Loe raamatut: «Семьдесят шестое море Павла и Маши П.», lehekülg 4

Font:

…Пусть поскорее мать уезжает в свой Египет! Павел представлял себя рядом с тестем, их вечера вдвоем, когда Маша уже спит, и никому никуда не надо спешить. Конечно, оставалась опасность, что старик увидит в дочери то, что в короткое время встреч заметить не успевал. Но вдруг это не покажется ему таким уж страшным, вдруг он и так уже понял, смирился, знает выход… Тогда можно будет наконец расслабиться хоть немного и позволить ему, старшему и надежному, пусть на несколько вечеров взять на себя ответственность за все, что произошло у Павла в судьбе.

Телефонный звонок на минуту отвлек от раздумий.

– Паша! Ты свои бутерброды забыл!

– Не волнуйся, ма, – ответил Павел, выезжая на Третье транспортное кольцо, – я их оставил. Сегодня во второй половине дня я буду у партнеров, а там другие перекусы.

– Нет, а тогда зачем ты их нарезал? И я никогда не поверю, что ты забыл о партнерах!

– Маша спутала утром все карты, ма. И почему я не могу о чем-нибудь забыть, я же не киборг. Не волнуйся ты из-за ерунды, а? Целую!

– Конечно, ты не киборг. Отнюдь! Киборг у нас я, это всем известно. И что может теперь спутать Маша? Поешь обязательно и не спорь. Целую!

Кто спорит? Павел отключил связь, подумал, что его женщины на редкость своенравны, перестроился и – «Ну, куда ты лезешь? Куда лезешь? О, простите, сударыня, шляпка, пальчики, колечки…» – влился в поток.

Он практически не смотрел по сторонам, боковым зрением замечая на дороге малейшее отклонение от того, что считал нормой.

Не только вождение, многое в жизни теперь шло на автопилоте, Павел полагал, что виной тому солидные годы, которых он достиг, ведь в этом сентябре ему уже исполнилось сорок. По его мнению, возраст неизбежно должен был гасить эмоции, оставляя только клише, привычные реагирования в привычных местах, выравнивая намерения и выглаживая контуры упований.

Примером тому служила мать. И хотя внешне Нина Дмитриевна менялась незначительно, но все же перемены происходили, и Павел понимал: надежд на что-то личное у нее давно не осталось. Она тоже вершила свои дела на автопилоте, отвечала машинально, даже позы принимала механически, как машина, заведенная однажды и обреченная работать, замедляя ход, до полной остановки.

Павел думал, что знает мать как облупленную. У нее на каждое слово «нет», все наперекор, как у подростка, а уж в общении с Владимиром Ивановичем, так вообще до бреда. Правда «перекоры» больше на словах, ворчит, ворчит, но все же прислушивается и в последние годы перечит не так явно. Это как раз подтверждало изобретенную Павлом теорию автопилота, которым управлялись стареющие люди, не имеющие впереди никаких реальных ожиданий. Раньше мать перечила, настаивая на своем, а теперь, считал Павел, говорит «нет» по привычке. Она бы, скорее всего, растерялась, если бы вдруг к ее протестам отнеслись серьезно или не дай бог прислушались. Ее вечные «нет» стали теперь безопасными для нее, и она – Павел был абсолютно уверен, – об этом в глубине души знала.

Маша всегда самовыражалась иначе, она обычно не бунтовала, только, – Павел осмыслил это сравнительно недавно и в сотый раз поздравил себя с «профессиональной прозорливостью» – не зажигалась она, или не открывалась, или… Маша не отвечала, хотя и говорила «да», не включалась, хоть и поднимала глаза, кивала. Так мог бы себя вести человек, безупречно вежливый, но далекий от всего, кроме своих потайных интересов. К примеру, инопланетянин, успешно мимикрирующий под аборигена, – хмуро подтрунивал над собой Павел. В редкие минуты ему казалось, жена даже в постели оставалась невзятой, все равно витала своей нездешней душой где-то в неведомых далях, которыми телу не овладеть, хотя внешне придраться было не к чему.

Но это как ледяной град, мысли такого рода накатывали на Павла внезапно и не вовремя, отравляя лучшие минуты жизни. По прошествии стольких лет, – психология, психология! – Павел понял, что никогда по-настоящему не знал своей жены. Она, как это было в детстве, так и осталась в стороне ото всех, словно окруженная надежной невидимой субстанцией, самодостаточная еще до этой проклятущей собаки – как до болезни, так и после.

Протест это был или же просто неспособность жить в стае, для Павла теперь значения не имело. Попытки размышлять о характере Маши приводили его в такое скверное и беспокойное настроение, что однажды мелькнула мысль: он как и прежде оберегает себя от какого-то слишком тяжкого для него откровения. Тогда Павел принял решение, и думать себе на эту тему запретил. Тем более, и так получалось по всему, прежней Маши у него больше не было.

Хотя они с матерью и делали вид, что рядом с ними по-прежнему живет разумный человек. Случались, правда, проколы, как сейчас: «Что теперь может спутать Маша»! Но это возражение, понимал Павел, он, не желая того, спровоцировал сам, а мать на провокации ловилась запросто.

Нина Дмитриевна представлялась своему сыну человеком, не способным вести беседу. Реплики, короткие тирады и отповеди, практически никаких компромиссов. Но теперь она уедет, и – будь что будет – до ее возвращения останется время, когда разговор, обычный человеческий разговор, по которому в быту так тосковал Павел, наполнит наконец их нелепый одинокий дом. А то, что мать вернется усталой, Павла не пугало.

Он понимал, она выживает именно борьбой: со своей усталостью, возрастом и неисправным автопилотом, на котором уже много лет движется в другую сторону от истинных желаний.

Глава третья.
Прогулки по прошлому и звездочка Павлова колодца

В молодости Нина Прелапова была немногословна и могла бы показаться забитой, если бы не глаза: черные, как жуки, которые, казалось, вот-вот с жужжанием взлетят, да и сядут в середину лба собеседника. Только на склоне лет Нина более или менее научилась общаться, – когда завершилась перестройка, хлынул поток литературы и многое из того, что прежде считалось неоспоримой истиной, оказалось сначала спорным, а чуть позже и вовсе постыдным.

Трудно было смириться с ударом такой мощи, Нина Дмитриевна заикалась от растерянности и возмущения, подыскивая никем не подсказанные слова и ни в чем не находя для себя опоры в новом незнакомом мире. Она словно полностью забыла родной язык и теперь заново училась говорить. Нежданной проблемой и горечью обернулся для нее парадокс специальности, которая, казалось бы, должна была прежде всего общению научить.

Всю жизнь Нина Дмитриевна проработала учительницей русского языка и литературы в школе.

Ей приходилось много говорить, однако это говорение никакого отношения к общению с людьми не имело. Все было расписано, просчитано и заранее известно: на какие вопросы как именно отвечать, какие направления игнорировать, уроки велись «по нотам» единожды сочиненных мелодий, как, впрочем, и выступления на родительских собраниях, реплики в учительской и думанье в одиночестве: Нина в своих размышлениях также не выходила за рамки, указанные партией и правительством, поэтому неотвеченных вопросов у нее в принципе не возникало.

Говорить приходилось много, и она часто сипла, теряла голос, тогда даже немногие слова, обращенные дома к сыну, произносила шепотом. Маленький Паша не сомневался: маме нужно как можно больше молчать. Он почти не нарушал этого правила и обращался к матери разве что по очень важным вопросам, среди которых был один чрезвычайно важный.

За первые пятнадцать лет своей жизни Павел всего два раза задал маме свой главный вопрос: куда подевался его отец и кем он был.

Это терзало, лишало покоя, но окружающие, как сговорились, хранили молчание. Тогда Павел подступал к матери, но оба раза Нина Дмитриевна реагировала одинаково: глаза ее улетали, но вовсе не черными жуками, а как истерзанные ударами бильярдные шары в лузу, и, будто она на долю секунды теряла сознание, лицо делалось беспомощным, дальше же ничего не происходило. Словно вопроса не было, словно не сидел напротив сын, не смотрел и не ждал.

Словно эта тема его судьбы не касалась.

На любые другие вопросы Павел мог найти ответы самостоятельно. Для этого существовали книги, приятели, знакомые взрослые и просто жизнь, которая располагала к раздумьям. Но здесь получалось уравнение со сплошными неизвестными. И тогда, как по озарению, он начал вспоминать и рассуждать. Словно по винтовой лестнице Павел опускался в глубокий колодец догадок и предположений, а со дна этого колодца уже манила его теплым светом звезда с дивным именем «Батя», и ничего более желанного в жизни Павла не было.

Бревна Павлова колодца походили друг на друга крепостью и убедительностью.

Все праздники Прелаповы и Бережковы встречали вместе. Если Нина Дмитриевна или ее сын заболевали, первым на помощь приходил дядя Володя – нежный, заботливый и внимательный, каким, по мнению Павла, мог быть только родной человек. Нина Дмитриевна порой могла вести себя безучастно, а порой нелюбезно и даже резко: «Прекратите хихикать! Оставьте эти ваши глупые игры!», а Владимир Бережков любые детские выходки сносил безропотно и внешне даже не удручался.

Павлу оставалась неделя до пятнадцатилетия, когда он свел свой первый в жизни баланс: соединив все «за» и «против» окончательно уверился, что именно дядя Володя – его родной отец. Только этим он мог объяснить бесконечное терпение того к матери и заботу о нем самом.

Свои дни рождения отец и дочь Бережковы отмечали в храме, по воскресеньям священник служил, Павел время от времени приходил на литургию тоже, но перед матерью своей причастности не афишировал. Ему хотелось бывать рядом с отцом Владимиром чаще, но Нина Дмитриевна церковные церемонии не одобряла, однако с подросшим сыном не ссорилась, просто каждый раз от предложения сходить в церковь отказывалась и делала это одинаково: «Оставь, Паша, столько дел! Тебе-то это с какой стороны? Нет, я имею право на отдых?» Если какая-то праздничная дата Прелаповых падала на воскресенье, застолье переносили, чтобы Владимир Иванович с Машей могли прийти в гости и по традиции отметить этот день вместе. Павел не помнил ни одного своего дня рождения, на который бы отец Владимир не пришел, и тот не просто являлся, а сотворял настоящий праздник с сюрпризами, шарадами, викторинами.

«Как же мне это раньше в голову не пришло, ведь черным по белому, что так стараться можно только для родного сына! И конечно же для нее… Это же ясно, он ее любит, иначе кому придет в голову столько терпеть!» – Павел словно озарился, и ему показалось, он дотянулся руками до своей звезды. Реальность отодвинулась, раздробилась и обернулась лавиной гремящих эмоций, Павел получил в школе тройку по истории, а на следующий день по геометрии, замечание в дневнике за рассеянность на уроке и за измалеванные крестиками листы классной тетрадки. Ему хотелось бежать к своему дяде Володе немедленно, он облизывал пересыхающие губы, не находил места и никак не мог заставить себя вернуться к занятиям.

По мнению Павла Прелапова, все в судьбе матери и его личной судьбе, теперь сошлось, сомнений не оставалось, и это означало только одно: бесконечное счастье!

«Мало ли что там у них когда-то произошло, – волнуясь, рассуждал тогда он. – И, конечно, они не скажут! Он же священник!.. Но одно дело молчать, а другое соврать, вот мама и не говорила, только все тряслась, боялась: я догадаюсь и получится, что она опозорила его сан», – тут Павел мерил по себе, обманывать ему было омерзительно, он всегда говорил правду, если его спрашивали напрямик.

Но если не спрашивали, а признаваться не хотелось, мог так ничего и не сказать, ложью это не считая.

«Значит, если я спрошу, – рассуждал он дальше, – дядя Володя, нет, батя! меня обманывать не станет. Он увидит, что я никого не осуждаю, и обязательно скажет правду. И мама больше не будет жить в страхе! Хоть они и не смогут пожениться», – даже это не удручило, и Павел решил поставить вопрос ребром.

Через два дня после пятнадцатилетия, в субботу, Владимир Иванович с Машей пришли в гости к Прелаповым. Нина Дмитриевна по традиции испекла торт, – песочные коржи переложила грецкими орехами, перетертыми с сахаром и изюмом. Сверху это роскошество посыпалось сахарной пудрой, а по центру – мелкими крошками коржей. Детям крепкий чай не наливали, а в чашках у взрослых он был объемным, янтарным с красноватым отливом. В комнате пахло заваренной мятой. Младшие доедали уже по второму куску торта, Владимир Иванович подшучивал, загадывал загадки, Маша ничего не могла отгадать, а Павел отгадывал, но выглядел надутым, и мать довольно резко спросила его, в чем дело.

– Ни в чем! – Ответил он слишком громко и «пустил петуха». Маша засмеялась неизвестно чему, вскочила и пошла вприпрыжку вокруг стола. Павел не знал, как называется этот прискок, но замечал, девочки часто так скачут. Подпрыгнут на одной ноге коротко и на ней же словно немного назад отъедут. Потом точно так же на другой ноге, отчего чуть-чуть переместятся вперед. По мнению Павла в таких прыжках не было никакого резона, и вверх не особо отрываются, и вперед продвигаются еле-еле, а лица у всех до того довольные! Он так это и называл: «Скакать по-девчоночьи».

Сейчас, взглянув на Машу, почувствовал себя взрослым мужчиной и слегка приободрился.

– Может, еще чаю? – Нина Дмитриевна улыбнулась прыгающей Маше, та споткнулась, рассмеялась и уселась переплести косу.

– Принеси кипяточка, Нина Дмитриевна, – улыбнулся Владимир Иванович. – Молодежь, кто со мною на чай отважится?

Дети помотали головами, Маша справилась с косичкой и снова запрыгала.

– Попрыгунья стрекоза, – с выражением начал Владимир Иванович, но Прелаповы запротестовали хором.

– Нет, Машка не стрекоза! – Нина Дмитриевна с Владимиром Ивановичем соглашалась редко.

– Стрекоза была тунеядка! – по привычке защитил маленькую подружку Павел.

– А я когда в школу пойду, буду на одних пятерках! – объявила Маша, которой уже исполнилось семь.

– Ай, молодец! – Владимир Иванович покачал головой. – Только что, если не сможешь? Разве можно зря обещать?

– Смогу, смогу! – Маша махала руками, прыгала и сопела. – А потом я вырасту и буду веретинаром!

– Веретеном? С самой собой на пару? – очень серьезно, даже трагично уточнил Владимир Иванович, но глаза его смеялись.

– Мой язык запрыгался! Ве-те-ри-на-ром! – остановилась Маша, посмотрела серьезно и тут же пошла вскачь снова. – И буду звериков лечить, котовичей и собакиней, птичичек-невелечичек!

Павел встал из-за круглого стола, наряженного чашками из белого в синий бутон сервиза, и отошел ко второму окну. На широком облупленном подоконнике, застеленном посередине салфеткой в искусных мережках, как раз расцвела герань. Павлу нравился ее резкий запах, ему казалось, что этот цветок заводят люди, знающие толк в домашнем уюте, и он гордился маминым вкусом.

Накануне, пытаясь представить, как задать заветный вопрос, он понял, что другого такого случая может и не представиться. Маша хохотушка и егоза, рядом с ней ни минуты тишины не бывает, и Владимиру Ивановичу тоже палец в рот не клади, у него рядом с дочерью одна шутка за другой. «Не дадут они мне даже минутки», – тревожился и вздыхал Павел.

Он решил запиской вызвать гостя на разговор и написал: «Дядя Володя! Мне нужно спросить у вас что-то очень важное. Поклянитесь, что скажете правду! Паша». Сейчас он достал из кармана штанов записку и держал ее в руке, обдумывая, как бы вручить.

Владимир Иванович заметил, что Павел погружен в себя, кивнул вопросительно Нине Дмитриевне, но та пожала плечами, подхватила длинноносый эмалированный чайник и отправилась в кухню.

– Что-то ты невесел, Паша. Думается мне, может набедокурил на улице? Или в школе проштрафился? – Владимир Иванович задал вопрос шутя, всем было известно, что Павел Прелапов – парень серьезный.

Растирая в пальцах листок герани, Павел подумал, что ответить ему на это подстрекательство нечего, зато если промолчать, возможно Владимир Иванович подойдет к нему сам. Выдался как раз подходящий момент: Маша немного утихомирилась, и, болтая ногами, снова переплетала косу, мать из кухни еще не вернулась и скорее всего сразу не вернется. Вечер, соседи дома, в кухне народу полно, она вполне может там остаться и ждать, пока освободится конфорка.

Владимир Иванович действительно подошел и встал рядом. «Точно он мой родной отец! Просто как пить дать! – уверился Павел, и сердце его в который раз кувыркнулось. – Я же все про него знаю! Даже то, что подойдет, знал! И мать разве стала бы с чужим человеком так громытуриться? Что ни слово ему, все поперек, прямо песочница-конфетница, а не взрослая тетенька!»

– Отрежу противные косы наголо, раз они не плетутся, отрежу, отрежу, – заворчала, запричитала Маша, – буду тюлеником голеньким, гладеньким, шоколаденьким!

«Гладенького тюленека» из голой и лысой Маши точно бы не получилось, тоща была, угласта, ни одной округлой линии.

Павел резко развернулся, встретился глазами со старшим гостем и побледнел. Снова показалось, что другого шанса не представится никогда. От волнения у него слегка закружилась голова. Владимир Иванович смотрел с тревогой.

– А давайте в лото? – Маша подбежала к столу, схватила кусок сахара, впопыхах перевернула сахарницу, и ее содержимое выпало на скатерть. – Я чушка-хрюшка, я свинка-черноспинка – блестящая щетинка!

Нина Дмитриевна вернулась с чайником и тут же стала собирать кусочки сахара на блюдце.

Павел сунул записку в руку Владимиру Ивановичу и теперь от волнения побагровел: «А вдруг он начнет читать ее прямо сейчас?»

Но священник Владимир Бережков повел себя иначе. Получив послание, он посмотрел поверх Павловой головы, повернулся и направился в коридор. Комната у Прелаповых большая, тридцатиметровая, проходя ею, Владимир Иванович успел улыбнуться Нине Дмитриевне и поцеловать дочь.

– Пап, ну давай в лото! Давай! Давай! – распелась Маша вслед. «Папа»! Павлу тоже хотелось прямо сейчас сказать «папа» этому самому лучшему человеку на свете! Шаг в желанную сторону он уже сделал, теперь осталось улучить момент, задать вопрос и услышать, наконец, долгожданное «да». Но сейчас казалось, время остановилось и разбросало вокруг себя бессвязные картинки из разных жизней.

Занавески на окнах двигались как живые, с улицы доносились голоса детей. Комнату заливал свет, в нем медленно кружились пылинки. Маша, что-то бубня под нос, маленьким зеркалом пускала солнечных зайчиков, и они перетекали, подрагивая, с цветастых стен на этажерку, с комода на буфет, с потолка на репродуктор у кровати.

Павел изо всех сил делал вид, будто ищет что-то в ящике письменного стола, хотя притворяться ему в этот момент было не перед кем. Мать ушла полоскать сахарную тряпку, Владимир Иванович еще не вернулся.

Наконец он вошел, кивнул Павлу ободрительно, затем словно невзначай оказался рядом. И вот уже записка перекочевала обратно, а Павел понесся в коридор, чтобы прочесть ее в одиночестве.

Туалетную комнату кто-то занял, но, к счастью, свободной осталась ванная. Павел предпочел бы туалет, там можно было какое-то время отсидеться, а в ванную мать уже через пять минут постучит, потому что делать там сыну среди бела дня совершенно нечего.

Он закрыл дверь на крючок и развернул свернутую бумагу. На ней карандашом было написано: «Клясться не буду, потому что сказано: „Не клянись“. Правду, если знаю, скажу. Приходи ко мне в храм в понедельник после школы. Отец Владимир».

Прежде Павлу не доводилось переписываться с мечтанным своим дядей Володей, и эту подпись – отец Владимир – он воспринял как добрый знак.

Вчетвером они играли в лото. Павел больше не казался удрученным. Он ерзал, шумно вздыхал, то и дело пропускал свои бочки, и мог бы стать мишенью для шуток, но мать неожиданно разговорилась о грядущем переезде.

Их дом шел на слом, Прелаповы вот-вот должны были получить отдельную квартиру поблизости. Нина Дмитриевна уезжать далеко от школы, в которой работала, не хотела категорически, и согласилась на совсем маленькую квартирку, зато тут же, рядышком, на улице Гарибальди. Владимира Ивановича она открыто просить о помощи не стала бы ни за что и завела разговор о переезде словно невзначай. Он тут же все понял, и теперь они оба больше на детей внимания не обращали, обсуждали, как экономнее упаковать скарб, а в лото играли механически.

Павел понемногу успокоился.

Он с трудом дождался понедельника и, едва уроки закончились, бегом отправился по адресу.

Храм стоял безлюдным. Но едва Павел вошел, священника позвали, тот появился в подряснике, провел гостя в трапезную, сам налил и поставил перед ним тарелку постных щей.

– Поешь.

В некотором возрасте нервотрепка на аппетит не влияет, суп исчез. Павел вытер рот, убрал руку под стол и напряженно рассматривал пеструю протертую клеенку. Прибежала Маша, но ее тут же выдворили в светелку.

– Знаешь, – ободрительно начал отец Владимир, – У меня тоже были вопросы, которые я мог задать только кому-то очень близкому. У тебя, вон, мама не оратор, больше молчит, кого тебе спросить? А моя мать любила поговорить о жизни, она о многом рассказывала, хоть мне и приходилось подчас дорого платить за ее откровенья. – Он улыбнулся. – И батюшка знакомый у меня был, к нему я шел с главными ожиданьями, он объяснял то, чего мама не знала. Так что я в отрочестве быстро дорогу нашел. Правда, потом пришлось побороться, чтобы устоять. Очень я был обидчивый, гневливый. Чуть что, вскидывался весь…

Отец Владимир говорил спокойно, словно он сам давно ждал этого разговора и теперь собирался говорить долго.

– Почему «дорого платить за откровения»? – вернул его Павел назад. Он чувствовал себя так, словно ему предстояло с большой высоты прыгнуть в ледяную воду.

– А она, – снова улыбнулся священник, – если со мной такие разговоры начинала, то по всем моим косточкам проходила, все мои недостатки вспоминала и из них же делала примеры. Или вот по капельке заставляла меня до смысла доходить.

…Владимиру Ивановичу вспомнился один из вечеров, когда его мать пришла с работы, подала ужин, и они уселись за стол, сервированный как к празднику. Зоя Васильевна всегда украшала жизнь, каждую минуту украшала, чем могла, – мелкими, незначительными вещицами, словами, сказанными к месту, поддержкой. Володя сидел за столом и хмурился, жуя котлету и заедая размятым вилкой картофельным пюре.

– Что за настроение, сын мой? – спросила наконец Зоя Васильевна. Она любые нелады замечала сразу, но с вопросом могла и потомить, как сделала на этот раз.

– Да контрольная завтра, мам. По математике. Не напишу я ее. – Володя не стал растягивать игру, ответил сразу.

– Повторяй это почаще вслух, судьбой станет! – немедленно отозвалась мать, прищурилась.

– Не смогу я ее написать, точно не успею ничего, – жалуясь, сын всегда надеялся на поддержку, которую тут же и получал.

– Ты вот мне скажи, – мать склонилась к светлой макушке. – Тебе это нытье зачем? Оно тебе что дает? Почему ты не готов, спрашивать не буду, мне это даже не интересно, а вот для чего ноешь, тебе и самому узнать полезно было бы. Как, – Зоя Васильевна настойчиво потрепала сына за волосы, но тут же сбавила накал, погладила слегка, – есть ответ на вопрос? Мысли озаряют или мы мужественно скулим в потемках? – и засмеялась тихо.

– Ну… – Володя очень любил эти игры. Он опустил голову вниз, чтобы не показать улыбки, чтобы мать еще побыла рядом. – Может быть, я хочу, чтобы ты мне сказала, что я все успею…

– Ага! – Зоя Васильевна кивнула и отстранилась немного, словно хотела посмотреть на сына со стороны, но тут же снова приблизилась, встала ровно. – Я тоже так думаю. Тогда пошли дальше. А это тебе зачем?

– Ну… Потому что ты потом скажешь, что у меня хорошая память, что я посижу пару часов и буду все знать на пятерку…

– Правильно. И я так думаю. – Мать теперь слегка похлопывала сына по плечу. – Ну, а это зачем? Или сам не знаешь, что можешь?

– Потому что тогда ты меня похвалишь. Я же сам не могу себя похвалить, – тяжело вздохнул Володя и скроил притворно-скорбную физиономию, поднял лицо вверх. – Человеку может быть важно, чтобы его похвалили…

– Умница моя! – Зоя звонко чмокнула сына в щеку. – Молодец! Все знаешь, все понимаешь, а чего не знаешь, то как раз сейчас и выучишь! Ну что, похвалила я тебя? Теперь не подведешь?

– Ага, – совершенно материнским тоном согласился Володя и слегка прижался щекой к ее руке. – Похвалила. Я не подведу, мам!

– И я тебя не подведу, – Зоя тогда вздохнула и отошла, села на диван, взяла книгу. – Не подведу. Не подведу…

Улыбка померкла на лице мальчишки, Володя понял, что мать говорила об отце. Не подведет, значит, не умрет, не оставит его…

Владимир Иванович вздохнул и, с твердым решением не подвести Павла, вернулся к рассказу:

– Она считала, что так мне понятнее будет. Она вообще заводная была, энергичная! Представь: когда стирала, я всегда думал: «Как это у нее в кровь пальцы не сдираются?», так она гремела доской по корыту. Вот и я у нее, как стиральная доска, за каждый свой вопрос ходуном ходил. Назиданья никакого, а примеров могла привести множество. Соответственно между нами не было недосказанности.

Павел напрягся так, что чуть не выдавил обратно съеденный суп.

– Дядь Володь, – сглотнул. Сейчас он не мог поднять на священника глаз. Показалось даже, что посмотрит и заплачет. – Я спросить хотел. Знаю, что знаете!

– Спрашивай, сынок.

До слез осталось всего ничего, одно словечко. У Павла задрожали руки, под столом он сжал кулаки и впился ногтями в ладони.

– Мама мне не говорит, хоть я спрашивал сто раз. Два раза. Скажите. Я хочу знать, кто мой отец? То есть, если это вы мой отец, то я…

Выдержки не хватило, слезы потекли сами, Павел вытащил кулаки из-под стола и, не разжимая рук, вытер глаза.

– Вон оно что! Ах ты, Господи! – Порывисто вздохнул Владимир Иванович, готовый к чему угодно, только не к такому повороту. Подвел парня, подвел, а ведь обещался не подвести! Он вскочил, подошел к Павлу, обнял, отодвинулся, прошагал туда и обратно небольшое помещение трапезной дважды. Священник двигался слишком поспешно, даже суетливо, Павел почувствовал это и внезапно необъяснимо для самого себя понял, что ошибся, и все не так, как рисовалось в мечтах.

Мир качнулся. Звездочка выпала из рук в темную студеную воду и медленно гасила лучи где-то в глубинах Павлова колодца, из которого теперь ему предстояло выбраться на землю, но проще бы рухнуть вслед за ней и, пролетев сто дон, разбиться в осколки.

Владимир Иванович тщательно подбирал слова. Он не был отцом Павла и, как будто оправдываясь, рассказывал теперь, как с детства любил Нину Дмитриевну, как надеялся и звал ее замуж, и как она раз за разом отказывала ему. Как появился вдруг в ее жизни сильный и удалой пограничник, и как неожиданно для всех замкнутая Нина влюбилась. Говорил одно, вспоминал другое, давнее, скрытое.

– Сынок. – Зоя Васильевна вошла в комнату босиком, испачканные уличной грязью боты и туфли по привычке оставила в коридоре за дверью, и один бот отскочил от стены, черной кошкой бросился под ноги хозяйки. Она споткнулась, испачкала чулок. Наклонилась, выставила взбунтовавшийся бот вон из комнаты, сняла пальто, встряхнула от дождевых капель, попросила: – Дай плечики, – и уселась растирать ступни в чулках непрозрачного бежевого цвета. Чулки у нее были всегда одинаковые и все с зеленоватыми пятками.

Володя поднялся из-за письменного стола, достал из шкафа вешалку, повесил тяжелое драповое пальто, разровнял руками и водрузил на крюк у окна. Надо, чтобы просохло, рядом с батареей вернее.

Зоя Васильевна обычно и входила в дом шумно, и дела свои вершила азартно, с каждой чашкой как с живой разговаривала. Но в тот день она вела себя необычно, сидела, свесив голову вниз, все растирала и растирала ноги, оторвалась наконец от них, распрямилась, поморщилась и застыла.

– Мам, ты что? – Володя обеспокоился. – Ничего не случилось? У тебя вид, я даже испугался. Ты как себя чувствуешь, не заболела?

– Нет-нет, я нормально. – Заговорила тихо. – Спасибо, сынок. Ты вот что скажи мне, – Зое Васильевне как будто что-то мешало поднять на сына глаза, – ты Нину нашу Прелапову давно в последний раз видел?

Нине двадцать четыре, Володе двадцать семь. Дай ему волю, он бы каждый день с ней встречался, не расставался бы совсем, но не мил он Нине, вот и не идет к ней. То есть идет, конечно, но не так часто, как раньше, как ему хотелось бы. Нина стала учительницей – немногословной, категоричной. Она еще красивее, чем раньше, только теперь к ней на козе не подъедешь, в помощи она не нуждается ни в какой. Да что там говорить, не нравится ей Володя Бережков!

– Месяца два наверно… А что?

– Месяца два. – Зоя Васильевна нахмурилась, подняла все же на сына глаза, посмотрела мельком, нижнюю губу прикусила немного, растянула щеки, подбородок поджала. – А какая она была тогда? В каком настроении?

– В неразговорчивом, как всегда. Да мы и не общались почти. Я приехал навестить, и… Возникло какое-то напряженье. Мне показа-лось, она не то, что общаться, видеть меня не хочет. И я ушел. А почему ты спрашиваешь?

– И ты с тех пор ничего о ней ни от кого не слышал?

– Да что случилось, мам?! – все это было совершенно не похоже на обычное поведение матери, и Володя занервничал не на шутку.

– Даже как и сказать-то тебе, не знаю. Да ладно, что уж там душу томить. – Зоя Васильевна спину выпрямила, хрустнула позвоночником, провела руками спереди, то ли по платью, его расправляя, то ли проверяя, как там ее собственное тело, не таит ли в себе нежданного сюрприза. – Нагуляла наша Нина, вот что случилось. С животом она, а мужа нет. Кто, что – ничего не знаю. Эх, Ленка ты моя Петровна, – с тоской, но как-то не по-доброму вспомянула Зоя Нинину мать, – что ж ты понаделала такого, подружка моя, господи, прости, а теперь поди в гробу ворочаешься… Володя не верил своим ушам. Он дернулся, закашлялся, сел, встал снова… Как же так? Нина беременна?! С животом? И замуж не вышла, и им, единственным близким своим людям, ничего о себе не сказала? Но этого не может быть!

– Почему же не может быть? – мать словно мысли его услышала. – Очень даже может, жизнь наша проклятущая. Да и нет там мужа никакого. Нет вообще никого. Ты мне лучше скажи, что теперь делать будешь? Не чужая ведь, Нинка-то наша.

Володя смотрел на покрывало. Странно, почему он раньше не замечал этого сочетания вылинявшего рыжего и темно-коричневого, он вообще никогда не думал о том, какого цвета покрывало на диване, а оно оказывается неприятное, неприятное! Странно, мама всегда так следит, чтобы в доме было нарядно, а какое покрывало лежит, что же, не имеет значенья?..

– Ты меня слышишь, сын?