Loe raamatut: «Семнадцать лет в советских лагерях», lehekülg 2
2. В советском полпредстве
Алексей был небогат, а я и подавно; мы поселились в комнатке, которую он снял прямо перед нашей свадьбой, в квартире на рю Вожирар, где я когда-то жила. Я солгала бы, если б сказала, что не была счастлива. Я любила своего мужа и была уверена в том, что и он любит меня так нежно, насколько это возможно, – в то время еще не проявился его эгоизм и исключительная преданность партии. По крайней мере, я тогда еще ничего этого не замечала, и несколько недель после нашей свадьбы мы испытывали восторг, присущий всем молодоженам. Я стремилась лучше узнать Алексея. Уступая моим просьбам, он понемногу рассказывал о том, как жил до нашего знакомства. Я считала его умным человеком (и сегодня так считаю). Слишком поздно я смогла понять, что он был одним из тех бесхарактерных людей, каких мне немало потом довелось встречать в СССР. Именно в этой бесхарактерности и кроется причина воцарившейся в России безжалостной диктатуры. Если хочешь жить, тебе нужно скрывать свою индивидуальность, как преступление, и независимость, как предательство. Нужно подчиняться приказам, выслушивать выговоры, отвечать улыбкой на унижения и молчать, молчать, молчать!
Возможно, Трефилову импонировало мое крестьянское происхождение, ведь он и сам был выходцем из деревни. Так же как и я, он получил лишь начальное образование, но, в отличие от меня, переживал из-за того, что пробел в образовании лишал его возможности претендовать на более серьезную карьеру. Насколько я понимаю, Алексей рассчитывал сгладить этот недостаток, вступив в партию еще во время революции 1917 года. Карьерным устремлениям Алексея поспособствовало его назначение на должность охранника наркома иностранных дел СССР Чичерина4, который, впав в немилость, вынужден был сидеть взаперти в своей московской квартире. Алексей прекрасно справился с ролью неприметного тюремщика и в качестве награды за труды был назначен в штат советского полпредства5 в Литве. Оттуда его и направили в Париж, после того как Франция признала советское правительство6. Я была еще достаточно наивна, чтобы радоваться этому. Только спустя годы я поняла, что Трефилов прежде всего был советским чиновником, а все остальные люди, даже собственная жена, не имели для него большого значения. В этом мне еще предстояло жестоким образом убедиться.
Но весной 1926 года все было замечательно, и я считала своего мужа самым соблазнительным из всех мужчин. Первый «звоночек» прозвенел по вине той, что нас познакомила, – мадам Кестер. Однажды вечером, возвратившись домой, Алексей обнаружил на своем столе записку – стихотворение, написанное по-русски. В какой-то момент мы подумали, что это один из приятных маленьких сюрпризов Ольгиной матери. Но, увидев, как Трефилов бледнеет, читая это сочинение, я заподозрила, что происходит неладное. Положив лист бумаги на прежнее место, он выглядел ошеломленным и все время повторял: «Она сошла с ума, с ума, с ума…» Затем, уставившись на меня, спросил: «Какая муха ее укусила?»
Я с трудом нашла слова для ответа. Алексей объяснил мне, что стихотворение мадам Кестер было злобным антисоветским сочинением. Мой муж до смерти боялся подобных историй, опасаясь скомпрометировать себя, поэтому он мог бы замять это дело, если бы поэтессе не пришла в голову безумная мысль послать свое сочинение в полпредство на рю Гренель. Сегодня я все еще спрашиваю себя: что побудило ее пойти на этот шаг? Как бы там ни было, события быстро приняли дурной оборот, и у прежних знакомых мадам Кестер начались серьезные неприятности. Так, моего бывшего поклонника инженера Фрадкина срочно вызвали в Москву; безликой мадам Крыленко также было предписано вернуться в СССР. Но она, должно быть, догадывалась о грозившей ей участи. Однажды они с мужем7 вышли из полпредства, и никто из русских не смог их задержать. Я узнала впоследствии, что в отместку брат мадам Крыленко, в то время генеральный прокурор8, был отстранен от должности. Трефилов был в ярости. Он взял с меня слово порвать всякие отношения с мадам Кестер, и в июне 1926 года мы переехали на рю Лекок. Я с грустью вспоминала о своих бывших друзьях и особенно об Ольге, c которой мне больше не суждено было увидеться. Я знаю, что сейчас она живет в Канаде и вышла там замуж.
Я была слишком юной, чтобы изводить себя ненужными сожалениями, и настолько влюблена в Алексея, что соглашалась с ним во всем. Не настало еще то время, когда я начала задавать себе вопросы. С другой стороны, мне хватало личных забот, и я не слишком беспокоилась о том, что нас с Алексеем не касалось напрямую. К тому же я была беременна, и мы с мужем часами обсуждали наше будущее и будущее нашего сына – мы не сомневались в том, что наш первый ребенок непременно будет мальчиком. Мой сын появился на свет 28 января 1927 года. Он родился в семье, уверенной в завтрашнем дне. Мы назвали его Жоржем. Алексей воспротивился крещению ребенка, и это обидело меня даже больше, чем отказ от венчания. Моя семья испокон веков была католической, и я восстала против такого решения, посчитав его несправедливым. Трефилов же высмеял меня, назвав это предрассудками, и не уступил. Это был наш первый настоящий конфликт, но Алексей постарался, чтобы я о нем забыла, – удвоил свою нежность ко мне и нашему малышу. Некоторые сослуживцы мужа прислали нам поздравления, но подарки я получила только от своей семьи. Моя матушка, приехав из Мон-де-Марсана, естественно, нашла нашего сына лучшим ребенком на свете. К сожалению, заниматься воспитанием Жоржа в Париже было практически невозможно, поэтому мы доверили его моей сестре Жанне: она жила в Оше и была счастлива нянчиться с племянником.
Я больше не работала в переплетной мастерской на рю Пантеон, но, так как жалованья Алексея нам не хватало, он устроил меня телефонисткой в советское торгпредство. Новое занятие пришлось мне по душе. Однако, к моему большому удивлению, сослуживицы – жены французских коммунистов – отнеслись ко мне весьма холодно. Я приступила к работе в сентябре 1927 года и, несмотря на все свои старания, так и не смогла сблизиться ни с одной из них. Кажется, они мне завидовали. Поскольку мой муж работал в полпредстве, они, должно быть, полагали, что меня специально устроили сюда шпионить, и держались молчаливо, опасаясь потерять работу. Когда три года спустя я уезжала в Россию, они не скрывали своего облегчения.
Мы с Трефиловым работали так же, как и мелкие французские служащие, и наслаждались обществом друг друга, но самой большой радостью для меня было читать письма о Жорже от сестры Жанны. Отъезд в Россию становился событием все менее и менее вероятным, и, должна сказать, я не жалела об этом. Алексей же, напротив, жаловался на то, что не может повидать родных. Мне не в чем было упрекнуть мужа, но с каждым днем атмосфера вокруг меня становилось все более и более удушливой. Во мне крепло убеждение, что у нас с Алексеем никогда не будет того единства взглядов, какое я встречала у своих соотечественников. Меня шокировали сотни разных мелочей, но я не могла объяснить себе причину своего раздражения. Вероятнее всего, дело было в том, что я не понимала язык, на котором говорил Трефилов, а ему часто стоило большого труда передать свои чувства на моем языке; кроме того, я усиленно пыталась донести до него свои взгляды на те или иные вопросы. Если для выражения нежности достаточно ограниченного набора слов, то совершенно иное дело – обсуждение важных вопросов. Пока мы были влюбленными молодоженами, Алексей пытался обучать меня русскому языку, но то ли из-за того, что ему не хватало педагогических навыков, то ли потому, что я сопротивлялась обучению, мне не удавалось освоить чрезвычайно трудное русское произношение. Что касается грамматики, то она казалась лабиринтом, где я сразу и окончательно терялась. Друзья мужа старались в моем присутствии говорить по-французски, но стоило мне отвернуться, как они переходили на русский, и я сходила с ума, пытаясь понять, о чем они говорят.
Так протекала наша жизнь, в целом довольно безрадостная и серая, и временами мне трудно было признаться себе в том, что мое счастье, возможно, было не таким полным, каким я представляла его вначале. Единственным временем, когда мы по-настоящему могли отдохнуть, был наш совместный отпуск. Сначала мы ехали в Мон-де-Марсан, чтобы провести несколько дней с матушкой, а затем в Ош, к сестре Жанне. Только тогда у нас была возможность побыть с нашим ребенком. С каждым возвращением в Париж я испытывала привычную боль: зачем заводить детей, если ты не можешь видеть, как они растут? Сидя в вагоне поезда, направлявшегося в столицу, я размышляла о том, что не смогу позволить себе завести еще детей до тех пор, пока не улучшится наше материальное положение.
Здание российского посольства (бывшего советского полпредства) в Париже. 2018. Фото Д. Белановского
Ситуация изменилась в апреле 1929 года, когда муж объявил, что мы переезжаем из нашей квартиры на рю Лекок в здание советского полпредства на рю Гренель, 17, где нам предоставили трехкомнатную квартиру. В тот момент мне и в голову не приходило, что я оказалась на пороге тюрьмы, напротив, я очень гордилась тем, что буду жить в такой шикарной квартире. Узнав о нашем переезде, мои французские сослуживицы по торгпредству стали еще менее дружелюбны. Многие из них проживали в скверных жилищах, и меня упрекали в том, что я наслаждаюсь недоступными им преимуществами. Мне дали несколько выходных для переезда на новое место. Должна признаться, я не ощутила никакого дурного предчувствия, перешагнув порог советского полпредства. Я даже не осознала, что теоретически уже нахожусь на территории СССР.
Окна нашей столовой выходили на рю Гренель, и я не чувствовала себя полностью отрезанной от мира, к тому же почти ежедневно я встречала соотечественников по дороге на работу и обратно. Из комнаты открывался вид на посольский дворик, и наблюдать за тем, как въезжают и выезжают машины, было для меня некоторым развлечением.
На нашем этаже проживали и другие сотрудники полпредства, в частности, секретарь полпреда Наталья Смирнова со своей дочерью, которой было не больше восьми лет. Мы сразу же крепко подружились. Наталья, уроженка Воронежа, была блондинкой с добрым, очаровательно близоруким взглядом. К моменту нашего знакомства ей только исполнилось двадцать восемь лет. Мы быстро сблизились еще и потому, что она пребывала в некоторой изоляции от коллектива: ее отношения с полпредом вызывали подозрения у коллег, опасавшихся, что Наталья может ему на них донести. Тогда я еще не знала, что доносительство стало в новой России страшным злом, с которым мне, к сожалению, суждено будет многократно столкнуться в будущем. Наталья приехала из советского полпредства в Осло. По-норвежски она говорила так же великолепно, как и по-французски. Благодаря ей я не чувствовала себя одинокой на рю Гренель.
А вот с другими обитателями этажа, Ершовым и его женой, мне не привелось завязать столь же приятное знакомство. Ершов служил ночным охранником, а его жена, полная блондинка с пучком на затылке, работала домашней прислугой. Она не говорила ни слова по-французски, и для меня это было прекрасным поводом не заходить к ней. При встречах мы только раскланивались друг с другом. Если Ершова была просто несимпатична, то ее муж внушал мне настоящий страх. Этот блондин с блуждающим взглядом всегда выглядел так, будто кого-то выслеживает. Однажды, зная, что я одна, он вошел без стука, внимательно осмотрелся вокруг, как будто искал что-то, и вышел, не сказав ни слова. Ершов вполне прилично говорил по-французски, и я не постеснялась высказать ему, что думаю о его поступке, но он, похоже, не слушал и никак не отреагировал на мои слова. Я сообщила Алексею о хамстве Ершова, но, к моему изумлению, Трефилов лишь пожал плечами и не сделал ничего, чтобы положить конец столь оскорбительному поведению. Думаю, именно с этого момента я начала испытывать некоторое чувство дискомфорта. В первый раз я поняла, что русские живут в соответствии с чуждыми мне правилами и я ничего не смогу с этим поделать. Наталья, выслушав мой рассказ об инциденте с Ершовым, посоветовала мне проявлять осторожность. Эта единодушная пассивность привела меня в замешательство. Наталья не могла сказать о том, что Ершов был сотрудником ГПУ9, об этом я узнала уже в Москве.
Работники полпредства, с которыми я поддерживала дружеские отношения, удивлялись отсутствию у меня интереса к событиям в СССР. Но в то время женщины, особенно моего положения, совершенно не занимались политикой (им еще не скоро предстояло получить право голоса). Трефилов10, как и его друзья, заходившие к нам в гости, ничего мне не рассказывали о России. На все мои вопросы он отвечал одинаково:
– Сама увидишь, когда там будешь.
И мне действительно предстояло со временем самой все увидеть. С какого-то момента я стала обращать внимание на то, что все знакомые советские граждане (возможно, за исключением Алексея) не испытывали особого желания вернуться на родину. Я скажу неправду, если стану утверждать, что меня совсем не беспокоило столь безразличное отношение этих людей к своей стране, но их безразличие совпадало с моими собственными ощущениями, так что я особо об этом не думала. С течением времени я испытывала все меньшее и меньшее стремление жить в СССР, жажда приключений и путешествий прошла. Все, что я видела, что чувствовала, о чем догадывалась, все вызывало во мне смутное ощущение опасности. Я еще не понимала природу своей тревоги, но, кажется, одного этого чувства было достаточно, чтобы остаться во Франции, даже если нам и предстояло всю жизнь довольствоваться только поездками в Мон-де-Марсан и Ош.
Сейчас, по прошествии трех десятков лет, понимая многое из того, что мне довелось узнать за это время, я думаю, что враждебность Ершова по отношению ко мне объяснялась тем, что я пользовалась благосклонностью полпреда и его жены.
Советский полпред Валериан Довгалевский11 в 1928 году был одним из самых симпатичных русских людей, каких мне довелось встречать, и к тому же человеком западноевропейской культуры. Прожив много лет во Франции до падения царского режима в России, он возвратился на родину в 1917 году. После этого он занимал несколько ответственных постов за границей, пока не сменил Раковского12 в Париже. Довгалевскому было около сорока. Среднего роста, тучный, приветливый и веселый, он выглядел жизнелюбом и постоянно выказывал доброжелательное отношение ко мне. Очевидно, он предвидел, чтó ожидает меня в СССР. Этому прекрасному человеку суждено было умереть от рака в Скандинавии.
Встреча В. Довгалевского (в центре) на Северном вокзале в Париже. Справа от него: дочь Ирина, жена Анна, первый советник полпредства СССР Г. Беседовский. Октябрь 1929. Фото из журнала «Иллюстрированная Россия».
Анна Довгалевская стала для меня скорее другом, чем начальницей. Она была почти ровесницей своего мужа. Анна носила короткую стрижку, и перед нежностью ее ясных голубых глаз невозможно было устоять. Она была исключительно привлекательной женщиной и одевалась с большим вкусом. Однако уже во время наших первых встреч я обратила внимание на то, что ей было не по себе от окружения, в котором она оказалась не по своей воле. Получив образование во Франции, она говорила по-французски лучше меня. Довольно часто жена полпреда приглашала меня на чай тет-а-тет. Своих соотечественников она никогда не принимала – ей претило даже обращение «товарищ». Вспоминаю, как однажды вечером, готовясь к приему на Елисейских полях, Анна поинтересовалась моим мнением относительно ее туалета. Я осыпала ее комплиментами – она и в самом деле выглядела восхитительно – и призналась, что мечтаю о таком же роскошном наряде. В ответ она с огорчением сказала, что ничего из этого гарнитура ей не принадлежит. Платье было предоставлено ей в пользование советским дипломатическим корпусом, так как у ее мужа не было средств, чтобы одевать свою жену в соответствии с протоколом, принятым на международных дипломатических раутах. Сверкавшие на шее и руках украшения были взяты напрокат, а ее собственные драгоценности давно конфискованы. Из всего ансамбля ей принадлежало только норковое манто.
У Довгалевских была пятнадцатилетняя дочь Ирина, по натуре скрытная и замкнутая девушка, понять ее было нелегко. Семейная жизнь полпреда текла спокойно до того дня, пока из Норвегии не приехала его личный секретарь Наталья Смирнова. С этого момента обстановка стала напряженной. Однажды после полудня, прогуливаясь недалеко от рю Гренель, я заметила полного господина в пальто с поднятым до глаз воротником. Мне показалось, что я узнала Валериана Довгалевского, но он был один, без охраны, и я решила, что обозналась. Вечером я рассказала об этом эпизоде Наталье, и она попросила не говорить никому, даже мужу, о том, что я видела. Это действительно был полпред – они с Натальей по обыкновению встречались в отеле. Однако шила в мешке не утаишь – вскоре о происходящем узнали все, включая мадам Довгалевскую и ее дочь. Последняя не вынесла вида своей несчастной матери и вернулась в Москву. Позднее мне довелось с ней встретиться при более драматичных обстоятельствах. У Анны Довгалевской был сын от первого брака, и она часто ездила в Россию, чтобы повидаться с ним. Наталья же во время ее отсутствия занимала место жены рядом с полпредом, не полагающееся ей по статусу. При попустительстве Валериана Довгалевского она вела себя настолько беззастенчиво (даже во время официальных приемов), что это не могло не смутить иностранных дипломатов.
Подобное поведение вызывало раздражение Москвы, которая стала требовать, чтобы Наталья заключила фиктивный брак. Этой хитрости было, разумеется, недостаточно, чтобы успокоить жену полпреда. Анна посчитала себя униженной и, рассудив, что ее дальнейшее пребывание в Париже не имеет смысла, немедленно вернулась в СССР. Ее отъезд меня очень огорчил, но я не могла винить в этом Наталью, которую очень любила.
Несмотря на описанные выше события, задевавшие меня рикошетом, моя жизнь продолжала идти своим чередом. Нельзя сказать, что между мной и Алексеем были какие-то разногласия, но в мое сердце постепенно закрадывалось недоверие. Ни за что на свете я не согласилась бы кому-то рассказать об этом, особенно своей семье: я была слишком горда, чтобы признаться даже себе в том, что совершила ошибку и сожалею.
В июне 1928 года я присутствовала на роскошном приеме, устроенном Довгалевским в честь авиатора Леваневского13 и не менее прославленного капитана ледокола «Красин» Самойловича14 – участников операции по спасению полярной экспедиции итальянского генерала Нобиле15.
Мало-помалу я вновь обрела независимость, которой располагала до замужества. Довольно часто, когда Трефилов был занят на посольских приемах, мы с Натальей отправлялись гулять по Парижу. Кабаре «Черный кот» стало одним из наших любимых мест, и мы славно проводили там время. Алексей, вероятно, не одобрял наши отлучки, но не осмеливался упрекнуть меня: ему было известно о том, какое влияние оказывает Наталья на полпреда. Я сильно привязалась к своей новой подруге и испытывала раздражение от того, что не могла болтать с ней по-русски, и, когда в торгпредстве открылись курсы русского языка, я записалась на них с большим энтузиазмом. Увы, уже через несколько дней я потеряла к занятиям всякий интерес и ушла, убежденная в том, что этот язык мне недоступен. Я ни за что не поверила бы, если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что через несколько лет русский станет мне почти родным.
Меня удивляло одно обстоятельство: сотрудники полпредства никогда не пели. От мужа, мадам Кестер и их друзей я слышала (и могу это подтвердить), что русские очень хорошо поют, и их песни, часто грустные, мне необычайно нравились, хоть я и не понимала слов. На рю Гренель я слышала только, как немногочисленные французские сотрудники полпредства исполняют «Интернационал». Впрочем, чаще всего они пели неискренне, скорее желая продемонстрировать рвение, нежели выразить чувства.
В июле 1928 года произошло событие, так и оставшееся для меня загадкой. Рассказываю о нем потому, что оно свидетельствует о добром расположении ко мне полпреда. Я была занята в торгпредстве, когда мне позвонили из полпредства и сказали, что меня требует Довгалевский. Полпред сообщил, что к нему должен явиться с визитом некий важный французский политик, и попросил, чтобы именно я приготовила кофе и подала ликеры в Розовой гостиной. При этом он взял с меня обещание никому не рассказывать об этой встрече. Подавая кофе, я узнала посетителя. Это был Аристид Бриан16. Он производил впечатление пожилого, уставшего и не совсем здорового человека. Бриан курил сигарету, зажмурив глаза. Пока я их обслуживала, они не произнесли ни слова. Я никогда и никому не рассказывала об этой встрече, даже мужу, но сейчас, когда Довгалевского и Бриана нет в живых, это уже не имеет значения.
В 1929 году в полпредстве появился молодой человек, сразу завоевавший всеобщую симпатию. Звали его Григорий Беседовский17, он был военным атташе и прибыл из Токио, где занимал тот же пост. Чуть за тридцать, среднего роста – он мог показаться непримечательным, если бы не его неистощимое остроумие. При встрече со знакомыми он обязательно отпускал какую-нибудь шутку. Беседовского можно было узнать издалека: он носил кепку «по-ленински», на затылке. Квартира, где он жил с женой и двенадцатилетним сыном, располагалась на третьем этаже, прямо над апартаментами посла.
Беседовские часто бывали в гостях у второго секретаря полпредства Гельфанда18 и его жены. Вскоре по полпредству стали ходить слухи о военном атташе. По крайней мере, об одном можно было сказать с уверенностью: с момента своей последней поездки в Москву Беседовский начал вызывать подозрение. Кроме того, нельзя было не заметить, что с ним из СССР приехали странные люди, которых все сторонились. Я в то время еще не знала, что это агенты ГПУ. Беседовский часто не ночевал дома, о чем его жена-полька поведала своей подруге мадам Гельфанд, а та, в свою очередь, поделилась этой историей с мужем. Гельфанд посоветовал жене не вмешиваться не в свое дело. Позже я поняла, что Гельфанд был доверенным лицом Беседовского и наверняка знал о его планах.
Однажды в полдень ко мне зашла вконец обезумевшая Наталья Смирнова: она только что стала невольным свидетелем яростного спора между полпредом и Беседовским. При виде молодой женщины они тут же смолкли, и Довгалевский грубо отослал свою секретаршу, что было на него не похоже. Мы с Натальей долго думали, пытаясь понять, что все это значит. Я рассказала об инциденте Трефилову, но он приказал мне помалкивать и не забивать голову мыслями о военном атташе, что, разумеется, лишь удвоило мое любопытство.
Как-то вечером, примерно в шесть часов, проходя по посольскому дворику, я столкнулась с Беседовским, на нем был темно-коричневый костюм и кепка того же цвета. Впервые этот очаровательный и общительный человек прошел мимо меня, не сказав ни слова. Однако я успела заметить глубокую царапину на его правой щеке. Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я прочла в парижской газете о том, что той ночью Беседовский бежал из полпредства: ему удалось оторваться от преследователей и перебраться через смежную с посольством Италии стену. Уверена, что из посольства он мог бежать только через маленькую дверь в стене сада, прямо напротив окон кухни квартиры Довгалевского. Меня тут же охватило беспокойство: что будет с женой и сыном Беседовского? Вскоре я узнала, что беглец обратился к французским властям с просьбой предоставить ему убежище и предпринять необходимые шаги для воссоединения со своей семьей. Три дня спустя, в четвертом часу, французские полицейские явились на рю Гренель и вызволили мадам Беседовскую с сыном.
С этого момента мои глаза стали открываться. Я хотела, чтобы мне кто-нибудь объяснил, что сделал Беседовский, но сталкивалась только с каменными лицами и всеобщим молчанием. Казалось, будто кто-то отдал приказ, и никто не осмеливался делать даже малейшие намеки на эту историю. Сотрудники ГПУ, казалось, удвоили свою бдительность. Атмосфера на рю Гренель становилась невыносимой. В довершение всего несколькими неделями позже меня исключили из штата торгпредства, и я была вынуждена проводить все время в стенах полпредства. Однако, несмотря ни на что, я все еще любила мужа, ошибочно полагая, что, пока он поддерживает меня, со мной все будет в порядке. Более того, так как я не отказалась от французского гражданства после замужества, я была уверена: что бы со мной ни произошло, французское правительство меня защитит. Я ошибалась.
Валериан Довгалевский. Национальная библиотека Норвегии
Григорий Беседовский после бегства из советского полпредства. Фото из журнала «Иллюстрированная Россия». Париж, 12 октября 1929
Но если в полпредстве не говорили о деле Беседовского, то в Кремле его, несомненно, должны были обсуждать. Так, однажды из Москвы пришел приказ немедленно отправить в СССР второго секретаря полпредства Гельфанда, начальника шифровального отдела Топашевского, первого секретаря консульства и нескольких сотрудников советского торгпредства, в том числе и Трефилова. Я категорически отказалась уезжать, не попрощавшись со своей семьей, и Валериан Довгалевский разрешил отложить наш отъезд.
Я не разошлась с Алексеем, и это означало, что мне надо было смириться с мыслью о том, что, уезжая в Россию, я отправляюсь в ссылку. У меня не было серьезных причин порывать с Трефиловым, если не считать его несколько странного характера, который мне так и не удалось до конца понять. Он был хорошим и внимательным спутником жизни. И потом я поклялась мэру следовать за своим мужем, а еще я помнила, что Алексей, прежде чем просить моей руки, предупредил меня о возможном переезде в СССР. Несмотря на смутное беспокойство, мне казалось, я не имею права отказаться от своих обязательств. Ах! Если бы Валериан Довгалевский или его жена, или Наталья проявили мужество и честно сказали, что меня ожидает, может быть, я поступила бы по-другому. Но эти люди слишком долго прожили в страхе и не могли довериться постороннему.
Наш сын Жорж вернулся из Оша от моей сестры, и это отвлекло меня от мрачных мыслей. Однако вскоре серьезные события вновь захватили наше внимание, не давая сосредоточиться на собственных проблемах. В январе 1930 года Париж внезапно взорвался от негодования в связи с похищением Кутепова19 – русского генерала в изгнании и издателя журнала для антисоветски настроенных соотечественников. В похищении подозревали сотрудников ГПУ из полпредства. Ходили слухи о том, что они убили Кутепова и сожгли его труп в котельной. Должна сказать, в то время на рю Гренель я не замечала ничего необычного, и если несчастного Кутепова туда действительно привезли, то это было сделано тайно.
Андре Сенторенс с сестрой Жанной и маленьким Жоржем. Париж, 30 июня 1928. Из архива Жерара Посьелло
Наш отъезд в Москву был уже бесповоротно назначен на 25 февраля в 23.50, но 23 февраля полпреда предупредили о возможной манифестации перед входом в его резиденцию. Довгалевский приказал всем оставаться на своих местах и быть готовыми погасить свет к десяти часам вечера. Когда мы с сестрой ложились спать, мы полагали, что все обойдется, однако в два часа ночи нас разбудили крики манифестантов, раздававшиеся под окнами: «Советские убийцы – вон!» Выходя из квартиры, я столкнулась с Чишковым, сотрудником секретного отдела, приехавшим на смену Ершову, отозванному в Москву после бегства Беседовского. Закрыв лицо руками, он издавал жалобные стоны или принимался жестикулировать как сумасшедший.
Напуганная этими манифестациями, смысл которых был ей непонятен, Жанна 24 февраля отправилась обратно в Ош. Опасаясь за нашего ребенка, она попросила у Алексея разрешение взять Жоржа с собой, но он отказал ей, заявив, что, пока он жив, его жена и сын не будут ни в чем нуждаться. Если он был искренен в тот момент, то только это его и оправдывает. Автомобиль должен был отвезти Жанну на Аустерлицкий вокзал. Целуя сестру на прощание, я не предполагала, что пройдет целых двадцать шесть лет – и каких лет! – прежде чем мы увидимся вновь.
День 25 февраля я полностью посвятила тому, чтобы в последний раз прогуляться по Парижу, но это была вовсе не прощальная прогулка – я верила, что скоро приеду во Францию в отпуск. Я сказала «до свидания», а не «прощай» всем, кого любила. С большим удовольствием мы с Алексеем прошлись по магазинам, в которых он купил много вещей и продуктов, будто мы отправлялись в самое сердце Африки. Лишь он один понимал, насколько это важно…
Пока я прощалась с Довгалевским, перед входом в полпредство началась новая крупная демонстрация. Она продолжалась до восьми часов вечера, и, чтобы расчистить рю Гренель, потребовалось вмешательство пожарных. Валериан Довгалевский сказал, что очень огорчен тем, что подобные инциденты происходят накануне моего отъезда. Я уже знала, что в Москве сложности с квартирами, и обратилась к полпреду с просьбой гарантировать мне приличное проживание. Он выдал мне документ, подтверждавший, что я имею право на приемлемое жилье. Когда я уже собиралась уходить, Довгалевский взял мои руки в свои и взволнованно произнес: «Бедная вы моя…» Догадывалась ли я, что его излишняя скрытность обернется для меня тюрьмой… Если бы он узнал перед смертью, что со мной случилось, не сомневаюсь, что, как порядочный человек, он испытал бы угрызения совести. Но судьба распорядилась так, что я покидала полпредство в тот момент, когда на улице бушевала возмущенная толпа. На лицах стоявших рядом со мной русских застыло еще незнакомое мне тогда выражение, которое я позже буду часто замечать в России, – выражение страха. Опасаясь актов насилия со стороны парижан, никто из персонала полпредства не осмелился проводить меня до Северного вокзала. В 22.30 я вышла одна, с сыном на руках. Напуганный Алексей отправился на вокзал заранее, будучи уверенным, что там его в случае необходимости защитят.
Страница рукописи книги А. Сенторенс, глава 2
Когда поезд тронулся, я почувствовала, как в моей груди образовалась пустота. Мне было двадцать три года. Когда я вернусь в Париж, мне будет уже пятьдесят.