Ведь хлеб бывает только свежим (правда, лишь теоретически), не пропечённым, вчерашним или
старым. Старый – это не проданный за два-три дня в райцентре и привезённый в Пылёвку. Но это
всё равно лучше, чем откровенный брак, когда тесто почему-то не поднимается и булки похожи на
лепёшки: бледные и плотные. Хотя, чего уж совсем-то действительность искажать – бывает, ведь
привозят и батоны. Ну, правда, тоже сплюснутые и сухие, как в знойной Африке.
Или вот ещё вопрос: сколько булок здесь разрешается купить зараз? Неужели столько, сколько
унесёшь? Нет, в Пылёвке, где, собственно, этот хлеб и выращивается, порядка больше. Там
полагаются не более двух булок в руки, независимо от их качества. А с другой стороны, зачем
здесь брать хлеба больше, чем съешь? Это не Выберино, где хлебом ещё и чушек надо накормить,
потому что комбикорм куда дороже. Ну ладно, только не надо тут про комбикорм…
Ох, и кучеряво живут, однако, москвичи! Ну, да Москва – на то и Москва. Не то, что Пылёвка,
которая вроде мышки какой-то. Так чем же тут один хлеб отличается от другого? Названия сортов
ни о чём не говорят. Их и запоминать не стоит – дома всё равно не пригодится. Взять булку
поподжаристей, да и всё. И, пожалуй, ещё батон. Батон, правда, какой-то странный – тонкий, но с
полметра длиной: не то батон, не то палка колбасы. А мягкий какой! Тогда лучше уж два – чтобы
всей комнате хватило, пусть будущие историки тоже попробуют. Таких батонов, кстати, всего два и
осталось. Странно, любого хлеба и батонов хоть завались, а этих – два.
А тут Романа дёргает сзади за рукав лысоватый мужичок.
– Чего тебе? – с удивлением оборачивается Роман.
– Ты бы мне один батон уступил, – просит тот.
474
Роман с полминуты стоит, не понимая, что происходит. Кажется, мужик говорит на каком-то
неизвестном языке, настолько не понятен смысл его просьбы. На всякий случай Роман ещё раз
оглядывает полки. Да тут всякими батонами хоть завались, а ему именно этот отдай. Ну и дела:
приехал первый раз в Москву, купил два первых московских батона, и то кого-то ущемил. Роман
смотрит на мужика как на какой-то выставочный экземпляр, а тот, даже не понимая, как на него
смотрят, ждёт доверчиво и тихо. У него блёклые ресницы и кожа на лице бледная, комнатная,
кажется, никогда в жизни не видевшая ни ветра, ни дождя, ни того, как колос в поле растёт.
– Так вы другой возьмите, – советует Роман.
– Нет, длинные мне больше нравятся, – настаивает на своём обделённый москвич, продолжая
просительно ждать.
Какая же удобная у него лысина. Вот бы по ней этим батоном! Хотя толку-то – этот батон
слишком мягкий, вот если бы таким звонким, как в Пылёвке!
– Ничего, один-то раз и на другом хлебушке перебьёшься, – не совсем ласково отвечает Роман,
чувствуя в себе невольное нервное потряхивание.
– Хам, – вдруг говорит москвич, – понаехали тут.
Роман смотрит на лысого, печально задумавшись – придушить его, что ли, прямо тут, на месте?
Хотя, пожалуй, не стоит – надо же ещё на следующий год в институт поступать. Лучше просто
отойти.
А вот зачем, набрав продукты, он идёт в общежитие – и самому не понятно. Мог бы в любой
столовке перекусить. Привычка какая-то ведёт – общежитие уже воспринимается как дом.
Во дворе обгоняет «скорая», мягко присев, тормозит у ближайшего подъезда. Из машины
выскакивают двое хохочущих санитаров, хватают пустые носилки, один на ходу досказывает
анекдот про Василия Ивановича. За ними спешит сестра с чемоданчиком в руке, тоже смеющаяся
над анекдотом. Водитель за стеклом тут же раскрывает газету и теряется в ней с головой. Судя по
носилкам, это вызов к тяжелому больному. Что же они, вот так, со смехом, и к больному прибегут?
Чужая беда здесь – лишь работа, никого не трогает. Да и как она может трогать, если её здесь так
много? В Москве всего много: и бед, и радостей. Уж кто к чему приставлен. В одной сказке дурак
смеялся на похоронах и плакал на свадьбах. Здесь, наверное, каждый может так. В Москве
невольно чувствуешь себя инородным телом, соринкой. Хотя, казалось бы, здесь всё так
стабильно и вечно: люди склеены тут друг с другом разными правилами, постановлениями,
расписаниями, привычками, порядками, создавая тем самым такую мощную концентрацию
человеческого, такой сплав-магнит, который мгновенно перемагнитит и тебя под нечто общее.
Было бы логичней чувствовать себя здесь частью целого, но ты почему-то чувствуешь себя ничем.
А в общем-то, понятно, почему – город для тебя закрыт и останется таким до тех пор, пока не
приголубит какой-нибудь женщиной. Это уж проверено.
Абитуриенты, всё так же корпящие за учебниками, встречают его дружным теперь уже
голодным блеском шести стёкол. За продуктами идти боязно: уйдёшь и не выучишь именно то, что
на экзамене попадёт.
Роман выкладывает на стол хлеб, колбасу, молоко в пакетах. Все, оживившись, подтягиваются
ближе, жуют. Что ж, вроде бы неплохие ребята, свои.
– А вы почему не занимаетесь? – с участием спрашивает ленинградец.
Он для них старший – они не могут называть его на «ты».
– Ничего, ничего, вы учите, – успокаивает их Роман, – а я сегодня отдохну, да завтра вас и
догоню.
Они даже перестают жевать. Как это он их догонит? Напившись молока, Роман садится на
кровать, всё же открывает учебник.
– Нет, сегодня не могу, – тут же сдаётся он, откладывая книгу, – голова болит.
– Отчего? – почти рассерженный на его безделье, интересуется ленинградец.
– Да это всё из-за хлеба. Стоял в магазине, думал, думал, какую булку купить, вот голова и
разболелась. Не умею, видно, выбирать. Не привык. Я, однако, лучше вздремну немного.
Кто-то из них смеётся: то ли паренёк из Омска, то ли паренёк из Таллинна. Ну и ладно. Уже и
глаза открывать не хочется, чтобы посмотреть. Что они, эти городские, в хлебе понимают? А сон
будто караулил – тут как тут.
Проснувшись минут через десять, Роман находит абитуриентов за теми же книгами – по
отношению друг к другу они прямо как бегуны на дистанции.
– Вы бы тоже позанимались немного, – почти просит ленинградец, – а то ведь не поступите.
– Только не сегодня, – отвечает Роман. – Мне сегодня по программе надо ещё в метро
прокатиться.
– Что?! – чуть не в голос спрашивают они.
– Что, что? – усмехается Роман. – Это вы всё уже видели, а я в метро ещё ни разу не был.
В метро удивительным оказывается не само метро, а люди. Наблюдать за ними здесь удобней
всего, потому что тут они тебя совсем не видят. Читают все, как абитуриенты в комнате, будто вся
Москва тоже накануне экзаменов. Это кажется почти ненормальным – просто какой-то перебор.
475
Или, напротив, это нормальная форма поведения здесь? Кто-то читает с интересом, кто-то для
того, чтобы себя занять, а кто-то, наверное, уже потому, что не читать здесь неприлично. Гостей
столицы видно сразу – они не читают.
И всё же москвичи – люди особенные. В вагон входит женщина и останавливается, почти
уткнувшись лицом в стенку. Кругом всё свободно, но она почему-то стоит, едва не касаясь стенки
кончиком носа, глядя сквозь неё, как сквозь стекло. Наверное, она несчастна – счастливых людей с
таким взглядом не бывает. Сколько их, таких, в Москве? Великие тысячи. Вот отживёт она своё в
этом муравейнике, умрёт и где тут можно будет увидеть её след? Даже страшно. Зато сейчас в её
руке сумка с весёлой надписью прыгающими буквами: «Цирк, цирк, цирк!» Цирк и есть, потому что
и эта женщина, и все вокруг знают о своёй ничтожности в этом многолюдном мире. Знают, а всё
равно живут. Ну, а куда денешься? А чего тот парень в новом джинсовом костюме густо-синего
цвета, подняв чёрную, торчащую, как лопата, бороду долго и пристально глядит в потолок? Да
ничего там нет – потолок как потолок. А напротив – другая женщина. Сидит, сильно, как-то
судорожно сжавшись, крепко стиснув колени. У неё неестественно большие глаза. Она пытается
дремать: глаза её то и дело закрываются, а лицо остаётся таким же напряжённым, словно
ожидающим пощёчину. А вот ещё женщина: молодая, но со старческой миной на лице. А рядом с
ней – современная мадонна с ребёнком. Лицо бледное от пудры и крема, глаза тонко,
художественно нарисованы. Только вот ребёнок её уж как-то слишком смирно, по-кукольному
приткнут на коленях, как не имеющий к ней особого отношения.
У дверей, рядом с интеллигентной элегантной мамой, сидит большой раскормленный идиот.
Потрясающ его напряжённый, пристальный взгляд. Что, казалось бы, должно быть в глазах
идиота? Пустота. А тут какая-то странная, гнутая, но всё-таки пронзительная, как молния, мысль.
Лицо безжизненно и тупо, а глаза смотрят спокойно, и (о ужас!) почти философски. Так, будто он
сам осмысленно отказывается от здешнего разума, как от чего-то незначительного и скучного.
Отказывается в пользу чего-то своего! Увидеть бы сейчас себя через его кривое сознание. А вдруг
это и есть самая предельная истина о тебе?
Как ни крути, а люди тут в основном хмурые, замкнутые, будто усталые от какого-то незаметного
сразу нездоровья. Не это ли разрисованное подземелье делает их такими? Хорошо сложенных
мужиков не видать. В основном холёные, изнеженные, интеллигентные, словно подъеденные
цивилизацией. Всё мужское в них рассосано комфортом и сытостью. Зачем напрягаться, если
сытно и так? А весь остальной фасад можно сделать рубашкой и брюками. А женщинам в этом
смысле так и того проще. Их возможности ещё шире. У москвичек и возраст не поймёшь – всё
замазано. Было бы, в принципе, хоть какое-то лицо-площадка, а всё остальное можно нарисовать.
«Нет, но почему же вы все тусклые-то такие? Вы ещё и не рады тут ничему? Что же, для вас
ещё один сорт хлеба придумать? Или радоваться совсем разучились? Поучитесь тогда у меня. Я
специально буду улыбаться, улыбаться и улыбаться».
А может быть, махнуть рукой на этих москвичек и не заглядываться на них? Все они будто на
порядок чужие. В общежитских коридорах попадается немало симпатичных девчонок. Вдруг и
землячки есть среди них? Они всё-таки чем-то ближе. Конечно! Почему эта простая мысль не
пришла в голову раньше? Завтра на консультации надо будет осмотреться.
Поднявшись из метро, Роман входит в какой-то фирменный магазин. В отдел «брюки»
очередина – и все, получается, за штанами. Интересно, как видит эту неубывающую очередь
продавщица, работающая тут лет десять? Наверное, думает: когда же, наконец, все будут в новых
штанах? Или уже не думает? Просто будет до пенсии брюки продавать, да всё. Ну а эта
длиннющая очередь за чем?
– Что продают? – спрашивает Роман в хвосте.
– Рубашки, – отвечает кто-то.
А вот рубашку или даже две не мешало бы купить. Все свои старые совсем истрепались.
Придётся стоять. Очередь длиной метров в шестьдесят почти не движется. Что ж, деваться
некуда… Но как непривычно стоять. Чем дольше стоишь, тем больше кажется, что уже само это
стояние куда дороже рубашек. Люди читают и в очереди. Это и понятно: разве очередь это не
жизнь?
Самое интересное обнаруживается уже перед продавцами. Рядом почти без очереди продают
такие же рубашки, но только с пуговичками. А в этой очереди – рубашки с кнопочками. Черт
возьми, да кто же знал?! И он за этими кнопочками стоит уже полтора часа? Что же, бросить эту
очередь и перейти в другую? «Эх, Москва, Москва, нам бы твои заботы!» – думает Роман, покупая
всё-таки модную рубашку с кнопочками. А что делать, если уже отстоял, как дурак? Зато в Пылёвке
он будет самым модным.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Звёздочка
476
А на консультации хоть сквозь землю провались. И не потому, что подготовлен слабее других
(это само собой понятно) – тут другое: вроде бы самый большой мужик в аудитории, сибиряк, к
тому же, и с соплями – насморк! До занятий всё было сухо, а сел за стол, взялся за ручку, и нос как
продырявили. Знал бы, так хотя бы платком запасся. Сиди теперь, гоняй сопли, да мотай их на
свои сибирские кулаки. По сторонам смотреть стыдно и забота только одна: как бы швыркать
потише. А тут снова, как вчера в хлебном отделе, кто-то сзади за рукав дёргает. В воображении так
и вспыхивает очередной москвич с комнатным лицом.
Роман оглядывается, зажав ладонью всё лицо до самых глаз. Красивая девушка с длинной
русой косой (бог ты мой, где только живут такие!) протягивает ему крохотную баночку с бальзамом,
который все называют вьетнамской звёздочкой, знаками показывая, чтобы он потёр около носа.
Ничего не остаётся, как взять её свободной рукой, благодарно кивая своей дурной башкой с
жидким носом.
Из открытой баночки по аудитории расплывается такой густой запах эвкалиптового масла, что с
передних столов даже оглядываются. А облегчение от бальзама и в самом деле есть. Нос сохнет, в
голове светлеет. Роман поворачивается, чтобы вернуть баночку, но девушка машет рукой: мол,
после отдашь, натирай ещё… А ведь девочка-то что надо! Интересно, откуда она приехала? Вот
если бы из Читы!
Консультация заканчивается. Закрывая тетрадку, Роман роняет ручку под стол, а когда находит
её там, его спасительницы уже нет. Он выбегает на улицу и видит, как она, высокая и стройная, с
сумкой на плече, в длинной развивающейся юбке стремительно идёт к метро. Нет, приезжие по
Москве так не ходят. К тому же, будь она приезжей, то жила бы в общежитии, а это – в другую
сторону. Значит – москвичка. А жаль… Москвички не для него, вчера на них поставлен крест.
Москвичи вообще живут в каком-то ином, почти чужом мире. Ему в этот мир не хочется совсем. Но
баночку надо вернуть.
Москвичка есть москвичка, она и оборачивается на него, уже не узнавая, с готовым
недоумением и взглядом свысока. Роман протягивает на ладони крохотную баночку с бальзамом.
– Ой, я и забыла, – спохватывается она с какой-то, будто невольной улыбкой.
– Спасибо, спасли, – говорит Роман. – И как только угораздило меня простыть при такой тёплой
погоде!
– В тёплую погоду простывают от сквозняков, – замечает она.
Ох, и молодцао, ох и умница! А может быть, всё же познакомиться? И снова он словно
фотографирует её: шикарная, будто вовсе не московская коса, насмешливо-строгий взгляд карих
глаз, зеленоватые, чуть различающиеся оттенком кофта с юбкой. Нет, она не для него. И не для
такого знакомства, как ему нужно. Но он почему-то всё же нерешительно идёт рядом. Девушка
тоже замедляет шаг, всё же воспринимая его как провожатого. Если ей нужно до метро, то там они
и расстанутся. Этого расстояния как раз хватит, чтобы поговорить о сквозняках и погоде. Больше
им, к сожалению, и говорить не о чём.
У входа на станцию киоск с мороженым.
– Купим? – вдруг предлагает она, и тут же спохватившись, смеётся: – Ой, да ведь у вас насморк!
Роман занимает очередь, покупает ей эскимо в шоколаде, на которое она тычет пальчиком в
стекло витрины. Покупает только ей.
– Моё любимое, – поясняет девушка. – А вы какое любите?
– Да как сказать…
– Уж не от мороженого ли вы простудились, если больше не хотите?
– Не знаю, люблю или нет, – говорит Роман. – Просто не хочу. Я уже ел его. Покупал в первый
день, как приехал…
– Целую коробку? – со смехом спрашивает она.
– Почему коробку? Одну порцию. Чтобы попробовать…
– И только?! Вам что же, не нравится наше московское мороженое? Его все хвалят.
– Очень нравится. Потому и не покупаю больше.
Она даже останавливается.
– Какой вы странный… Наверное, вы боитесь, что объедитесь или разоритесь…
– Не знаю, как объяснить… – сконфуженно бормочет Роман. – Наверное, вы не поймёте. Мне
просто неловко его есть…
– Неловко? – с новым изумлением спрашивает девушка, взглянув сначала на него, потом на
своё эскимо.
– Вы, наверное, не поверите, но у нас мороженого не бывает совсем, – говорит Роман и вдруг
радостно обнаруживает, что ему есть о чём рассказать, если только ей это интересно. – В детстве,
как я помню, его привозили к нам из райцентра только один раз – девятнадцатого мая, в день
Пионерии. До сих пор не пойму, как оно по дороге не растаяло. И продавали с бортовой машины на
стадионе. Эту машину наши пацаны брали штурмом по бортам и колёсам! Я сначала стоял в
сторонке и думал: «Вот, дураки, чего так орать и лезть туда?!» Но кто-то дал мне это мороженое
477
только лизнуть, и я, кажется, почти озверел. Я и сам тут же полез на машину чуть не по головам,
как кот за валерьянкой. Мне кажется, что мы все тогда просто свихнулись от него… И знаете, что
запомнилось мне больше всего?
Паузы в его рассказе нет, но девушка успевает среагировать на его риторический вопрос.
– Что? – спрашивает она, глядя расширенными глазами.
– Вкус деревянной палочки, которая осталась после моей порции мороженого.
– Почему?
– Потому что я вылизал и изгрыз её до щепок… Так что моё любимое мороженое то, в котором
есть вкус бумаги от стаканчика и вкус дерева от деревянной палочки… Я потом ещё долго день
Пионерии с этим вкусом связывал. Конечно, было время, когда я жил в городе и ел мороженого
столько, сколько хотел. Но в этот раз я к нему ещё не привык. Просто слишком быстро, слишком
резко, что ли (на самолете же), переместился сюда из своего села и ещё не перестроился.
– Из-за часовых поясов? – запутавшись, спрашивает она.
– Да, скорее уж, вроде как, из-за жизненных, – смущённо улыбнувшись, поясняет Роман. – Ну,
поймите, как я могу свободно есть тут это мороженое, если у нас о нём даже дети не могут
мечтать… Нет, я не так выразился. Не мечтать… Как можно мечтать о том, чего не знаешь? Мне
вообще пока что стыдно здесь есть и пользоваться тем, что недоступно людям, с которыми я
живу… Ох, и дураком же я выгляжу сейчас перед вами…
И зачем он рассказывает об этом? О штурме машины в день Пионерии он лишь однажды
рассказывал Голубике. И то для того, чтобы посмешить. Но сейчас, в сытой Москве, это звучит как
некий глупый, нелепый укор.
Они стоят около жерла метро, утробно всасывающего поток москвичей и гостей столицы. Рядом
с входом несётся по улице озабоченная лавина автомобилей всех марок, порывисто обдавая
жаркой бензиновой гарью. Растерянная девушка неподвижно стоит перед Романом со своим
тающим мороженым.
– Я потрясена, – медленно произносит она, – это что, всё правда?
– Что правда? – не понимает Роман.
– Ну, про мороженое и про то, что вам есть его неловко.
Роман лишь кивает головой, не совсем понимая, что такого особенного она в этом нашла.
– Я сейчас очень интересуюсь и много читаю о жизни в провинции, – продолжает девушка, – но
ваш рассказ потрясает сильнее, чем журналистские статьи. Дело в том, что мои родители сейчас
на Севере. Значит, они тоже всего этого не видят, только умалчивают. А я вот ем. Хотите, я отдам
это мороженое вам? Я откусила всего три раза…
– Ну что вы, – смутившись, отмахивается Роман, – у меня же насморк…
– Ничего – клин клином вышибают. Да я и не могу теперь съесть его одна. Давайте тогда
вместе…
– Да вы-то здесь при чём? Это у меня всякие деревенские комплексы.
– Хорошо, – соглашается она, – тогда я помогу вам их преодолеть.
Она подносит мороженое к губам потрясённого провинциала.
– Кусайте!
Ей трудно не подчиниться, да и не хочется. Однако, вкусное это мороженое или не вкусное, он
даже не понимает. После него откусывает она.
– Насморком заразиться не боитесь? – спрашивает Роман.
– Нисколечко!
Так они и съедают это шоколадное эскимо, откусывая по очереди, как-то не сразу вникнув в
неожиданную, почти случайную интимность этого поедания. Роману кажется, что от такого
внезапного, резкого сближения у него и мозги набекрень, и насморка как не бывало. Они ведь даже
ещё имён друг друга не знают, чтобы откусывать от одного, а такое позволительно лишь близким.
От чего эта запутанность в понимании допустимого и не допустимого? Что-то происходит и с ней.
От её насмешливости нет и следа.
– По-моему, вы очень хороший, добрый человек, – говорит она, отвечая на недоумение,
написанное на его лице, и одновременно словно оправдывая себя.
Она уже не помнит, куда спешила в стремительной людской реке, в замешательстве
остановившись теперь посередине её. В московском времени, летящем буквально со свистом,
обнаруживается вдруг и какой-то временной островок, на котором можно совершенно спокойно
говорить, пристально рассматривая и, вникая друг в друга.
– Меня зовут Роман, а вас?
– Лиза.
– Лиза, – повторяет он, прислушиваясь, как это имя опустится в душу, а душа не только
принимает, но и податливо напитывается им.
– Я мог бы вас проводить…
478
– Хорошо, – соглашается она, – тогда пройдём одну остановку пешком. Сейчас соображу, в
какую сторону надо идти. Наверное, если всё время ездить в метро, то Москву и за всю жизнь не
увидишь. Будешь считать, что весь город – это станции метро и шахты между ними…
Шагая рядом с ней, Роман не поймёт несуразности ситуации. Их обтекает нескончаемая толпа
красивых, холёных мужчин-красавчиков – её мужчин, москвичей, до которых ему ой как далеко, а
она, эта сногсшибательная девушка, идёт почему-то с ним – чужаком: краснолицым от сухого
забайкальского солнца, одетым, несмотря на рубашку с кнопочками, почти по-деревенски и,
кажется, ещё пахнущим невыветрившимся запахом овечьей шерсти.
Какое-то время они идут молча, словно привыкая к самому факту знакомства. Их всё время
обгоняют, задевая локтями. На автомобильной стоянке, мимо которой они проходят, вдруг
короткими резкими звуками и трелями вопит машина.
– Чего это она? – удивляется Роман.
– Сигнализация сработала.
– Но машину никто не трогал… Может, нервишки не выдержали? В Москве столько всякого
напряжения. Люди-то привыкли, приспособились, а машина сорвалась…
Роман видит, что Лиза смеётся, и, вдохновлённый этим, добавляет:
– Она как, корова, которая влезла не туда, куда надо, а выбраться не может – вот и орёт. .
Лизе хочется рассказывать о себе. Её родители с ещё двумя маленькими сестрёнками уже три
года живут на Севере, а квартиру сдают. Сначала Лиза жила с бабушкой в её однокомнатной
квартире, но год назад бабушка умерла, и теперь она живёт одна.
– Но скучать мне некогда, – говорит она, – много читаю, можно сказать, просто зверски
готовлюсь к экзаменам. Да и работа много времени отнимает: я работаю ассистенткой в
историческом музее.
– Вот как! Чем же привлекает вас история? Для женщины ли это? Ведь почти все абитуриенты –
ребята.
– У меня это, наверное, от папы. Он у меня историк, преподавал в институте, пока у него не
начались сложности из-за каких-то его особенных взглядов на предмет. Правда, что это за
сложности, я точно не знаю. Он всегда во всём был откровенен со мной, а в этом – нет. Будто
отводил меня от чего-то. Только однажды он обмолвился, что страдает лишь от того, что считает
историю наукой, а не политикой. Вы улавливаете смысл этого различия?
– Ну… – задумчиво, произносит Роман, пытаясь вникнуть в сказанное.
– Ну конечно, – подхватывает Лиза, как будто он что-то сказал, – история должна оставаться
постоянным сводом точной научной информации, независимо от существующего политического
строя и идеологии.
Роман даже останавливается, глядя прямо ей в глаза. И это он слышит от хрупкой московской
девочки! Сам он до этой мысли ещё не дошёл, но как это близко и его собственным рассуждениям,
и тому, что излагал когда-то Иван Степанович! Тут, кстати, вообще многое сходится. Наверное, её
отец похож на его бывшего тестя. Должно быть, такой же энергичный и пытливый анти-Ленин.
– Вам эту мысль сказал отец?
– Нет, это я уж сама развила. Я же говорю, он был очень осторожен со мной в этом. Их отъезд
на Север вообще походил на бегство. Мне, кстати, интересно и это. От чего они могли убегать?
Папа всегда говорил, что все события, происходящие в мире, следует видеть в истинном свете. Но
что значит «в истинном»? В этом-то я и хочу разобраться. Я тоже хочу воспринимать жизнь на
уровне сути.
– Да-да, на уровне сути, – подхватывает Роман слова, которые кажутся ему предельным
откровением.
Квартира Лизы на одиннадцатом этаже. С лестничной площадки перед квартирой, куда они
поднимаются на лифте, можно выйти на балкон, с которого открывается город.
– Здесь внизу детский дом, – рассказывает Лиза. – Тут содержат отказников. Ну, тех от кого
отказались ещё в роддоме. Дети там совсем маленькие и все в одинаковых клетчатых пальтишках.
Когда я прохожу мимо, некоторые кричат мне: «Мама, мама…». И кто их только этому научил? Мне
неловко: ну какая я мама?! Я слышала, что многие женщины обходят это место стороной. Все
жалеют этих ребятишек, но никто не берёт. Всем нужны свои дети.
– Их просто боятся брать, – говорит Роман. – Они хоть и маленькие, но во многих из них
заложено больше тёмного, чем светлого. У нас тоже где-то есть такой дом. Мне однажды даже
хотелось съездить и посмотреть.
– Зачем? – удивляется Лиза.
– Не знаю, зачем-то хотелось… Интересно он тут расположен, этот дом. Его видят из окон всех
многоэтажек. А общежития среди этих домов есть?
– Кажется, нет. А зачем здесь общежития?
– Жаль, что нет. Не правильно наши архитекторы планируют. Такие дома надо ставить в центре
общежитий.
– Но почему? И о чём таком тёмном в детях вы говорите?
479
– Ну, вот смотри. Можно мы будем на «ты»?
– Хорошо.
– Вот смотри – каждому хочется, чтобы его в этом мире любили. Но как жить человеку, с самого
начала знающему, что никому он здесь не нужен? Как жить ему, понимая, что когда он умрёт, то
никто не только не почувствует никакой потери, а наоборот все даже вздохнут с облегчением, что
он освободил место? Какой тогда должна быть его жизнь? Ведь для человека естественно просто
жить, просто быть принятым и встреченным здесь, а не отвоёвывать в течение всей своей жизни
право на эту жизнь. Представь, какое оскорбление от самой жизни получают с момента рождения
эти, как ты говоришь, отказники. Они вначале, конечно, не понимают каких-то слов, не понимают,
например, того, как ложку правильно держать, но это оскорбление проникает в них сразу и глубоко.
Вот его-то они и несут потом, как тёмное в себе.
– Ты почему-то говоришь об этом, как о выстраданном, – задумчиво замечает Лиза. – Ты такой
умный, я бы даже сказала, опытный или, точнее даже, испытавший. Я ещё не слышала, чтобы об
этих детях говорили так. Удивительно, что такими высказываниями (ну, помнишь, ты ещё
рассказывал про мороженое) ты словно врезаешься мне в душу. Мне кажется, они так сильно
раскрывают тебя.
На балконе они стоят долго, рассказывая каждый о себе. Город, сдавшись сумеркам, уже
светится огнями. Интересно, пригласит ли она его к себе? Открытый, искренний разговор сближает
их с космической скоростью. Роман постоянно ловит себя на одном и том же желании: подойти к
ней, обнять, никуда её не отпускать и никому не отдавать. Откуда это ощущение родного, своего в
этой московской девочке? Как оно возможно здесь, в большом, далёком городе? Может быть, это
от какого-то случайного сходства с родными людьми? Однако же, в ней нет ни одной знакомой
внешней черты.
Играть с ней в отношения нельзя. О том, женат он или нет, Лиза спрашивает при первом же
удобном случае. И он честно рассказывает всё про себя, про детей, про Ирэн, Нину и Тоню. Только
бы эта исповедь не отшатнула её.
– Вот я и говорю, что ты Испытавший, – отвечает Лиза, признавая теперь своё определение как
прозвище или как второе имя.
– А тебя можно спросить? Ты не обидишься?
– Постараюсь.
– У тебя мужчины были? …Или не было? …Или мужчина?
– Да уж, вопросик… – смущается Лиза. – Но я отвечу. Никого у меня не было. Правда, был один
человек, который едва не пробудил во мне всё животное. Мы дружили с ним года два. Однажды я
даже пригласила его в гости, но когда обнаружила, какая дикая волна поднимается во мне от его
присутствия, то тут же выпроводила. Он даже не понял почему. Просто я воспитана так, что
близости без любви у меня не будет. Нет, я не считаю свою девственность каким-то особым
достоинством. Она меня даже чуть тяготит, ведь мне уже двадцать один. А я, к тому же, не
бесчувственная. Я, напротив, очень эмоциональна. Только мои эмоции обузданы. И я точно знаю,
что моим первым мужчиной будет мой муж. Недавно в одной статье я прочитала такое, что
духовность и физиология настолько связаны между собой, что сдерживая себя физиологически,
девушка тем самым тормозит себя и в духовном развитии. Иначе говоря, девушка вправе
включаться в интимные отношения сразу, как только она созревает для этого физиологически, и
что лишь в этом случае её развитие будет гармоничным, без всякой запинки. Конечно,
утверждение это довольно рискованное, многие могут понять его как призыв к вседозволенности,
но я с ним согласна с одной, правда, оговоркой: включиться в интимные отношения позволительно
только через любовь… Вот потому-то я и одна.
– Одна, живя в таком большом городе, – задумчиво замечает Роман.
– Да, наверное, одиночество в таком громадном городе может казаться лишь ущербностью того,
кто одинок.
– И ты никогда не влюблялась?
– По-настоящему лишь однажды – ещё в школе. Он учился в старшем классе, и я просто
боготворила его. Все его жесты, все мельчайшие черты казались мне неслучайными.
«Неслучайные черты», – просто аукается в самой душе Романа. Это тоже как откровение,
потому что очень точно объясняет происходящее с ним сейчас. Именно так и должна узнаваться
любимая. Если бы когда-нибудь она вот так же сказала и о нём… Неслучайные черты – это и есть
родное, что открывается вдруг в том или ином человеке. Это и есть настоящее узнавание. Когда-
то, ещё до встречи с Голубикой, он считал, что встреча с любимой должна быть необычной,
неожиданной, и в то же время закономерной, как судьба. И встреча с Ирэн вышла именно такой.
Много не случайного и здесь.
Пора уж и расставаться. В конце концов, это только у него вместо экзаменов выходит какой-то
отпуск, а Лизе нужно готовиться. Но как добраться отсюда до общежития? Дорогу он не запомнил.
Если бы она оставила его у себя… Однако здесь недопустимы и малейшие намёки. Здесь
требуется абсолютная чистота. Надо идти.
480
Добираясь до общежития уже поздним вечером, Роман обнаруживает, что теперь столица куда
теплей и дружественней, чем вначале. Из всех миллионов душ этого города одна душа,
взволновавшая его, словно включила чувственное восприятие Москвы. Города, как и люди, тоже
чувствуются. Например, Ленинград можно воспринимать через песню Марка Бернеса: «Город над
вольной Невой, город нашей славы трудовой». А Москву – эмоциями песенных слов: «И врагу
никогда не добиться, чтобы склонилась твоя голова, золотая моя столица, дорогая моя Москва!».
И, конечно же, грустью и нежностью «Подмосковных вечеров». Но только вначале это чувственное
восприятие было словно угнетено грохотом метро и бензиновой гарью улиц, а теперь оно
включилось полностью.
Удивительно и то, что чувство к Лизе поначалу (видимо, от внезапности своего появления)