Loe raamatut: «Лестница. Сборник рассказов», lehekülg 9
Потом была зима
* Снег *
Тот день начался снегопадом. Снег медленно и густо опускался с хмурого неба на Город, словно белый беспробудный сон.
Потом стали падать куры. В белой сумятице снежинок, пуха и перьев, в сутолоке и гвалте ошалевшие птицы падали с неба и тут же, громко квохча и хлопая крыльями, уносились по первому снегу в сторону птицефабрики. Конвейеру в тот день пришлось потрудиться.
К полудню резко похолодало. И тогда птицы стали падать замороженные – тщательно упакованные в целлофановые пакеты с маркировкой «Doux».
Люди в улыбчивых масках комедии вышли на улицы с корзинами, хозяйственными сумками и мешками.
У многих семейств была в тот день курятина на обед. Многие, однако, не дожили до обеда, попав под куропад.
«А что, зима – не такое уж скверное время», – говорили люди, собирая урожай курицы, и маски их улыбались ещё шире.
«Да–да», – говорили они.
А дети смотрели на куропад и не улыбались – у них не было масок, потому что они ещё не умели их носить.
Похороны
На кладбище хоронили трамвай. Это был последний городской трамвай, очень старый, очень заслуженный и очень красный, с жёлтой крышей. Большинство считало, что он умер своей смертью, от старости, но поговаривали и так, будто его убило особо большой куриной тушкой. Отрикошетив от трамвая, говорили они, тушка травмировала ещё и двух людей, что стояли на остановке.
При жизни старый трамвай всех доводил до белого каления своей скрипучей медлительностью, необязательностью, несносным характером и крикливыми кондукторами. Но теперь все остро ощущали горечь утраты и не стыдились слёз. Слёзы вытекали через прорези для глаз в масках трагедии и струились по картонным щекам. От этого многие маски размокли, так что горожанам, особо самозабвенно предавшимся скорби, пришлось досрочно покинуть траурную церемонию. Их утешало то, что они могли посмотреть её в вечерних новостях.
Мэр Города говорил речь. Он говорил о том, что с уходом последнего трамвая жизнь не кончается. С доброй улыбкой, – говорил мэр, – трамвай будет смотреть на нас с небес, благословляя Город и его горожан, а также автобусы, троллейбусы и велосипеды.
Речь была долгой, а крупный пушистый снег всё падал и падал, так что к концу церемонии из могилы уже не видно было жёлтой трамвайной крыши.
Наконец все слова были сказаны, и люди в масках трагедии потянулись скорбной процессией мимо могилы, чтобы бросить на тело усопшего горсть земли.
«Вот и умер наш старый трамвайчик», – вздыхали люди.
«Да–а–а… Но пожил он хорошо, обижаться на бога ему было бы грех», – кивали они.
И ещё они говорили: «Только в такие дни и замечаешь, что время не стоит на месте».
А дети ничего не говорили и только плакали. Они очень любили трамвай.
* Снег *
Снег продолжал идти и после полудня, когда из окон потянулись ароматы куриного бульона, цыплят табака, куриной лапши, хе, курников и ещё много чего из того, что может предложить Большая Поварённая Книга, раздел «Блюда из курицы». Сугробы подступали к карнизам первого этажа, заглядывали в окна, переползали с места на место и шептались, шушукались.
В переулке Энтузиастов лавина, сошедшая с крыши бани №1, накрыла двух лыжников. Они стали легендой.
У торгового центра сугробы загнали автобус девятого маршрута и замуровали в нём полтора десятка пассажиров. Пассажиры грустно смотрели в заиндевелые окна на пустынную площадь, на белое безмолвие, и взгляды их не находили утешения.
Бродили слухи, что на окраинах видели йети. Якобы он попросил закурить у рыбака, дремлющего возле лунки.
После обеда пили чай. А снег всё шёл.
Люди выглядывали в окна и говорили: «Ты посмотри, как сразу – мигом – началась зима».
«Да, – говорили они, – такого снегопада давно не знали здешние места».
А дети ничего не говорили – отказавшись от чая, они играли в снежки и лепили снеговика. Лицо у снеговика выходило хмурое. Наверное, у него было предчувствие, что зима ещё и не начиналась. А может быть, у него просто резались зубы.
Персы
После чая с неба начали падать персы, и это было уже настоящее стихийное бедствие. В руках персы держали персики, персиками были набиты карманы пёстрых халатов, в каждой чалме было спрятано по дюжине персиков. Длинные тощие бороды нервически подёргивались, когда персы недовольно смотрели на снег и раздражённо ругались. Персики выпадывали из переполненных карманов и жёлтыми солнышками катились по улицам, набирая на себя липкий снег и становясь большими колобами. Дети собирали колобы для сотворения новых снеговиков. А персы выспросили у прохожего дорогу на рынок и, гомоня по–персидски, шумной толпой двинулись в указанном направлении по переулку Энтузиастов.
До рынка, говорят, они так и не дошли. И больше их никто не видел.
Переулок Энтузиастов был переименован в Фермопильский проезд, а баня №1 стала персидскими банями хаммам.
«Странные люди персы, – говорили горожане, – с этой их идиотской привычкой говорить по–персидски».
«Да уж», – говорили они.
А дети слепили множество снеговиков. Почему–то все они были похожи на персов в чалмах.
Люди в засугробленном автобусе смотрели на снеговиков сквозь заиндевелые окна и им было холодно. Они пели грустную песню. У них не оказалось при себе трагических масок, и улыбчивые маски комедии в замерзающих окнах, на фоне грустной песни, выглядели странно и особенно зябко.
* Снег *
А снег всё шёл и шёл, шёл и шёл, шёл и шёл…
И вместе с ним дело шло к ужину. В пе́чи закладывались дрова. Размораживались куры. Нарезалась лапша.
На войну со снегом вышел отряд из семи снегоуборочных машин под командованием заместителя мэра по благоустройству.
Громко сигналя, поблескивая отвалами, машины ринулись в бой. В первую минуту казалось, что сопротивление снега будет сломлено, но сугробы ответили неожиданным ударом с флангов и вылазкой в тыл. Машины были окружены и заблокированы, водители взяты в плен, начальник по благоустройству вместе с женой пропал без вести. Говорят, их видели на Ривьере.
Люди, собравшись в сторонке, наблюдали за сражением, курили и качали головами.
«Не так–то он прост, этот снег», – говорили они.
И ещё они говорили: «А у нас на ужин куриные тефтели».
А дети воевали со снегом – они расстреливали сугробы залпами снежков.
Балерины и овсянка
После ужина с неба посыпались балерины. Поговаривали, что над городом, из–за снегопада, потерпел крушение самолёт, перевозивший балетную труппу на гастроли.
Балерины легко опускались на снег, делали па и фуэте и тут же замерзали, потому что были в одних пачках и балетках на босу ногу.
Те, кто ещё мог выйти из своих домов, выходили, чтобы собрать окоченевшие тельца, замершие на снегу в разных балетных позах, и принести их домой. «Вот, дети, – говорили они детям, – смотрите, это настоящая балерина. Видите, какая она вся худенькая и холодная? Это потому, дети, что она тоже отказывалась по утрам от овсяной каши». Дети смотрели на замёрзшие тела и в глазах их читалось обещание полюбить овсянку.
Самые сообразительные лавочники выставили найденных балерин в витринах своих магазинов – вместо манекенов. Это наверняка подняло бы посещаемость и продажи, если бы не снег.
«Как ей идёт эта шляпка!» – восторгались люди, разглядывая балерину–манекен.
«Ты купишь мне такую же?» – спрашивали они.
А дети пачками лепили снеговиков в пачках и учили их танцевать танец маленьких лебедей.
* Снег *
Снег шёл без передышки, и даже на близкую ночь ему, кажется, было наплевать.
Люди уже не выходили на улицу, потому что не могли открыть двери. Самые отчаянные выбирались через печные трубы, чтобы добежать на лыжах до универсама. Но универсам не работал. Они бежали до универмага, но и универмаг не в силах был распахнуть перед ними свои гостеприимные двери. Тогда люди в панике направлялись к ТРЦ «Парус», но выяснялось, что торговый центр захвачен снеговиками в пачках и чалмах, и несколько человек были взяты ими в заложники. Тогда некоторые, доведённые до отчаяния, брали ружья и уходили в лес, на охоту. Никто из них не вернулся. Впрочем, говорили, что был один, который вернулся, но позже выяснилось, что он и не уходил. Потом поймали ещё одного вернувшегося, но то оказался йети и его пришлось отпустить.
Сугробы росли и росли, так что вскоре город покинули все птицы, потому что им не на чем было сидеть – деревья утонули в снегу.
«Что–то снег разошёлся не на шутку», – говорили люди.
«Хорошо, что мы живём на девятом этаже», – говорили они.
«А снег поднимется до неба?» – спрашивали дети. И не получали в ответ обычного «да ну тебя с твоими дурацкими вопросами», потому что взрослые наконец–то поняли, что на самом деле у детей не бывает дурацких вопросов. «Интересно, что будет, если снег поднимется до неба?» – думали они.
Труба
Город медленно впадал в зимнюю спячку. Только высотки в холмистом новом микрорайоне ещё таращились на белое безмолвие глазами–окнами в шестнадцатых этажах.
Самым высоким строением в городе была стометровая заводская труба. По решению мэра трубачи из городского духового оркестра трубили в неё день напролёт, подавая сигнал бедствия. Однообразные звуки SOS очень быстро надоели горожанам, и тогда, по требованию общественности, трубачам было велено расширить репертуар. Теперь труба играла утром «Пробуждение», в течение дня то «На сопках Манчжурии», то «Полёт шмеля», то «Адажио», то ещё что–нибудь, на заказ, а по вечерам – «Спи, моя радость, усни».
Однако, над городом последнее время не пролетал ни один самолёт, так что никто не мог услышать этот зов.
«Это же надо, какая снежная нынче зима!» – сетовали люди, пробираясь холодными и тёмными подснежными туннелями на маскарад у Новогодней ёлки, устроенной под сугробами на Главной площади, и поверх жизнерадостных комедийных масок на их лицах золотились домино.
«То ли ещё будет», – многозначительно кивали они, танцуя под заводскую трубу Венский вальс.
А дети продолжали верить в деда Мороза и ждали Нового года с подарками.
* Снег *
Вскоре уже и самые высокие крыши и заводская труба скрылись под белыми завалами, а снег всё шёл и шёл. Откуда–то прилетел сильный ветер, и позёмка вылизала своим языком всё вокруг, так что место, где был похоронен Город, уже ни за что нельзя было отличить от любого участка Западно—Сибирской равнины.
Были зима, мороз и тишина. И только песочные часы на башне ратуши шуршали, отмеряя быстрые дни и долгие ночи.
Но однажды они остановились.
И наступила вечность.
Анжелика и рассвет
Анжелика говорит:
– Куропаток следует запекать в шубе из теста. Мсье Моришо ни за что не стал бы есть куропаток, приготовленных иначе.
И ещё она говорит:
– Мсье Моришо любит покушать, и куропаток особенно любит, а уж в еде разбирается получше иных прочих. Трудно ему угодить по этой части, не то что в посте…
Она смущённо умолкает на полуслове, опускает глаза, щёки её подёргиваются румянцем. Чтобы получить время справиться с нечаянно возникшей неловкостью, она торопливо спрашивает:
– А вы любите куропаток, мсье Жильбер?
– Да, – кивает мсье Жильбер, вздрогнув, словно этот вопрос вывел его из состояния глубокой задумчивости или тёплой дрёмы. – Думаю, что я люблю куропаток. Пожалуй, я даже уверен в этом. Определённо, я не мог бы не полюбить их, если бы… если бы они были приготовлены вашими умелыми ручками, мадам. Но я одинок, мадам, совершенно одинок, вот беда. Запечённые куропатки мне могут разве что сниться.
Отвислые усы и щёки мсье Жильбера отвисают ещё больше, он обильно потеет и пучит близорукие глаза цвета чернослива, напоминая старого грустного моржа. Мсье Жильбер не знает, что он похож сейчас на старого моржа, потому что моржей никогда не видел и даже не подозревает об их существовании. Из рукава кителя он стеснительно достаёт скомканный платочек и неловко проводит им по лбу и по губам.
Они сидят рядом на узкой лавке у стены, так близко друг к другу, что можно говорить шёпотом, тем более, что в голос говорить и не хочется. Холодно и сыро; стены источают запах накопленной за века тоски.
Анжелика говорит:
– Это неправильно, мсье Жильбер. Мужчина, да такой серьёзный и ладный, как вы, не должен быть один и видеть куропаток только во сне. Уж я уверена, многие женщины хотели бы залучить вас под своё крылышко, мсье, и уж непременно залучили бы, если бы вы только им позволили. Отчего вы не женитесь, мсье?
Мсье Жильбер хочет ответить и даже поводит глазами, набирая в грудь воздуху и собираясь с мыслями, но Анжелика не умолкает:
– Вам непременно нужно жениться, мсье, уверяю вас. Чтобы жёнушка любила вас и тешила и почитала бы, и чтобы были у вас детишки, которые станут отрадой долгих дней и подмогой в старости…
При словах о детях на ресницах Анжелики назревают тусклые бисеринки слезинок. Детей бог ей не дал – то её вечная боль и скорбь и стыд.
Мсье Жильбер готов согласиться с каждым её словом – ведь он её обожает. Обожает до смерти.
Как странно прозвучало бы здесь, в этой одиночной камере, скажи он ей: «Я обожаю вас до смерти, мадам Анжелика!» Как странно, как страшно и непримиримо кощунственно прозвучало бы это в камере смертников, за несколько часов до рассвета! При этой мысли по спине мсье Жильбера пробегает озноб и он даже мотает головой, чтобы отогнать дьявольское наваждение. Хорошо, что Анжелика не замечает, а то наверняка стала бы выспрашивать, что с ним такое.
Да, мсье Жильбер действительно обожает её. По крайней мере, ему кажется, что он воистину и навсегда полюбил эту странную женщину с большой грудью, быстрым языком, чуть слишком пухлыми губами, немного слишком своенравным характером и зелёными глазами, которые заметно косят, но цвет и выражение которых не таясь свидетельствует о пылкости натуры. Нет, конечно, если быть до конца честным, вряд ли можно назвать мадам Анжелику красивой, но она несомненно обладает какой–то особой привлекательностью, пусть даже глаза её (совсем слегка!) косят, подбородок тяжеловат, серого цвета волосы, собранные в тугой пучок на затылке, могли бы быть и погуще, а стан хотелось бы видеть чуть более узким в кости. Ну а то, что она замужем, не имеет сейчас никакого значения. Женщина в том положении, в каком находится мадам Анжелика, почти что свободна, независимо от реального положения дел. Тем более, если вы единственный мужчина, с которым она может отвести душу в беседе.
Мсье Жильбер трепетен и податлив: он согласно кивает каждому слову, слетевшему с губ Анжелики и осторожно поглаживает её руку, знавшую, как он думает, столько пожатий, цветов и поцелуев. Хотя ведь достаточно посмотреть на эту руку получше, чтобы понять, насколько мсье Жильбер далёк от реальности.
– Ах, как счастливы мы могли быть вместе, если бы!.. – вздыхает мсье Жильбер.
Тогда Анжелика говорит, с беглой улыбкой, немного грустной:
– Лучше бы нам не рассуждать об этом, мсье Жильбер.
И он послушно умолкает, он на всё согласен, только бы мадам Анжелика согласилась побыть с ним ещё минутку сегодня. Ещё часик. Или два. На большее он не загадывает. Завтра между ними всё кончится само собой, потому что завтра – рассвет. Последний рассвет её жизни. Думать об этом очень грустно, но тем больше оснований у мсье Жильбера быть чуть более настойчивым. К сожалению, он этого не умеет. Мсье Жильберу было бы достаточно одного разочка, но он не знает, как об этом попросить, с чего начать, что делать потом. Начать, попросить – это всегда было самым трудным, во все те три или четыре раза, когда мсье Жильбер бывал с женщинами. А ещё положение мадам Анжелики – оно, как всякому понятно, не очень способствует осуществлению подобных желаний. Не говоря уж о месте, которое располагает скорей к скорби и тяжким раздумьям о дне грядущем, нежели к объятьям, страстному шёпоту и ласковой терпеливой улыбке, когда у мсье Жильбера, с этими его короткими, толстыми и неопытными в таких делах пальцами не заладится с её крючками и застёжками.
Анжелика говорит:
– Знаете, мсье Жильбер, я бы никогда не научилась правильно готовить куропаток, если бы не мой бедный муж. Нет, не мсье Моришо, а мой первый муж – это его я называю бедным, и не потому, что он был беден – отнюдь, но лишь потому, что судьба его сложилась неблагополучно. В конце своей судьбы он умер от чахотки. Второй мой муженёк был весельчак и пьянчужка. Его зарезали в свалке на рынке, когда он попытался воспользоваться моментом чтобы украсть арбуз. Не знаю, зачем он ему понадобился – как будто я не купила бы ему арбуз, если бы он попросил. Уж я никогда ему ни в чём не отказывала, хоть и непутёвый он был…
Анжелика умолкает ненадолго, а потом говорит:
– Совсем не помню, мсье, с чего я начала рассказывать вам о моих мужьях, вот умора, – и она тихонько смеётся. – Какая–то я стала рассеянная последние дни.
Её дыхание так интимно касается щеки мсье Жильбера. Оно, конечно, не столь свежо и благоуханно, как у тех женщин, о которых он читал в любовных романах, но столь же трепетно и горячо и так же тревожит, заставляя краснеть и впадать в томление.
Невинная болтовня мадам Анжелики – не совсем то и совсем не о том, о чём ему хотелось бы сейчас говорить, поэтому он предпочитает не напоминать ей о куропатках. Если напомнить, она, возможно, будет ещё долго распространяться о них и о своих мужьях. А время идёт. Скоро мсье Жильберу нужно будет уходить. Служба есть служба, он и так слишком много себе позволил.
– Да, вам нужно жениться, мсье, – возвращается Анжелика к потерянной на время нити разговора. – Работа у вас трудная, нельзя вам без жены, никак нельзя. Знаете, когда мсье Моришо приходил домой такой усталый, в дурном настроении, и говорил мне, бывало: «Знала бы ты, Анжелика, как мне всё надоело, знала бы ты, как всё мне опротивело!», я всегда наливала ему рюмочку перно и укладывала в постель, поближе к себе и баюкала его, как дитя, – по губам её скользит нежная улыбка воспоминания. – И он успокаивался и кушал потом с аппетитом и улыбка к нему возвращалась. А я так люблю, когда он улыбается!.. Мужчинам тяжело приходится в жизни, кто же спорит. Вот хоть и вас взять, мсье: вы – надзиратель. Ужасная, наверняка ужасная и трудная работа. У вас, небось, каждый день разрывается сердце от вида тех несчастий, которые претерпевают люди… Хотя я думаю, быть надзирателем всё же много легче, чем палачом, как по–вашему, мсье?
– С этим трудно спорить, мадам, – мсье Жильбер мнёт в руках платочек, быстрым вороватым движением отирает лоб. – Работа палача – трудна, это невозможно отрицать. Я бы сказал, что во всякой работе есть свои… свои… Не бывает лёгкой работы, мадам, вот как я думаю. Может быть я и не прав, я человек недальновидный…
Анжелика говорит:
– Вы правы, мсье Жильбер, конечно правы. Моё ремесло тоже было не из лёгких, кто бы там что вам про него ни говорил. Дурная болезнь – это не самое худшее, что может приключиться, уж поверьте. Мужчины бывают порой так непредсказуемы!
И, подумав, Анжелика говорит:
– О, да, они бывают так непредсказуемы и не всегда поступают благородно, мсье Жильбер. Я не хочу сказать, что вообще все мужчины берут за правило обращаться с женщинами дурно, вы не подумайте, мсье, это я не в укор вашему мужскому сословию говорю. От мсье Моришо я никогда ничего не видела, кроме добра. Опять же и среди женщин есть особы, которым стоило бы повыдрать волосы и выцарапать глаза, что греха таить. Возьмите ту же мадемуазель Бошан или мадам Леду, торговку с улицы Дюфо… Впрочем, вы их, наверное, не знаете, этих особ, этот позор всего женского рода.
– Н–нет, – робко вставляет мсье Жильбер.
Анжелика разгорячена, она будто не замечает томления своего собеседника, она говорит:
– Вот и мсье Мартен, которого я… который… Я не хочу ничего плохого сказать про мсье Мартена, да и не больно хорошо было бы злословить о нём теперь, когда душа его нашла вечный покой на небесах, не правда ли, мсье?
– Да, это нехорошо, – невпопад вздыхает мсье Жильбер.
– Да. Но всё–таки он был невежлив, очень невежлив и… развязен. Быть может, это оттого, что мсье был хорошо навеселе. Он так неприятно держался со мной. Стал хватать меня и говорить ужасные вещи и предлагал такое… Об этом не принято говорить в приличном обществе, мсье, так что я уж лучше пропущу это. Только он не знал, что я не из тех женщин, с которыми можно вот так… Но он же мужчина, он силён, видели бы вы его. Когда он своей ручищей схватил меня вот тут… Там и сейчас синяки, поверьте, мсье Жильбер, я не вру. В общем, мне бы пришлось туго, но тут, слава богу, пришёл мсье Моришо. Что это жёнушка, говорит он, видя, как я дерусь с мсье Мартеном, что это ты так невежлива с гостем? А мсье Мартен ему (он к тому времени уже в такой раж вошёл, что не соображал ничего, кажется): пошёл прочь, этакий–разэтакий, ты кто такой! Муж мой хотел было по–хорошему успокоить мсье Мартена, обговорить с ним всё и, может быть, даже налить ему рюмочку. Но мсье Мартен так расходился, что не было с ним никакого сладу. Да я, кричит, тебя, подлец, вот так и этак, да я всю вашу семейку в Бастилию, я вас… Я, говорит, тебе все кости переломаю. И с кулакам на мсье Моришо. Ну а мсье Моришо возьми да ударь его кочергой. Ударил, да прямо по голове, да, видать, слишком сильно, потому что мсье Мартен умер на месте.
Послушай, жена, говорит тогда мсье Моришо, мы, кажется, его убили. Очень на то похоже, мсье, говорю я ему. Ты вот что, жена, говорит мсье Моришо, ты скажи жандармам, когда они придут, что это ты ударила его кочергой. Скажи им, что он стал приставать к тебе со всяким нехорошим и платить не хотел, а хотел силой тебя… вот ты его и ударила. Ты, мол, не собиралась его убивать, а хотела только припугнуть его, но как–то так получилось, что он попал под кочергу. Скажешь? Ты же должна понимать, что мне ну никак нельзя в тюрьму. Никак. Скажешь? Тебе–то ничего не сделают: ты женщина, он к тебе приставал, а заплатить не хотел…
Скажу, говорю, отчего же не сказать. Конечно, говорю, я всё понимаю, мсье Моришо, я же не дура и прекрасно понимаю, что вам нельзя в тюрьму при вашей–то профессии – это был бы позор, какого свет не видывал.
Именно, говорит тогда он, именно, что позор. А тебе они ничего не сделают, и позора тебе никакого – даже наоборот: все станут говорить, какая ты достойная женщина и как дорожишь своей честью.
Да только так не вышло, как он говорил. Мсье Мартен уж очень важной персоной оказался. И брат у него в больших чиновниках состоит. Вот как всё повернулось, мсье.
– Ах, мадам!.. – вздыхает мсье Жильбер. – Столько несправедливости в нашей жизни, что порой и жить не хочется!
– Да, – вздыхает следом Анжелика и поглаживает мсье Жильбера по волосам. Она всегда любила мужчин, способных проявить сочувствие к женщине. Любовь любовью и всё такое, но сочувствие – это совсем особая статья, на него не всякий мужчина способен. Мсье Моришо способен бывает, но как–то уж очень редко и будто нехотя. Это правда, но Анжелика не станет об этом говорить – не в её правилах выносить мусор из избы.
Она ласково гладит мсье Жильбера по щеке, заглядывает в его черносливовые глаза, в которых плещутся, сплетаются, смешиваются и смятение, и желание, и растерянность потерянного котёнка. И ей становится так трепетно жалко его.
Очень робко и неуверенно и далеко не сразу рука мсье Жильбера ложится на крепкую талию Анжелики. Ах! – произносит она, – ах, мсье Жильбер, какая сильная у вас рука!
Мсье Жильбер обретает некоторую уверенность и притягивает податливое тело Анжелики поближе к себе. Или ему так кажется, что он притянул, но в любом случае он почти уже чувствует себя победителем.
– Быть может, вам это неприятно, – бормочет мсье Жильбер. – Здесь…
Анжелика говорит:
– Ну что вы, мсье Жильбер, мне это совсем не неприятно.
И гладит его по лицу и целует в нос, отчего мсье Жильбер потеет ещё больше и громко сопит, сам того не замечая. Он вообще ничего не замечает, кроме лица мадам Анжелики, такого близкого сейчас к его лицу. Где–то в животе у него что–то вдруг обрывается и по ногам разливается томительная слабость, а руки начинают мелко дрожать.
Анжелика говорит:
– Ах вы бедненький мсье Жильбер, что же вы так дрожите–то, мой миленький…
Когда голова мсье Жильбера волею рук Анжелики опускается на её тёплую мягкую грудь и он слышит нежные удары её сердечка, он вдруг совершенно теряет голову. И слава богу, потому что для него это лучше всего: он имеет право не заботиться моральной стороной дела, не думать, что и как делать дальше, что говорить и к чему стремиться – всё происходит как будто само собой, он лишь послушно движется по давно проложенной родом человеческим дорожке, благо, Анжелика знает эту тропинку, как свои пять пальцев.
И сопение мсье Жильбера и сладкие стоны Анжелики, подбадривающей, поощряющей его колючие поцелуи с привкусом дешёвого табака и пустого желудка, накрываются наступающими сумерками, как покрывалом, наброшенным в самый нужный момент, когда рассказывать дальше было бы уже неприличным…
А потом наступает утро.
Анжелика и рассвет неожиданно хорошо смотрятся вместе, на фоне друг друга. Они несомненно друг друга достойны. Они могли бы прожить вместе целую жизнь, до самого заката…
Солнечный зайчик – ещё зябкий после недавнего тумана, ещё дрожащий – ложится на деревянный настил у ног Анжелики, у самой туфельки, робко жмётся к ней, словно ищет согреться. Анжелика смотрит на него и чуть подвигает туфельку, касается носком заячьего бока, и старая сморщенная кожа окрашивается жёлтым.
– Мсье Моришо, – окликает распорядитель.
Он кивает.
Анжелика переводит взгляд на небо, по краю которого легло куцей заплатой одинокое облако, и взгляд у неё такой глубокий (или это из–за слёз так кажется), что небо буквально проваливается в него, и уже не поймёшь, где небо, а где взгляд…
Ему тягостно на это смотреть. Ему хочется поскорей покончить с этим грустным делом. В первый раз он испытывает некоторую неприязнь к своему ремеслу и готов рассердиться на распорядителя за то, что он так долго тянул со своим «Мсье Моришо».
– Ты готова? – торопливо спрашивает он.
Анжелика вздрагивает и переводит взгляд – будто удивлённый – на него.
– Готова, муженёк, – говорит она, и, на миг задумавшись, твёрдо кивает: – Да, готова.
Он делает знак подручным. Те хватают Анжелику под руки, поднимают, кладут на скамейку и быстро опускают верхнюю половину хомута. Один поправляет на ней сбившийся подол юбки, с неуместной игривостью приоткрывший тугую целомудренную икру под серым чулком. Да, подручные у него сноровисты и хорошо обучены. Вот они выпрямляются, делая шаг назад, а мсье Моришо в это время уже дёргает рычаг. Широкий скошенный нож гильотины стремительно, с тихим дремотным шорохом, скользит вниз.