Tasuta

Смертельная поэзия

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Дрянные?! Да вы их не читали! – Бурляк скривился и громко икнул. – Я, может, гений не хуже вашего!

– Не читал и не собираюсь! – Струев высокомерно дернул подбородком и шагнул вперед. – Но вы должны забрать свои слова назад! Немедленно!

– Бросьте, Павлуша, оно того не стоит, – Муравьев, наконец, заговорил.

Он положил руку на плечо молодого товарища и улыбнулся.

– Господин… простите, не знаю вашего имени?

– Прекрасно знаете! – буркнул тот. – Егор Бурляк!

– Господин Бурляк, вы утверждаете, что я украл ваше стихотворение? Верно?

– Да, утверждаю! – с вызовом сказал Егор.

– О какой же вещи идет речь? – уточнил Муравьев.

– «Коломенская весна», – Бурляк назвал одно из последних стихотворений поэта, впервые прозвучавших в доме Чусовых.

– А какие у вас доказательства этого обвинения? – с той же улыбкой спросил Муравьев. – Может, есть свидетели того, как вы его писали?

– У меня есть само стихотворение!

Бурляк возбужденно полез за пазуху и с торжествующим видом вытащил мятый и закапанный чаем листок бумаги. На нем лежали неровные строчки трех четверостиший «Весны». Он поднял руку, демонстрируя всем сей уничижительный аргумент. Муравьев с деланным вниманием взял лист и пробежал его глазами.

– И что же? – спросил он с насмешкой. – Любой из здешней публики мог записать мое стихотворение и выдать за свое! Вы не слишком-то подготовились.

– Я не был на вашем вечере! Откуда я мог знать стихотворение?! – Бурляк был сбит с толку равнодушием поэта.

– Откуда угодно! – Муравьев пожал плечами. – Я сам записал все новые стихи в альбом госпожи Чусовой. Вы могли прочитать у нее. Или еще у кого-то, кто списал из ее тетради.

– Вы, действительно, думали, что это сработает? – с презрением спросил Струев растерявшегося Бурляка. – Думали, достаточно показать стихотворение, записанное вашей рукой, и вам поверят? Тогда вы не только мерзавец, но еще и дурак!

– Что?! – Бурляк, казалось, не мог поверить, что его «доказательство» не имеет никакой силы. – Вы… как вы смеете?

– Как смею защищать свое имя?! – Муравьев внезапно утратил спокойствие, и его голос зазвучала неестественно громок. – А вы знаете, сколько таких нападок мне пришлось пережить? Вы думаете, вы первый, кто пытается опорочить меня?!

Колбовский с удивлением заметил, что голос Муравьева почти звенит от напряжения. Внезапно поэт каким-то судорожным жестом разорвал исписанный лист бумаги и, швырнув обрывки под ноги опешившего Бурляка, ринулся к выходу.

– Куда?! – заревел Бурляк.

Его глаза сузились, губы сжались, и через мгновение он кинулся на Муравьева, пытаясь ухватить того за ворот. Однако молодой и ловкий Струев перехватил нападавшего и повалил на пол. Они покатились меж столами, вцепившись друг в друга. Струев был мельче и тоньше, но Бурляк слишком много выпил, чтобы воспользоваться своими преимуществами. Два поэта катались по грязным рассохшимся доскам трактирного пола между массивных столов, на которых стояли дымящиеся миски похлебки и огромные ямщицкие кружки кислого пива, под хохот публики, которая смаковала неожиданное зрелище. Муравьев, словно остолбенев, почти безусчастно смотрел на драку.

Бурляк хрипел и извергал ругательства, Струев рычал сквозь зубы, пытаясь отцепить от себя пьяного мужлана. Было очевидно, что столичный поэт не привык решать споры подобным образом, и, если бы не пьяная слабость противника, то Павел Александрович не обошелся бы без разбитой физиономии.

Однако же быстрое вмешательство хозяина трактира Якова Моисеевича положило конец нелепой драке. Поэтов растащили в разные стороны, при этом Бурляк не прекращал чертыхаться, а Струев лишь тяжело дышал сквозь стиснутые зубы.

– Вы ответите за это! – Струев почти выплюнул эти слова в лицо Бурляку. – Я подам на вас в суд за клевету!

– Нет, это он ответит! – Бурляк высвободил одну из рук и потряс в воздухе кулаком. – Я докажу! Я смогу! Мерзавцы!

И он громко всхлипнул.

Сразу после этого Муравьев и Струев покинули трактир, а Яков Моисеевич усадил Бурляка обратно за стол и налил ему густого чая.

– Дай еще водки! – буркнул Егор. Но Яков Моисеевич покачал головой и пододвинул стакан с чаем.

– Хватит тебе, друг сердешный, – сурово сказал старик. – Набедокурил уже. До отца дойдет – он тебя на порог не пустит.

Яков Моисеевич был известен тем, что ни за какие рубли не наливал тот стакан, который для посетителя был уже лишним. Поэтому, если кто-то из работяг хотел напиться, но не пропить последнее, то шел всегда в трактир «Моисеича». Несмотря на почтенный возраст, память у старика была отменная, и он прекрасно помнил – у кого и сколько детей по лавкам, у кого бабка при смерти, и у чьей жены рука тяжела – особенно с ухватом.

Подавленный Бурляк сгорбился над чашкой чая, и Феликс Янович почувствовал неуместно-острую жалость к парнишке. Хотя, если взять к примеру того же малахольного Тимоху, который с четырнадцати лет служил почтальоном, то судьба Егора могла показаться завидной. Однако же Феликс Янович знал, как тяжко не обделенному умом человеку тащить ярмо той жизни, к которой он не предназначен. Егору Бурляку едва минуло двадцать, но уже было очевидно, что служба приказчика, как и любое дело по торговой части – не его стезя. Он с детства был мечтательным задумчивым парнишкой, который таскал у почтенной публики журналы для старшей подружки Глаши и для себя. Отец не раз драл его за это, но в книжном деле юный Бурляк проявлял особенное упрямство. Впрочем, увлечение так никуда его и не вывело. В отличие от Аглаи Афанасьевны, он оставался в полной зависимости от отца, который не давал сыну возможности искать иной жизни.

Феликс Янович подумал, что, вероятно, Бурляк сам даже верит, что написал это злополучное стихотворение. Для него, сентиментального неудачника, Муравьев олицетворял не просто мечту об иной жизни, а еще и мечту о всех радостях мира. Включая брак с любимой женщиной. Внезапно начальник почты подумал, что сейчас парнишке грозят во истину серьезные неприятности – если Струев исполнит свою угрозу и пойдет в суд. Движимый жалостью Колбовский стремительно поднялся на ноги и вышел на улицу, устремившись за ушедшими поэтами.

Половой, который уже направлялся к столу с миской горячего супа, только растерянно захлопал глазами.

*

Выбежав из трактира, Колбовский начала озираться по сторонам. Довольно быстро он заметил две фигуры, удаляющиеся в сторону реки. Не самый лучший выбор в такую погоду.

Феликс Янович поспешил за ними. Из-за встречного ветра и хлюпанья луж под ногами, они, очевидно, не слышали его приближения, продолжая разговаривать между собой. До Колбовского донесся надломленный голос Муравьева.

– Сколько можно?! Сколько они еще будут мучить меня?!

Струев что-то прошептал в ответ, но Муравьев лишь махнул рукой.

– Бесполезно! Нет-нет, это все бесполезно! Ненавижу суды! Почему я должен что-то доказывать?! Не хочу! Хватит.

– Но нельзя этого так оставлять! – кипятился Струев.

– Не знаю… Может быть, – Муравьев сник и остановился. – Это так гадко, так унизительно! Я так устал от этого!

Сейчас, мокрый и поникший, он, действительно, напоминал обиженного мальчишку, которого выгнали с праздника. Колбовский сделал еще шаг вперед, и Струев резко обернулся.

– Что вам нужно? – хмуро спросил он, смахивая каплю с кончика розового от холода носа.

Муравьев лишь молча смерил почтальона взглядом, в котором читалась какая-то невыразимая усталость.

– Я хотел попросить вас отнестись снисходительно к ситуации с поклепом Егора Бурляка, – Колбовский решил говорить прямо, поскольку холод не располагал к долгим вступлениям. – Прекрасно понимаю и даже разделяю ваше негодование. Но, понимаете, Егор Мартынович – обделенный судьбой человек…

– Я тоже не баловень судьбы! – внезапно резко сказал Муравьев. – Хотя, возможно, кажусь таким!

– Понимаю, – кивнул Колбовский. – Но тогда тем более, вы должны хорошо понимать тех, кому повезло меньше чем вам. Тех, кому так и не удалось найти в себе сил, чтобы побороться с обстоятельствами.

– Это не оправдание для клеветы! – возмущенно выкрикнул Струев.

– Я не оправдываю его, – откликнулся Феликс Янович. – Но вам в жизни повезло больше, чем ему. И вы можете позволить себе великодушие. В конце концов, уверен, что его поступок не повлечет для вас никаких сложностей. А вот ваш ответ может сломать юноше жизнь.

Струев гневно хотел что-то ответить, но Муравьев жестом остановил его.

– Отчасти вы правы, – медленно сказала он. – Мне повезло больше. Я обязан быть щедрым и великодушным. Я стараюсь. Но, знаете, люди это не ценят. Они все время ищут, за что бы зацепить тебя. Чем бы уколоть. Что бы такое откопать в твоем прошлом, чтобы выставить на посмешище. И в какой-то момент ты думаешь… а для кого быть щедрым? Кого щадить? Почему я должен быть благородным, когда никто не был благородным со мной?

Он говорил уже, не глядя на Колбовского. Белое влажное лицо Муравьева стало похоже на мятый лист бумаги, где проступали скрытые письмена. Феликс Янович жадно всматривался в него. Но поэт быстро опомнился и оборвал себя.

– Не знаю, – пробормотал он, отводя взгляд. – Я ничего не решил пока….Но это так.. несправедливо!

– Пойдемте домой! – воскликнул Струев, подхватывая патрона под руку.

Бросив раздраженный взгляд на Колбовского, он удалился, уводя с собой обмякшего и вялого Мураьева. Сейчас поэт меньше всего походил на того блестящего и улыбчивого щеголя, которым его привыкла видеть коломенская публика. Сердце Колбовского снова больно резануло – любая несправедливость была настолько невыносима для него, что мешала дышать. Он снова вспомнил, как юнцом пытался биться в ворота с надписью «Закон», чтобы получить эту самую справедливость – сначала для отца, потом для Машеньки… Теперь Егор Бурляк, который стал причиной несправедливой обиды для поэта, вызывал у Колбовского уже не жалость, а гнев. Но было во всем этом одно утешительное – теперь Феликс Янович был уже полностью спокоен за судьбу Аглаи Афанасьевны. Она оказалась права, а он ошибался. А значит – все будет хорошо…

 

Все будет хорошо – шептал Колбовский в суровое лицо Николая Угодника, обитающего в углу его гостиной. Икона висела здесь, когда он только снял флигель. И, подумав, Колбовский, не стал ее снимать. Во-первых, Святого Николу очень почитала Аглая. А во-вторых иногда он оказывался единственным собеседником, с которым можно было поделиться своими мыслями. Вот и сейчас, глядя в глаза святого, Колбовский почему-то снова и снова как молитву повторял «Все будет хорошо!», а угодник лишь скорбно качал головой в ответ – что может быть хорошего на той земле, где царит закон не божий, а человеческий?

*

Скандал в трактире Моисеича и обвинения от нелепого Бурляка в адрес столичного поэта на следующий день стали главной темой для обсуждения. За считанные часы переменчивая апрельская погода и непролазная грязь на улицах уступили вечное первенство в разговорах.

К удивлению начальника почты, даже всегда невозмутимая как портрет телеграфистка Аполлинария Григорьевна не удержалась от едкого комментария.

– Похоже, ваша любимая поэзия, Феликс Янович, сводит приличных людей с ума. Бедный Егор Мартынович совсем свихнулся на почве стихов. Его матушка говорит, что он забросил дела, и отец грозит выгнать мальчишку из дому. А все из-за глупых фантазий, что стихами можно прокормиться.

– Я слышал, что в столице талантливый человек, на самом деле, может жить за счет своих литературных трудов, – заметил Феликс Янович.

– Уж вам-то не стоит поддерживать подобные слухи! – отрезала Аполлинария Григорьевна.

Она отказывалась верить в том, что кто-то может настолько всерьез любить стихи, чтобы платить за них деньги. Нет, безусловно, иногда послушать их можно – также как цыганскую гитару, или пастушью дудку на майском лугу. Но литература никак не могла быть серьезным занятием достойного человека.

Бурляк с его смехотворными обвинениями стал притчей во языцах. Впрочем, сам Муравьев, делал вид, что это происшествия нимало не задело его. И мало кто, кроме начальника почты знал, что это всего лишь поза, призванная спрятать от всего мира плачущее лицо несчастного Пьеро.

Во стороны всем казалось, что гораздо больше случившимся был задет юный Струев. Феликс Янович не удивлялся этому, вспоминая, какие влюбленные взгляды бросал Павел Александрович на своего кумира.

Муравьев был для юноши живым божеством, любые поступки которого полны глубочайшего смысла, а любые пороки – извинительны. Впрочем, в реальные пороки своих кумиров поклонники, как правило, просто отказываются верить. Поступок Бурляка был для Струева своего рода святотатством, и Павел Александрович рвал и метал в поисках возмездия. Сначала юноша пытался вызывать Бурляка на дуэль, хотя при их социальных различиях это было абсолютно неуместно. Затем Струев пытался подать заявление мировому судье Перфильеву, требуя арестовать Бурляка за клевету. Здравомыслящий Артемий Семенович Перфильев потратил почти час, убеждая неистового юношу забрать заявление обратно, чтобы не начинать весьма хлопотливый и при этом бессмысленный процесс. Убедить удалось лишь тем фактом, что клевета в пьяном состоянии – а Бурляк был в стельку пьян! – вряд ли может рассматриваться как серьезное оскорбление чести. Тем паче, сам господин Муравьев вовсе не чувствует себя оскорбленным, и рассказывает о случившимся, скорее, как о курьезе.

Мало-помалу Струев несколько успокоился. Тем более через несколько дней эпизод с клеветой заглушило другое, гораздо более громкое и страшное событие.

*

К началу мая погода снова улучшилась: дожди прекратились, а после утренней свежести приходили по-летнему жаркие, напитанные солнцем дни.

Феликс Янович, окончив службу, торопливо шел в хлебную лавку, покупал там сдобный калач или кулебяку с капустой и шел на берег реки. Там он сидел, ужиная за книгой и дожидаясь, пока горизонт погаснет, подернется лиловой дымкой, а берег затопит мягкая уютная темнота. Как раз в этот час в кустах повсюду просыпались маленькие певцы – серые и невзрачные внешне, но заставляющие его сердце замирать в бесконечном томлении.

Однако второй день мая нарушил этот тихий весенний порядок и внес горестное недоумение в душу начальника почты.

Новость прилетела вместе с почтальоном Тимошкой, который, опоздав на службу, влетел в здание почты – бледный и взмыленный, словно бегом бежал всю Воскресенскую улицу. Впрочем, так оно и было.

– Что вы себе позволяете?! – Аполлинария Григорьевна по такому случаю даже позволила себе встать из-за телеграфного аппарата. Зная, что Феликс Янович, скорее всего, смолчит и ничего не скажет мальчишке, госпожа Сусалева сочла своим долгом устроить разнос провинившемуся Тимохе. Обычно мальчик терялся под ее строгим взглядом, опускал глаза и тер покрасневшие уши. Однако в этот раз он даже не обратил внимания на тон телеграфистки.

– Слыхали?! Слыхали, что стряслось-то?!

Аполлинария Григорьевна изумленно уставилась на него, а Феликс Янович встревоженно поднял голову, оторвавшись от груды писем.

– Девицу Рукавишникову убили ночью!

Аполлинария Григорьевна застыла на месте, а Феликс Янович недоуменно затряс головой, словно пытаясь отогнать муху.

– Что?! Что ты сказал?

– Убили, – потрясенно повторил Тимофей. – Рукавишникову. Ночью.

– Что за лиходеи?! – Аполлинария Григорьевна взяла себя в руки, позволив гневу сменить первое потрясение.

– Не знаю, – Тимофей шмыгнул носом. – Там народу набежало. И городовые свистят.

– Ну, что же, значит, разберутся, – сурово сказала Аполлинария Григорьевна. – А у нас своих хлопот хватает. Иди-ка выпей холодной воды и успокойся.

Тимофей, хлюпая носом, пошел в сени, где стоял бочонок холодной питьевой воды. А Феликс Янович, пожалуй, впервые в жизни почувствовал к госпоже Сусалевой что-то вроде зависти. Ему пришлось приложить гораздо больше усилий, чтобы взять себя в руки и вернуться к почте. Конверты как рыбины скользили между пальцев, пачки газет казались неподъемными вязанками дров. Буквы и строчки мелькали перед глазами, смешиваясь в нечитаемый узор. Слова Тимофея никак не укладывались в голове. В какой-то момент Феликс Янович почти убедил себя, что парнишка ошибся. Не может такого быть, чтобы Аглая Афанасьевна была мертва.

Однако печальная новость скоро подтвердилась. Ближе к полудню на почту заглянул господин Кутилин – мрачный и насупленный. Он вошел в кабинет Колбовского и, не дожидаясь приглашения, сел на единственный в комнате, порядком расшатанный стул.

– Слыхали уже? – обратился он к Феликсу Яновичу.

– Значит, не ошибка? – последняя струна надежды оборвалась, хлестнув наотмашь по сердцу.

– Хотел бы я ошибиться, – буркнул Кутилин. – Бедная девица! Опасно одной жить среди такого сброда!

– Что там произошло? – осипшим голосом спросил Колбовский.

– Банально до противности, – вздохнул Кутилин, утирая лоб. – Грабитель вломился. Видать, разбудил ее среди ночи…. Спугнула она его. А этот выродок – за кочергу и.. ну, проломил голову. И было бы ради чего жизнь губить! Несколько побрякушек!

Они помолчали, стараясь не встречаться глазами.

– Ладно, пойду, дел-то полно нынче, – Кутилин поднялся.

– Спасибо, – тихо отозвался Колбовский.

– За что еще? – тяжело спросил Кутилин.

– Вы же специально дела прервали, чтобы мне лично сказать, – Феликс Янович посмотрел в глаза следователя. – Очень ценю, Петр Осипович. Спасибо вам.

– Все равно не успел первым, – Кутилин с досадой махнул рукой и вышел за порог.

А Феликс Янович достал из ящика стола лист марок и принялся аккуратно наклеивать их на разложенные перед ним конверты. Одну за другой, с привычной скрупулезной аккуратностью. Колбовский давно открыл для себя, что единственное верное средство от душевной боли – это полная сосредоточенность на мелкой кропотливой работе. И чем дольше она продлиться – тем лучше.

*

В тот злополучный вечер, закончив разносить почту и выслушивать изъявления ужаса от коломенских дам и девиц, Колбовский не пошел, как раньше, в хлебную лавку и на берег Москвы-реки. Он и сам в полной мере не отдавал себе отчета о том, куда идет. И лишь оказавшись перед мрачным домом Рукавишниковых, поднял голову и вздохнул. Окна были забраны глухими некрашеными ставнями, и дом выглядел нежилым. Феликсу Яновичу не верилось, что еще неделю назад он пил здесь чай со смородиновым вареньем и рассматривал нелепые глиняные фигурки на окнах.

Поколебавшись, Колбовский подошел ближе и внимательно осмотрел землю под окнами и у ворот. Затем поднялся на крыльцо и осторожно потянул за дверное кольцо. Дверь к его удивлению легко поддалась и с легким раздражающим скрипом открылась. Феликс Янович покачал головой – это было явным упущением со стороны полиции и следствия.

В доме стояла темнота – хоть глаз выколи, словно уже настала глубокая ночь. Феликс Янович, помедлив на пороге, достал из кармана коробку спичек и зажег одну. Перед его глазами была та самая неуютная гостиная, где Аглая Афанасьевна поила его чаем. За несколько мгновений, что горела спичка, он успел заметить, что теперь здесь царит страшный бардак – ящики шкафов вывернуты наружу, стулья опрокинуты. На полу валялись осколки какой-то посуды. И только горшки с фиалками и глиняные истуканчики на подоконниках оставались спокойными и безмятежными.

Спичка погасла, и тут же за спиной Феликса Яновича раздался какой-то шорох. Не оборачиваясь, Колбовский сказал.

– Вы можете не таиться, Егор Мартынович. Я не донесу в полицию.

Несколько мгновений царила тишина, а затем сзади раздалось сердитое сопение.

– Умник, тоже мне! – хмыкнул Бурляк.

Они вышли на крыльцо, и Феликс Янович окинул Егора внимательным взглядом. Простодушное лицо Бурляка покрывалась нездоровая бледность, щеки запали, а веки набухли и посинели. На нем была рубаха явно не первой свежести, суконная куртка, заляпанная грязью, и картуз. И хотя сивухой от него не пахло, на ногах Бурляк стоял шатко, словно человек, перенесший тяжелую болезнь.

– Вы как меня узнали-то? – спросил Бурляк, опираясь на темные от влаги перила крыльца.

– Больше некому, – Феликс Янович развел руками. – Там полицейские натоптали, конечно, но поверх них на грязи несколько совсем свежих отпечатков. И видно, что сапоги, а не штиблеты как у господина Муравьева. Кому, кроме вас, могло понадобиться сюда прийти? Да еще и замок не двери сломать. Нехорошо-с!

– Ха! – фыркнул Бурляк. – Плевать на замок. Мне надо было зайти туда и самому убедиться.

– Убедиться в чем?

Бурляк помедлил, а затем повернул круглое лицо к Феликсу Яновичу и спросил:

– А вы верите, что ее убил грабитель?

– Кто же еще? – в горле Колбовского стало сухо и горько.

– Не знаю, – вздохнул Бурляк. – Но это какой-то бред!

Его лицо исказилось, глаза мгновенно наполнились слезами, и Феликс Янович деликатно отвел взгляд, чтобы не смущать бедолагу.

– А этот даже не показался здесь! – зло выдохнул Бурляк. – Не счел нужным!

Начальнику почты не надо было уточнять, кого имеет в виду Бурляк. Но он деликатно промолчал.

– Если кто и желал ей зла, так это он! – яростно продолжил Егор.

От этих слов Феликс Янович несколько опешил.

– Так вы что же – склонны обвинять Алексея Васильевича? В подобном злодействе? – растеряно уточнил Колбовский.

– А кого же еще?! Вы-то, надеюсь, не поверили в брехню про грабителей?

– Я бы не стал никого обвинять огульно, – уклончиво ответил Колбовский.

Бурляк не ответил, а только презрительно хмыкнул. Феликсу Яновичу помолчал, размышляя – не будет ли слишком опрометчиво воспользоваться помощью такого ненадежного человека? Бурляк явно был подвержен импульсам и склонен к необдуманным поступкам и выводам. С другой стороны, отделаться от него сейчас будет крайне затруднительно. Феликс Янович решил рискнуть.

– Раз мы оба с вами здесь, я хотел бы попросить вас о помощи, – аккуратно предложил он.

– Помощь?! В чем?! – Бурляк, опомнившись, уставился на Феликса Яновича. – Вам-то какое дело?!

– Аглая Афанасьевна была моим другом, – Колбовский вздохнул. – И здесь я по той же причине, что вы. Вы правы, выражая сомнения в версии с ограблением. В этой истории слишком много странностей, которые не находят логического объяснения. А если такового нет – значит, мы не видим всех фактов.

– А что же кажется вам странным?

– Убийство при грабеже – очень редкое дело, – задумчиво сказал Феликс Янович. – За все время, что здесь служу, еще ни один вор в Коломне не убивал тех, кого грабил.

Колбовский внезапно разговорился – те мысли, которые одолевали его весь день, вырвались наружу потоком горячих, взволнованных слов. Он смотрел на небо, наливающееся ночными чернилами, и говорил вслух, запоем – словно читая по невидимой книге.

 

– Тут секрет в природе человека. Одно дело – стащить что-то. Те же безделушки, или кошелек. А совсем другое – отнять человеческую жизнь. От первого до второго – очень большой шаг. Если бы серьезный разбой – тогда, да. Но серьезные бандиты ради такой мелочи в дом не пойдут. Рисков много, а добыча – копейки. А тот, кто за брошкой полезет, скорее добычу бросит, да убежит, чем убивать. Да и какой смысл? Посудите сами. Если бы на грабителя вышел мужчина с оружием – тогда понятно. А тут – одинокая хрупкая девица. Ее припугнуть одним словом – она либо в обморок упадет, либо в угол со страха забьется. Зачем убивать? Бессмысленная жесткость!

– И такое тоже бывает, – тихо отозвался Бурляк. – Иногда люди хуже зверей. А жесткость всегда бессмысленна.

– Да, вы правы, – Феликс Янович сник, утратив порыв гневного вдохновения. – А все же хочу убедиться…

– Я тоже, – откликнулся Бурляк, не уточняя, что именно подразумевает начальник почты.

Они вернулись в дом, и Феликс Янович запалил свечу, одиноко стоявшую посреди стола. Вместе с Бурляком они внимательно осмотрели разгромленную гостиную. Комната была порядком захламлена – видно, что грабитель торопливо рылся в разных ящиках и шкафах. Однако ценных вещей в доме Рукавишниковых не было. При всем романтизме, Аглая Афанасьевна обладала неплохой сметкой, и основные капиталы держала в банке. Украшений дорогих у нее не водилось: простенькие брошки, несколько браслеток и бус, да перстенек один-другой. Эти побрякушки и стали основной добычей лиходея: шкатулка, в которой они хранились, пропала. А на полу валялись мелкие оранжевые ,похожие на рябину бусины – одна нитка порвалась. Феликс Янович вспомнил, что именно эти бусы были на Аглае Афанасьевне последний раз, когда он ее видел. После объявления помолвки Рукавишникова стала чаще надевать украшения, к которым обычно в силу сурового воспитания высказывала равнодушие. Но, видно, как и любой женщине ей хотелось покрасоваться перед женихом. И хотя яркие дешевые бусы совсем не шли к задумчивым серым глазам, она все равно надевала их.

Феликс Янович наклонился, чтобы поближе рассмотреть бусины и заметил на полу темно-бурые пятна. В тусклом свечном свете кровь выглядела почти черной. Позади Колбовского натужно закашлялся Бурляк.

– Не вынесу я… Пойдемте на воздух!

Феликс Янович не стал задерживаться.

*

Гибель Рукавишниковой, которая еще накануне была счастливой невестой и объектом зависти многих коломенских дам, потрясла всех неожиданностью и нелепостью. Пожалуй, не нашлось человека, для которого это страшное событие не явилось бы напоминанием о том, что «все мы под Богом ходим» – как и сказал отец Вадим на воскресной проповеди. Никогда еще жизнь не казалась такой непредсказуемо хрупкой как в первые дни нынешнего мая.

Муравьев, казалось, был убит случившейся трагедией. Он заперся у себя в номерах, и несколько суток к ряду не выходил оттуда, явившись лишь на отпевание в церковь Петра и Павла.

– А несчастный жених не забывает бриться, – заметил Петр Осипович, с которым Колбовский стоял в церкви бок о бок.

Муравьев, действительно, был безукоризненно выбрит и одет не менее элегантно, чем обычно. Феликс Янович отметил, что байроновская бледность и заостренность лица делали поэта еще интереснее внешне. Однако при этом Алексей Васильевич казался полумертвым: его лицо было застывшим и безжизненным, движения – механистическими. Словно произошедшая трагедия не просто выбила его из колеи, а лишила какой-то жизненной силы, или даже самой души, оставив лишь оболочку, двигающуюся по инерции.

Совсем иначе выглядел неизменный спутник поэта – Павел Струев. Стоя за спиной патрона, тот, казалось, наоборот – был преисполнен какой-то энергии, которая не давала ему оставаться неподвижным. Он поминутно то поправлял воротничок, то трогал мочку уха, то крутил головой, бесцельно блуждая взглядом по храму. Почти болезненный румянец на лице выдавал с трудом сдерживаемое возбуждение. Наконец, ближе к концу службы, он не выдержал и, развернувшись, начал осторожно пробираться к выходу из храма. Почти машинально Феликс Янович последовал за ним.

Струев спустился с высокого крыльца храма и встав около правого придела, достал папиросы. Его пальца слегка тряслись. Затянувшись, юноша поднял глаза в небо и неожиданно улыбнулся. От этой улыбки его лицо расслабилось и стало совсем юным.

– Вас тоже утомляют долгие службы? – небрежно поинтересовался он у Струева.

Юноша слегка вздрогнул: уйдя в свою мысли, он не заметил приближения начальника почты.

– Ну, не то, чтобы утомляют, – неловко начал он, – я, в целом, не выношу всю эту церковную тягомотину. Все эти молитвенные завывания. По-моему, в них нет никакой истинной святости.

– А в чем есть истинная святость? – с искренним интересом спросил Колбовский.

– В искусстве и поэзии! – мгновенно отозвался Струев. – В том, что, действительно, возвышает и очищает дух человека.

– То есть, вы считаете всех людей искусства безусловно святыми? – уточнил Колбовский.

– Не то, чтобы всех, – Струев затянулся, – Но гениев – безусловно!

Он уже говорил спокойно и уверенно, очевидно, оседлав привычного конька.

– Значит, гениям дозволено все?

– Разумеется, – кивнул Струев, но внезапно нахмурился. – А, позвольте спросить, что вам нужно? К чему ваши вопросы?

– На самом деле, вы затронули очень интересную тему, – серьезно сказал Колбовский, – и дали мне новую пищу для размышлений. Хотя изначально я хотел спросить о другом. Как держится Алексей Васильевич? Похоже, для него это чудовищный удар.

– Разумеется, – неохотно кивнул Струев, гася сигарету. – Но уверен, что он быстро оправится.

– Вот как? – Колбовский удивился. – Почему вы так думаете? Он выглядит совсем убитым…

– Это временное помутнение! – Струев неожиданно набычился. – Как болезнь! Оно пройдет. Должно пройти!

Феликс Янович с интересом разглядывал юношу, который, похоже, не слишком соболезновал утрате своего покровителя.

– Вы не считаете, что его привязанность к невесте достаточно сильна? – уточнил Колбовский.

– Привязанность? Да, это подходящее слово, – недобро усмехнулся Струев. – Иногда какие-то чувства связывают нас и не дают идти дальше. Но наш долг – рассекать такие путы…

– Наш – это чей? – уточнил Колбовский

Струев хотел было ответить, но внезапно ударили колокола. Церковные двери распахнулись и народ медленно, с надлежащей торжественность начал покидать храм. Струев тут же сорвался с места и, забыв про собеседника, ринулся к своем патрону. Колбовский остался на месте, задумчиво рассматривая рыхлую кучу пепла возле церковного крыльца.

*

После отпевания и похорон, Муравьев неожиданно словно бы воскрес. Сначала он явился в полицейский участок, а затем в кабинет к судебному следователю и устроил там скандал, требуя приложить больше усилий для поимки лиходея.

– Вы только представьте себе! – кипятился Петр Осипович, рассказывая об этом визите начальнику почты. – Имел наглость назвать нас лентяями и шарлатанами! Мол, мы ничего не делаем для поимки злодея! А мы прошерстили уже все местные притоны! Теперь ждем, пока побрякушки всплывут. Что еще тут можно поделать?!

Феликс Янович слушал сочувственно. Он прекрасно понимал, как честного Петра Осиповича задевают подобные подозрения. Кутилин не был идеальным следователем: многие коллеги превосходили его по скорости мысли, решительности и вниманию. Но мало кто отличался такой непоколебимой добросовестностью и принципиальностью, как Петр Осипович. Почуяв истину, он вцеплялся в нее бульдожьей хваткой и не выпускал, несмотря ни на какие соблазны.

Вот и сейчас – Кутилин делал все возможное, чтобы поймать грабителя. Полиция по его указке прочесывала окраины и трепала всех известных скупщиков краденого и тайных ростовщиков, к которым обычно попадало дешевое ворованное барахло. Минуло трое суток бесплодных поисков, а Феликс Янович все не мог решиться и высказать Кутилину сомнения в осмысленности этих действий.

Меж тем, была обнародована последняя воля Аглаи Афанасьевны. Ожидаемо, все имущество отходило ее несостоявшемуся супругу – Алексею Васильевичу Муравьеву, помимо нескольких пожертвований в Троицкий собор и любимые литературные журналы. Муравьев поразил коломенское общество тем, что сразу после оглашения завещания распорядился пожертвовать большую часть средств на приходскую школу и приют. Мол, наследство все равно не утешит его и не скрасит потери, так что пусть оно послужит доброму делу.