуться в поселок. Здесь Лёшик и жил теперь с престарелыми родителями. Работал сторожем при больнице сутки через трое, как водится.
Лёшик посмотрел вдаль – на лес, выдохнул, выпил и закусил котлетой. Некоторое время молчал, потом налил еще и заговорил:
– На фронте вспоминал поселок. И дело же не в том, что я его люблю. Нечего тут любить: разруха с девяностых, и все. А просто это детство, родина. Мне и сейчас снится поселок моего детства. Моя его версия, когда я панковал тут. Вон там, – он указал на стену разбомбленного магазина, – там тусовались. Сидели вечером с семечками и слушали музон на телефонах. Девочки были эмо, а мальчики панки.
Лёшик выпил еще. Его мутные голубые глаза потускнели. Покраснела складка кожи у маленького, как пельмень, уха.
Со школьных лет Иван мечтал покинуть Новоколоденск и обрести новую родину. А потом, может быть, когда-нибудь вернуться на пару дней и погулять, потосковать. Порассуждать вот так о родине детства.
С недавних пор его мечта обрела конкретную точку на карте – неведомый, волшебный город Санкт-Петербург. Там жена, стоящая по утрам в планке, и сынок, умеющий настороженно улыбаться и аккуратно сопеть во сне.
– Я отвечаю тебе: воевать никто не рвался. Просто кто-то должен был. Чего ждать? Когда пинками погонят? Пацаны вроде меня встали и пошли. Хорошо осуждать, когда у самого жопа в тепле и на душе спокойно. А потом нас стали проклинать со всех сторон. Модно стало дерьмом в нас швыряться. Мы разозлились на тех, кто дерьмом бросался. У них же самих руки не чище, а думают, что святые.
Лёшик выпил, но уже половинку. Прикурив, он тяжело приподнялся. Нога с протезом совсем не слушалась. Он улыбался, как бы извиняясь за медлительность.
Иван подумал, что ногу у Лёшика отняли какие-то метафизические силы не за участие в войне, а за то, что он покинул поселок. Плата такая за попытку побега.
– Вот говорят, хотят нам, как в Москве, интернет вернуть и несколько каналов в телевизор добавить. Представляешь, какое это будет дерьмо? – Лёшик махнул рукой и пошел потихоньку. Бутылку он сунул в рукав широкой олимпийки.
– Лёшик, – окликнул его Иван, – а ты в Москве был?
– Был. Такой себе город. Ни жить не хочется, ни умереть.
– А в Санкт-Петербурге?
– На втором курсе ездил с девочкой одной. Лучший город на земле. Там, наверное, и не слышали про все наши несчастья. Про бунинцев, фёдоров… обстрелы, прилеты, дроны-хуены – про все это блядство. Как же это заебало! Блядь, дороги не было, так они еще сильнее разъебали сраными своими танками. Крышу надо перекрывать. Маме на кровать дождь капает, а шифера нет. Везти из города дорого. Собака начала сдыхать. Отвел к ветврачу, а он говорит: «Нихуя лекарств нет». И вообще нихуя у нас нет.
Удаляясь, он сильнее ругался и все медленнее шел. Поговаривали, что он сам себе в ногу выстрелил и потерял сознание от боли.
3
Веня немного младше. Друг Ивана с двухлетним стажем. (От нечего делать друг.) В поселок приехал из города с мамой и котом. Это было летом, еще до гражданской. Они спасались от обстрелов. Вещей практически не привезли: одеяла-подушки, одежды мешок, кастрюли и книги. Мама была уже старушкой. (Веня поздний ребенок. Отец – неизвестно кто.)
Венина мама умерла прошлой весной от воспаления легких. Иван с тестем помогали хоронить. Купили красивый гроб с бархатной обивкой и легонький белый крест. Веня просил, чтоб не тяжелый.
Веня должен был стать школьным учителем истории, но не сложилось, потому что, как известно, все гуманитарные дисциплины школьникам стали преподавать чиновники, прошедшие курсы. Военные в основном.
Педагогам предлагали почти бесплатно переквалифицироваться, но в кого именно, не уточняли. Поэтому они слонялись без дела. Целая страна брошенных учителей и училок.
От Последней войны, а теперь и от гражданской Веня косил по ожирению. Себя солдатом он и в страшном сне не представлял и искренне удивлялся, когда у него спрашивали, почему он не на фронте.
Во время последней волны мобилизации комиссия признала его годным к службе. «Наел бока, – возмущался начальник Отдела по делам ГО и ЧС района. – Война идет, сынок. Страну шатают террористы, а ты питание контролировать не научился к двадцати двум годам. Понимаю, что диабет. У моей бабки тоже был. Так она на гречневой каше жила и только по праздникам пирожки с печенью делала. А ты что себе позволяешь?»
Начальнику было едва за тридцать. Сам он не то что на фронтах, даже в армии не служил. С узкими плечами, спичечными ногами и круглым, спущенным до мошонки животом, он походил на беременную обезьяну. Во время Последней войны ездил на передовую пару раз с гуманитарным грузом. Тогда у них это считалось день за два и выплачивалась премия ко Дню защитника Отечества. Он гордился этими поездками, и был прав, когда говорил, что он ездил, а, как некоторые, мог бы и не ездить.
Неожиданно за Веню вступился военком – старый дядька, тоже, конечно, не служивший, но отлично понимавший чертеж системы. Он напомнил комиссии о матери Вени, которая по возрасту нуждалась в уходе. Предложил дать отсрочку и обязать Веню сбросить хотя бы пять килограмм. Сказал: «Считай – приказ, Веня».
«Ну, мать – святое, – согласился начальник Отдела по делам ГО и ЧС района. – Береги ее, сынок».
Веня получил отсрочку. А мать умерла через два месяца. Три дня лежала с температурой, свистела легкими. Веня отвез ее в больницу вместе с Коробовым на «Ниве». Там выписали таблетки, которых не было в Новоколоденске, и рекомендовали поменьше волноваться. Мать пила чай с ромашкой и молилась. Не помогло.
К Ивану Веня пришел за три часа до вечернего пуска ракет. (До полдника, как это называлось в поселке.) Коробов до сих пор не вернулся. Веню это обрадовало. С Коробовым ему было тяжело. Как и со всеми людьми, в общем-то. Он еще ниже опускал голову, морщил лоб, говорил тихо и совсем не улыбался. «Бурчит что-то себе под нос, а начнешь переспрашивать – отворачивается и молчит, – говорил о нем Коробов. – Нихера не разберешь. Как поп».
Говорить Вене с Коробовым было не о чем. Но Веня выбирал тему, которая, как казалось, должна была вызвать интерес у Коробова. Далее прописывал примерный диалог и определял его финальную точку. Коробов все это время смотрел, как Веня морщит лоб, и думал: «Жрать, наверное, хочет, а стесняется попросить». Веня произносил реплику из известного только ему сценария, и, конечно, Коробов отвечал невпопад. Веня потел от волнения и произносил что-нибудь длинное и до обморока скучное.
Есть люди, которым не нужно разговаривать.
– Мимо шел и решил заглянуть, – как всегда, сказал Веня и протянул свою гигантскую, не разгибающуюся в локте руку. – А ты читал книгу Ги Дебора «Общество спектакля»? – тут же спросил он. – Я вчера начал. Он рассуждает о том, что современное нам консюмеристское общество вовлечено в производство и потребление бесконечного и бессмысленного спектакля; автор здорово подмечает, что спектакль – это сон рабов, который выражается в потребности спать. И, как он пишет, «спектакль – страж этого сна». Я смотрю на наш поселок и…
– Веня, у меня хреновый день! Я утку потрошил сегодня. Никто за мной не наблюдал, и никого я не изображал. Реальная обычная хреновая жизнь. И никакого спектакля. – Иван втащил Веню за рукав во двор и прикрыл скрипучую калитку.
– Ты утку потрошил, – медленно, продолжая формулировать мысль, сказал Веня, – потому что тебя тесть заставил. У вас тут спектакль на двоих.
– На троих. Нам Вера позванивает.
– И непосредственно, значит, участвует в вашем спектакле.
– Все меньше и меньше. Идем в дом. Я утиные потроха оставил на столе, а у кота никакого уважения к частной собственности нет. Ему экспроприировать что-нибудь, как яйца вылизать. Он же в спектакле не участвует.
В доме Веня рухнул в кресло, потому что табурет надавливал ему зад углами.
– Интернет вчера вечером ходил ловить на гору. Прочитал: еще одного полевого командира убили из фёдоров. Правительство планирует взять под контроль всю Центрально-Черноземную часть. Фотографии этого убитого видел. Голова оторвана и на палку насажена.
На огромных Вениных щеках поблескивали мягкие светлые волоски, а подбородок при этом был совершенно гладким. Из-за этого Веня напоминал мультипликационного кабана, особенно когда хмурился или чесал вздернутый нос.
– В городе, говорят, открыли книжный магазин и даже довоенных авторов продают.
– Ерунда, – усомнился Иван. – Если даже интернет запретили, то с книгами и так понятно, что их только по талонам будут выдавать.
– Никто интернет не запрещал. Просто операторы сети настроены против правительства и, чтобы ему навредить, ограничивают трафик. – Веня встал и принялся ходить вдоль кухонного стола, сидя у которого Иван чистил картошку к утке. – Нельзя спорить с очевидными вещами. Интернет есть. Иди на гору и пользуйся. Я вчера даже песню скачал.