Loe raamatut: «Жизнь волшебника», lehekülg 80

Font:

состояние психики. Более того, мужчина, желающий женщину, и уже не желающий – это два

разных мужчины в одном. Сосуществуя, они постоянно вытесняют друг друга. Этот солдат,

например, в состоянии любви сейчас, конечно же, не находится. Зато вожделением буквально

сочиться. Мозги его просто плавятся желанием. Сейчас он способен думать лишь о женщине. Все

его устремления, с этим «Шипром», расчёской, значками, положением головы, когда он лежит на

рундуке, начищенные ботинки и всё прочее направлены лишь на одно. Однако, получи он сейчас

женщину или даже просто закройся в туалете и сбрось груз своего вожделения «вручную», и мы

получим совсем другого человека. Все его значки и расчёски тут же потеряют прежнее значение. И

тогда он, наверняка, вспомнит про дом родной, про маму, про папу и про какую-нибудь берёзку у

крыльца.

Вот почему сколько бы люди не рассуждали о нравственности и моральных принципах, они

никогда не придут к чему-либо одному. Не могут быть одинаковыми люди «на четырёх», «на двух»

и «на трёх». И даже один человек, если бы он вдруг ощутил себя одновременно хотя бы в трёх

своих сознаниях, то и он никогда не договорился бы и сам с собой. А что уж тут ожидать согласия

разных людей? Тем более, что истиной для нас являются лишь те представления, что

продиктованы нашим сиюминутным «нравственным возрастом». Остальное же, пусть всего лишь

вчерашнее – это заблуждения и ложь. Убеждая кого-либо в своих новых истинах, мы даже с

сожалением признаёмся: «Я ведь и сам думал так же», не сильно задумываясь о том, что наши

вчерашние взгляды могут быть реальными, жизненными истинами того, кого мы убеждаем.

И вот ещё один момент. Человек почему-то более всего ценит себя за меньшее количество этих

«нравственных возрастов». Ему хочется всю жизнь оставаться либо верным, либо любящим, либо

нравственным, либо развратным, либо каким-то ещё. И зря. Конечно, не следует ничего менять

специально, но не следует и страдать за переход из одного «нравственного возраста» в другой.

Роман переворачивается на живот и расфокусированым взглядом смотрит на рябь деревьев,

мелькающих за окном. Вот тебе и ответ на многие вопросы. Значит, на самом-то деле, никакой

путаницы в себе нет. Не следует всё собирать в одно. Просто в каждом из периодов своей жизни

он был разным человеком, искренне и с полной отдачей действуя в любом из них. Ехал из армии и

влюбился в Любу – наступило состояние любви и все другие женщины стали не нужны. Иссякло

это состояние – пришло время нелюбви или период Большого Гона – он и там отличился, как смог.

А потом синяя волна Судьбы – Ирэн-Голубика. И снова все женщины отошли в сторону. После

новый период: Нина-Смугляна и Тоня-Кармен. А вместе с ним теория слоёного, пластинчатого

чувства и «Мерцаловская мораль». Да нет же, наверное эти теории не так и плохи, не всё в них

ложь, да только они для человека, находящегося в состоянии нелюбви. А вот сейчас Лиза-

Принцесса. И снова всё понятно, как никогда…

За окном вагона тянется огромная страна. Конечно же, великий Советский Союз лучше всего

мерить не самолетом, а поездом, да ещё желательно самым медленным. А в поезде вместо

путеводителя хорошо бы читать учебник географии. Ведь даже та же история без знания

географии – наука приблизительная.

Впечатление о Москве остаётся рассеянным. Хотя кто из кратких гостей столицы сразу понял

этот сложный иномир? Постоянно улыбаться в Москве не вышло. Лишь недели хватило для

полного распыла улыбками и любопытством. Так что, серые, обыденные лица у москвичей не

просто так, а от разумной экономии. Энергию свою они зря не источают. Она нужна им для

собственной жизни, а не для случайных окружающих. Вероятно, и одиночество многих из них – это

как вариант экономного образа жизни. Не тем ли объясняется и одиночество в толпе, в

муравейнике? В Москве любой человек – неважно, москвич он или нет – всюду в окружении чужих

и, значит, всё равно что приезжий. Стабильно для москвича лишь неживое: дома, мосты, станции

метро, магазины, кинотеатры… В селе же больше привязываешься к людям. Потому-то сельская

жизнь, несмотря на её скудость, душевней. Вот и выходит, что в столице идёт главная

493

государственная официальная жизнь, а главная душевная жизнь идёт только на периферии. Такое

вот распределение сфер.

Столичная жизнь, к тому же, идёт уже будто сама по себе, в ней нужно лишь умение плыть. А на

периферии и движения никакого не возникнет, если ничего не толкать. Вот почему окраинные люди

куда самостоятельней и самобытней жителей больших городов.

Видя широчайшие сибирские пространства, странно вспоминать теперь всяких панков, рокеров

и прочую молодежную пену, плавающую на улицах столицы. Наверное, эта пена тоже от густоты

жизни. Рассеять бы этих чудиков по просторам страны. Какими клоунами смотрелись бы они здесь

со своими гребнями, накладными плечами и лицами в гриме! Наверное, лишь в крупном городе

возможен такой абсурд, когда в театр превращается сама жизнь. Было ли раньше когда-нибудь

так? Отчего это? О чём это говорит?

Утром, в последние сутки пути, Роман просыпается поздно – длинная дорога учит долго спать.

Будит песня из динамика над ухом: прозрачный итальянский язык, прозрачная мелодия, в которой

есть и чистый морской ветер, и лазурь тёплого моря, виденная лишь в кино. Как всё это воспето,

оромантизировано, прочувствовано. Но разве меньше красоты, только, конечно, иной в

Забайкалье? Нужно только уметь её выразить и показать другим. Многим людям уже

существующая красота открывается лишь тогда, когда она кем-то дополнительно выражена,

подчёркнута. Непосредственно они её не замечают. Вот им-то в первую очередь и нужны в

качестве переводчиков люди искусства.

Наслушавшись лазурной итальянской мелодии, ещё с закрытыми глазами, Роман

поворачивается на бок и открывает их сразу в окно. А там – широкое поле с маленькой блескучей

речушкой и высокое-высокое небо. И просто классические, очень объёмные снежные облака.

Здравствуй, моя Прекрасная Периферия! Кстати, вот чего ещё не хватало в Москве – простора и

высоты неба. Небо все эти дни было там низкое, сумрачное. И вообще, вся погода в Москве, как

музыка на одних низких тонах. А в Забайкалье всё высоко – скрипка! Такого высокого неба нет,

наверное, нигде. Тут и облака похожи на висящие в небе огромные предметы: дома и небоскрёбы…

Кажется, что этим высоким, почти что всегда чистым, безоблачным небом Забайкалье открыто

самому космосу. Поэтому-то днём его открытая земля так хорошо прогревается солнцем, что и на

ночь остаётся теплее парного пенного молока.

О Забайкалье! О страна игривых облаков, показывающих многоярусность неба! О здоровые

мужчины и женщины, загоревшие до бронзового отлива! О молоденькие бурятки, пасущие овец

верхом на лошадях! О степи, сочно зелёные после дождя! Здравствуйте!

Зимой Забайкалье примораживает, летом – то мочит, то жарит. И уж до чего хочется сибиряку

хорошо и полноценно прожить эти летние жаркие денёчки! Уж, бывало, испаорится весь бедный,

сгорит – просто сил нет, а в тень идти не хочет. Ведь пройдут же, промелькнут эти деньки, и снова

на длинные месяцы в шубу влезать.

В «бабье лето», которое как раз сейчас и стоит, край словно брошен на произвол судьбы.

Пожелтевшие березы и тополя как на картинке. Вода прозрачна и спокойна, а небо – прозрачная

бирюза. В такие дни хочется, чтобы время растянулось и всё это великолепие оставалось таким

подольше, чтобы Наблюдатель, взирающий с высоты, был занят какими-то другими делами и не

трогал здесь ничего. Хотя, какой там Наблюдатель? Есть ли он там? В небе, просматриваемом из

Забайкалья до самого дна, не видно ничего.

Отчего теперь всё воспринимается так возвышенно? Что случилось с душой? Да всего лишь то,

что теперь в ней живёт любимая женщина. Эх, Лиза, Лиза, как совместить тебя и семью, где есть

жена и дети? Как совместить тебя с родиной, которую нельзя покинуть? Ты же, бедная моя душа,

не ругай меня за то, что всё это несовместимое я пытаюсь втиснуть в тебя одну.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

Варежка с обочины

В Пылёвке по всем огородам мелькают согбённые спины.

Матвеевы ещё с весны обещали подсобить картошкой, сажали которую вместе с Романом.

Чистить и огребать её пришлось Матвею с Катериной, потому что Роман в это время вкалывал на

стрижке. Но теперь, вернувшись из Москвы, он с радостью ныряет в работу на огороде, потому что

это ещё и возможность избежать расспросов жены о деталях поездки. Впрочем, Нина нетерпеливо

ожидала его из столицы вовсе не для расспросов. Ей хочется выйти на работу, а детей оставить не

с кем. Так что уже на второй день после его приезда она бежит в школу. Для неё там держат место,

но ученики по её географии уже отстают от программы. Надо навёрстывать.

Роман с того же второго дня у Матвеевых. Как приятно после суетной Москвы и гремучей дороги

на поезде спокойно копаться в рыхлой, пахучей земле, выковыривая из неё твёрдые, розовые

картошины! И ребятишки с ним в огороде – все лица в земле, как у чертенят. После обеда к работе

494

подключается Матвей и Катерина. Иногда, отведя уроки, помогает и Смугляна. Роман

разрабатывает технологию правильной копки, так же как он шлифовал каждое своё движение на

стрижке. Главное полностью распрямляться после каждого выкопанного гнезда – тогда спина не

устаёт, и работать можно долго. Этому же учит он и Нину. Матвей с Катериной посмеиваются:

придумал тоже – технология. Всю жизнь копали, руководствуясь одной технологией: утром

согнулся – вечером разогнулся. Если у кого получится.

После Москвы в душе Романа, словно выросшей в объёме, туча разноцветных бабочек. Нет –

ничего в своей жизни он менять не станет. Да и как в ней что-то поменяешь? Как перевернёшь

такой пласт? Но, оказывается, когда душу чистым ясным светом подпитывает мощный духовный

заряд, то можно жить и тем, что было.

Лиза снится каждую ночь. Снов так много, что можно полдня сидеть и вспоминать мелочь за

мелочью. Кое-что из виденного, Роман описывает в письме-тетради, начатом ещё в поезде. Хотя

бы несколькими строчками письмо это пишется почти каждый день, и чем длинней оно становится,

тем больше Лиза превращается в идеал и какой-то почти не реальный образ.

Удивительно, что состояние внутренней наполненности и самодостаточности ничуть не

противоречит состоянию полной неопределённости текущей жизни, ощущению, что события

отпущены на самотёк. Оказывается, жить можно и так.

Так можно жить месяц, другой. Так можно спокойно встретить очередной Новый год, невольно

отметив для себя, что время движется к новой возможности поездки в Москву и надо поактивней

навалиться на учебники. И тут начинает проясняться, что некое внутреннее ожидание перемены

всё-таки есть. Хочется, чтобы что-нибудь случилось, но как-то само собой, помимо тебя. А на

самом деле ничего не случается и даже от новой поездки в Москву случиться не должно. И уже от

одной этой серой стабильности краски постепенно блёкнут, жизнь превращается в мучительную

тоску. И снова те же мысли, как наболевшая претензия к будущему: а дальше-то что? Ну вот живёт

он здесь, помнит Лизу, помнит их потрясающее расставание, пишет ей бесконечное письмо,

активно готовится к экзаменам. И что из того? Ведь он приедет к ней с тем же, с чем и уехал,

привезёт ту же ситуацию, что и увёз. Ну, была у них романтика встречи и романтика расставания,

но ведь повторяться это не может. Это может лишь как-то продолжаться. Что же он вот так и будет

ездить? Что же они вот так и будут встречаться, а она потом ждать его годами после этих

странных, не глубоких, почти не настоящих встреч? Всё это глупо и нелепо. Или другой вариант.

Собравшись с духом, он бросает семью, едет в эту шумную усталую и пресыщенную столицу и

окончательно теряется в людском муравейнике. Так ведь он и здесь-то ничего не значит, а что из

него получится там? Ну, вот явился он в Москву, и дальше что? Остановиться у Лизы и повторить

вариант с Голубикой? Приезжают с Севера родители Лизы и удивятся: «О, какое у нас тут

прибавление, в виде большого, бестолкового мужика!». От Ирэн уходил, любя её, потому что такая

ситуация казалась не приемлемой, а теперь, что, жизнь обломала уже настолько, что с этим можно

и смириться? Да ведь это же ни в какие ворота не лезет!

Москва из забайкальских степей, как мечта, как далёкая страна, где всё хорошо, где всё, по

крайней мере, есть. Но эта страна настолько не его, что ему и даром её не надо. Учиться там

можно, приезжая на сессии, но только не жить. А Лиза с Москвой неразрывна. Это её город. Так,

может быть, сделать проще? Пересилить себя и сбросить в почтовый ящик пустую открытку?

Гениально придумали они с этими открытками. Отправил и – никаких объяснений.

И тут-то, всего лишь однажды мысленно отправив эту открытку и будто оторвав от себя всё

московское, Роман обнаруживает, что ему уже ничто не интересно: ни собственная жизнь, ни всё,

что происходит вокруг. Жизнь вроде бы есть, она даже наполнена чем-то, только вкушать в ней

нечего. Её можно лишь вяло, пресно и безвкусно чавкать. Конечно, увлечь себя чем-то можно и

теперь. Закончить, в конце концов, заброшенную фигуру Насмешника, купить в хозмаге лист

наждачной шкурки, и не торопясь изо дня в день шлифовать её. А потом приняться за фигуры

волшебников. Но смысл где? Кому всё это надо? Впрочем, наверное, кому-нибудь и надо, да

только делать ничего не хочется.

В этом душевном застое проходит неделя, месяц, второй месяц. Это смахивает даже на какую-

то затяжную болезнь. Нина вначале пытается хоть как-то понять его, а потом безнадёжно машет

рукой – ходишь, как бабай какой-то, ну и ходи.

Яма бессмысленности становится всё глубже и шире, она разрастается, как опухоль души.

Смысла нет ни в чём. И сам ты не имеешь смысла, и дети твои, которые будут жить уже своей

жизнью, и государство, в котором живёшь, и история, которой как будто бы увлекаешься… Как, в

сущности, ничтожна жизнь! По-настоящему ты не имеешь здесь ничего. Владеть землей

невозможно, потому что земля останется и после тебя. Невозможно владеть и временем, потому

что твоё время – это лишь тот жалкий отрывок, который ты сможешь здесь протянуть. «Жизнь не

даётся навеки, а только на время», – вспоминается какая-то строчка из античной литературы. В

этом мире ты имеешь лишь краткого себя в своём ничтожном эгоизме. А в жизни ты не столь и

обязателен. И вместо тебя, и вместо любого человека на этом свете, мог бы жить кто-нибудь

другой. Вообще всё Человечество могло бы состоять из других конкретных людей – это был бы

495

иной вариант Человечества с другими Пушкиными, Лениными, Гитлерами. И то, что есть сейчас –

это лишь один из бесчисленности возможных вариантов. Вот и взвесь величину своей

необходимости. Она ничтожна вплоть до того, что её нет. А уж тебе-то, Роман – Роман, вроде как

Михайлович, судьба и вовсе могла бы не улыбнуться. Ведь находят же, говорят, в мусорных

контейнерах около женских общежитий, выброшенных детей. Ну, что могут эти дети, если их прямо

из утробы, да в холодный железный ящик? О них и не знает никто. Что для огромного

Человечества какой-то выброшенный человечек, без которого оно и до этого вполне обходилось…

Вот тебе и ценность – человеческая жизнь…

Серёга, приснившийся однажды, грустно спрашивает его, будто продолжая какой-то, на самом

деле не существующий, спор: «Ну, и что? Ты всё ещё осуждаешь меня? Вот и сравни: ты живёшь, а

я нет. Мне здесь легко и спокойно, а тебе как?» «А я всё равно не сдамся, – отвечает ему Роман, –

я не такой слабак, как ты. Выхода я не вижу, но я из одного принципа не сломаюсь».

Вечером он сидит у окна, глядя в другую сторону от села, вверх по склону, на котором стоит их

дом. Уже четвёртый год пребывает он здесь в должности «подстанционного смотрителя», как шутя

называет его Мотя-Мотя. Взгляд вверх по склону уже привычен, но сегодня Романа впервые

посещает простая мысль: а ведь из этого окна он постоянно видит высокий, приподнятый почти до

уровня глаз горизонт. Для них именно тут, всего лишь на расстоянии трехсот-четырехсот метров

небо срастается с землёй. Оказывается, небесные облака не столь не досягаемы – поднимись на

сопку и вступи в облако. Но, конечно же, это отнюдь не то облако, на котором мог бы восседать

Наблюдатель, существуй он на самом деле. Наверное, это было бы лишь облаком, на которое он

вольготно поплевывает или бросает окурки, когда коптит для создания моорока. А сам он

громадный и властный сидит, конечно, где-то на верхних облачных ярусах. Однако, как бы там ни

было, но и на этом коротком расстоянии Роман, как на неком придвинутом огромном экране,

каждый вечер невольно наблюдает такое космическое явление, как закат. Что ж, если это так

близко, то не пройти ли сейчас эти триста метров, чтобы дальше увидеть уже планетную

округлость? Оказывается, есть категории, до которых не так и далеко, как кажется. Такова,

конечно, и смерть.

Всю жизнь мы что-то постигаем, идём от истины к истине, от одного состояния к другому,

надеясь, что этот путь приближает нас к пониманию истинного смысла жизни. Идём, надеясь

увидеть эту истину в расшитых золотом нарядах, да вдруг находим её в убогом тряпье и с косой в

костлявых пальцах. И тогда до нас доходит, что наша цель – это не дальняя вершина с блестящей

снежной шапкой, а кювет рядом с дорогой, по которой идём. Так к чему же был весь длинный путь

позади, если до итога и смысла жизни лишь один шаг в сторону? Людей, делающих его по своей

воле, мы обычно не понимаем, потому что жизнь слишком увлекает нас своим блеском и

бутафорией, своей почти что агрессивной феерией. Впрочем, мы и сами охотно всячески

расцвечиваем её: походами в кино, путешествиями, полётами в космос, научными

исследованиями, любовью, страданиями, слезами и радостью, горечью утрат и радостью

производства новых людей. Нам кажется, что чем больше блеска и мишуры, тем дальше мы от

смерти. Однако и современная жизнь с её яркими красками вовсе не отдаляет нас от смерти, а

лишь создаёт иллюзию отдалённости. Бездна смерти одинакова, независимо от того умер ты в

своей постели, разбился на самолёте или захлебнулся солёной водой в отсеке белоснежного

лайнера. Просто блеск и суета засвечивают бездну, как фотовспышка делает невидимым лицо

непредвзятого фотографа, наблюдающего за тобой в глазок аппарата. И, в сущности, мы делаем

тысячи пустых шагов, в то время как до истины достаточно одного, простейшего – того, который

сделал Серёга.

Вот она – истина, которую ничем не перешибёшь. На её фоне всё смешно и мелко.

Продирается человек, через живую плоть своей матери на этот свет в свой единственный раз, а тут

его ждут: мораль, национальность, революция, да ещё не дай Бог, война какая-нибудь, ну, стройка

века – ещё куда ни шло – это даже интересно. Однако чем бы он в этой жизни не занимался, как

бы не реализовал себя, а на конечной остановке его жизненного троллейбуса в тусклом отблеске

фонаря та же старуха с блестящей, безжалостной косой. И это правда! Хотя, может быть,

понимание отдельных правдивых истин даётся нам не для того, чтобы упасть под них, а для того,

чтобы воспарить над ними? Но как?! Скажите, кто знает…

Это состояние крайнего упадка кажется Роману даже упоительным! Видишь красиво парящего

коршуна, но вспоминаешь, что нет в его полёте никакого смысла и полёт становится глуп. Дует

ветер, шевеля сухой ковыль, да только смысла в этом нет, и замирает ковыль. Пылит по дороге

машина, а куда она едет и по большому счёту зачем? Сидишь вот так, наблюдая и выдёргивая

смысл из всего, отрезвляя всё, что видишь вопросом о смысле, и словно омертвляешь всё вокруг

себя. И это даже уже не угнетает – мир хочется гасить и гасить, чтобы найти, в конце концов, то,

что не гасится. Но гасится, кажется, всё…

А что, если в честь этой царствующей бессмысленности и одновременно в насмешку над

жизнью, не выдерживающей испытание смыслом, повесить под потолком петлю? Нет, не для

зрителей (к чему кривляться перед кем-то в этом мире?), а для себя самого, для своей горькой

496

усмешки? Правда, в этом, вроде бы безобидном, почти философском знаке таиться опасность

подсознательной готовности к самоубийству. Хотя с другой стороны это может быть усмешкой и

над смертью, как знак безразличия к ней. Петля могла бы служить символом кювета вдоль

жизненной дороги, символом открытой смерти, висящим не столько под потолком квартиры,

сколько под потолком души. Жил бы в доме один – обязательно сделал бы так.

И всё это началось с такой потрясающей, сильной любви!

* * *

В субботу, собравшись в баню, Роман решает пройтись пешком. Собрался было ехать, да

постояв на крыльце с сумкой в руке, поленился идти в гараж заводить мотоцикл. Проще взять и вот

так спокойненько, не думая ни о чём пошагать-потечь под горку. Какая разница: идти пешком или

ехать, мыться в бане или совсем туда не ходить? Просто Смугляна напомнила, что сегодня банный

день, подала уже собранную сумку, вот он и идёт. Не подала бы, так и не вспомнил бы. Бывает же

у человека небрежное отношение к какому-нибудь делу, а у него такое отношение сразу ко всей

жизни. Ну, есть эта жизнь, да и есть… Подумаешь, эка важность.

Своё внутреннее омертвение Роман чувствует почти физически. Смысла не обнаруживается ни

в чём: ни в одной мысли, ни в одном деле, ни в любом обыденном жесте, ни в одной реальной

секунде. Полная свобода, свобода от всего. И двигаться никуда уже не надо. Жизненное движение

всегда предполагалось по рельсам смысла, а рельсы-то, оказывается, разобраны. Такого большого

отчаянного безверия, Роман ещё просто не знал. Единственная здравая опора, оставшаяся, как

принцип, состоит в мысли, что даже если жизнь глупа и бессмысленна, то уход из неё ещё глупее.

Жизнь нелепа, но смерть нелепей в сотни раз. Поэтому убивать себя, пока в тебе есть здоровые

физические силы, тоже не совсем разумно. А если так, значит, остаётся лишь одно: вот так и жить

дальше, в состоянии этой прозрачной трезвости, видя мир голым без всяких предрассудков, никуда

не стремясь и никуда не спеша. И не надо искать каких-либо уловок и мысленных лазеек, вроде

того, что, а вдруг на самом-то деле я какой-то бессмертный, вдруг Бог есть и он поможет… Нет уж,

прими бездну такой, какая она есть. Потому что если уж и существует просветление, указывающее

смысл и путь, то оно, очевидно, приходит лишь после того, как ты выпьешь чашу отчаяния до дна,

примешь бездну на полном серьёзе. Хотя, пожалуй, и в полной бессмысленности что-то есть. Ведь

если жить без смысла, то и смерть не страшна – никакого унижения страхом. Говорят, будто смерти

боятся все. Ну, уж совершенно точно – это не про него. Вместо страха осталась лишь какая-то

жалость к собственной жизни. Плохо, что в ней такой и без того короткой нет никакого смысла.

Что ж, и в эту субботу баня, как баня. Не хуже и не лучше, чем обычно. Бодрость есть, но, в

общем, так себе. Домой Роман возвращается чистым, напарившимся, но с той же не промываемо

тусклой душой. На улице сегодня холодно. Мокрые волосы, не прикрытые шапкой у шеи,

смерзаются в сосульки и тычком упираются в воротник. Остановившись на дороге и поставив сумку

рядом с ногой, чтобы не упала, Роман расправляет шарф в вырезе полушубка. На дороге, рядом с

кюветом валяется запылённая детская варежка. И Романа вдруг пробивает болью в сердце.

Господи ж, ты, боже мой! Ведь её потерял какой-то ребёнок, и чья-то маленькая ручка мёрзнет

сейчас! Варежка красная с простеньким узором, со снежным следом протектора от колёс

грузовика, а может быть, автобуса такого же, под который он однажды попал в детстве. И вдруг

вслед за болью в душе на какое-то мгновение, как искра, мелькает искренняя радость. Так ведь это

варежка того худенького Игорька, которого он нёс на руках в Обуховске! Надо её подобрать,

вернуться к дому с белёным штакетником, постучаться в ставню и отдать озябшей зимней бабочке

– легкомысленной молоденькой мамке Игорёшки.

И этой мимолётной путаницы событий хватает вдруг для того, чтобы сердце просквозило,

навылет продуло радостью и болью. Картина уже трёхлетней давности с дымной станцией, с

морозным туманом над виадуком, с руками, мгновенно замерзающими на воздухе, когда сердце

надрывно потрескивало от жалости к чужому ребёнку и клокотало раздражением на его

бестолковую мать, мгновенно словно ослепляет его! И следом, где-то в тусклом и смутном

внутреннем пространстве, как в туманном утре, происходит неожиданная яркая саморазрядка,

толкнув в работу и сердце, и душу. И это, пожалуй, первое реальное духовное движение за много

дней. Роман стоит, осматриваясь на улице, не понимая, где на самом деле происходит сдвижка

пластов: в этом мире, обретающем живые краски или внутри себя самого? Так вот, оказывается, о

чём напрочь забыто при поиске этого чёртового смысла – о том, что в жизни можно не только

размышлять, но ещё чувствовать и страдать. Зачем плестись по времени какими-то умственными

этапами, периодами, итогами? Не лучше ли жить чувствами, которыми до краёв наполнена жизнь,

которыми светится или мерцает каждая минута? Да ведь проще этого нет ничего! И пусть не

находится никакого рационального смысла в том, как красиво льётся ковыль от осеннего ветра, в

том, что ежесекундно причудливо меняются облака, в том, что загадочно и призывно мерцают

звёзды на небе, но это волнует, радует, восхищает! Так что же ещё нужно тебе, дурак ты дурак?!

497

Вот и выходит, что весь твой многодневный упадок – это спотычок на ровном месте. Смысл

жизни состоит в самой жизни. И это независимо от того какая она: удачная, несчастная или

бессмысленная, с точки зрения рассудка! Смерть же, напротив, бестелесна и неощутима. Потому-

то к смерти, как к какой-то, якобы высшей истине, влечёт мысль, когда по какой-то причине

подавлены чувства – эти самые яркие и крепкие гвозди, которыми мы приколочены к полотну

человеческой жизни. И пусть сама жизнь каждого из нас не имеет никакого чисто рационального

смысла, пусть, с этой точки зрения, она лишь пустота и суета сует, зато это обстоятельство даёт

тебе полную внутреннюю свободу, позволяет раскрасить мир живыми эмоциональными красками.

Живи же так, как нравится: легко, свободно, истинно; живи, отдаваясь чувствам и ощущениям.

Позволь себе не делать и не желать ничего лишнего. Зачем тебе куда-то спешить? Зачем хапать и

тянуть одеяло на себя? Зачем трудиться, как пчела для своего блага, а так же на благо других или

во имя некого светлого будущего? Да ведь состояние такой идеологической, политической,

житейской, рациональной и ещё какой угодно лени, на самом-то деле, прекрасно. Делай лишь то, к

чему тебя истинно влечёт, на что ты по-настоящему способен. Вот это-то и есть истинная свобода,

когда ты не боишься ни жизни, ни смерти, ни самой бессмысленности даже!

Странно, однако, что его погасшую душу зажигает эта пыльная потерянная варежка, а, по сути,

жалость. Отчего жалости в нём больше, чем в других людях? Почему именно жалость является его

главным чувством? Он, не может не жалеть детей (что даже как-то чуть по-женски). Он именно

жалеет их, а не умиляется. Когда он видит, что какая-то девчушка у городского киоска

пересчитывает копеечки, выданные мамой на мороженное, то сердце его клинит от жалости к ней

из-за этих ничтожных медных кружков. Однажды он видел как девочка с тоненькими косичками

покупала в магазине какой-то банальный чеснок (конечно же, по указанию мамы). А чеснок

оказался слабым, лёгким, сухим. И сердце Романа буквально расползлось от жалости за то, что

она принесёт домой этот плохой, ничтожный чеснок. Но, впрочем, эта жалость распространяется

не только на детей. Когда он видит, что какая-нибудь бабушка вынимает из-за пазухи платочек со

скомканными пенсионными рубликами, чтобы купить лекарство, то и здесь он стыдливо и

жалостливо отворачивается в сторону, как при виде чего-то слишком ранящего душу. И не дай Бог,

если бы он стал свидетелем того, как эти жалкие денежки девочки или бабушки выхвачены из их

рук какой-нибудь сволочью? Он слышал про такие случаи. Но, к счастью, только слышал. А если б

увидел? Да ведь он же просто размазал бы эту мразь по стенке! Он бил бы её так (с таким

удовольствием, холодным азартом и вдохновением), что кровь летела бы во все стороны! Только

тут вместо жалости к такому же представителю рода человеческого, у него была бы лишь одна

чёрная уничтожающая ненависть! И это уже второе главное его чувство.

Его нынешняя ситуация проста – всё последнее время он ходил по краю бездны кариеса

собственной и общечеловеческой души, заглянув в которую можно увидеть всю чёрную

человеческую полость, где мстя мужу жарят собственных детей, где смертельно раненный воин

выпивает мозги убитого врага, где новорожденного бросают в пропасть, лишь потому, что по

мнению старейшин, из него не получится хороший воин. И вот теперь эта бездна закрылась, мир

выровнялся, а на чугунной крышке люка этой канализационной бездны – запылённая детская

варежка с незатейливым узорчиком. В том и состоит изначальная неустойчивая особенность

внутреннего устройства Романа, что он постоянно находится на грани жалости, умиротворяющей

до слёз и чёрной душевной бездонности. От крайней жалости и сострадания до способности убить

– нет и шага. И вместе с тем он такой же как все. Только для других бездна человеческой души не

открываема вовсе, отчего они и варежку на дороге никогда не увидят так, как увидит он. Один

полюс его души объясняется другим. Не будь в нём бесконечной жестокости, не было бы и той

растворяющей жалости, из-за которой, как ему кажется иногда, он лично уполномочен отвечать и

мучиться за весь мир. Оттого же, видимо, и тяга его к обнажённым чувствам-паутинкам, возникшая

ещё в роддоме одновременно с крайней обидой на мир, не желающим принять его к себе.

Роман поднимает варежку и чуть встряхнув кладёт в сумку. Он и сам пока не знает зачем она

ему нужна.

Когда он приходит домой, Нина укладывает ребятишек. На плите вкусно томятся щи из

квашеной капусты. Он садится за стол, ждёт жену.

– А ведь у нас где-то есть бутылочка столичной, помнишь, по талонам давали, – напоминает он,

когда Нина на цыпочках выходит из спальной, тщательно приткнув дверь, – хорошо бы после

баньки, под горячие-то щи…

Смугляна с удивлением смотрит на его лицо, на чуть заметную тёплую улыбку-усмешку – как

давно уже не видела она её. А на столе стоят две, уже приготовленные стопочки.

– Да, да есть, есть, – откликается она, приветствуя его внезапное рождение, – она в шкафу,

подожди, сейчас найду…

На следующий день Роман идёт в гараж, выпиливает из реек небольшую рамку, вырезает

Vanusepiirang:
16+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
04 juuni 2015
Kirjutamise kuupäev:
1985
Objętość:
1760 lk 1 illustratsioon
Õiguste omanik:
Автор
Allalaadimise formaat:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip