Loe raamatut: «Моя жизнь – борьба. Мемуары русской социалистки. 1897-1938»
И если в ходе этой великой битвы за освобождение рода человеческого нам суждено пасть, то те, кто сейчас находится в задних рядах, шагнут вперед; и мы падем с сознанием своего выполненного долга и с убеждением, что цель будет достигнута, как бы ни боролись или ни сопротивлялись силы, враждебные гуманизму.
Мир наш, несмотря ни на что.
Август Бебель
Глава 1
Телеграмма, вызывавшая меня на срочное июльское заседание Исполнительного комитета интернационала в 1914 году, застала меня в отдаленном уголке Тосканы. По дороге в Пизу я вновь и вновь сверялась со своим расписанием. Если не успею пересесть на экспресс в Милане, я не сумею добраться до Брюсселя вовремя, чтобы попасть на заседание. Мне слишком хорошо была известна причина этой срочности, историческое значение этого события. Солидарность миллионов рабочих, которые будут представлены на этой конференции, может стать последним шансом на спасение Европы.
В Пизе я успела на ночной поезд, и, когда он выезжал с вокзала, я поздравила себя с тем, что теперь будет несложно делать необходимые пересадки. Когда проводник пришел проверить у меня билет, я попросила его постучать в дверь моего купе до прибытия поезда в Милан, так как хотела вздремнуть.
– Милан! – воскликнул он в изумлении. – Но, мадам, этот поезд идет в Рим!
У меня сердце упало. Я более десяти лет путешествовала по Италии, даже по самым ее отдаленным уголкам, и никогда раньше не садилась не в тот поезд и не опаздывала на заседание или встречу. А сейчас – самое важное заседание в моей жизни! Поезд был экспрессом и ехал без остановок до самого Рима. Я никак не могла добраться до Брюсселя из Рима до окончания первого заседания. Я объяснила свое затруднительное положение проводнику.
– Я так часто видел вас на вокзале, – сказал он, – и знаю, кто вы. Для партии важно, чтобы вы попали сегодня вечером в Милан?
Я знала, что могу говорить открыто.
– Послушайте, товарищ, началась война. Мы должны остановить ее, если получится, или не дать ей распространиться по всей Европе. Съезд интернационала в августе состоится слишком поздно. Исполнительный комитет должен действовать сейчас. Завтра мы встречаемся в Брюсселе.
– Не беспокойтесь, товарищ. Вы будете в Брюсселе вовремя.
Полчаса спустя, когда мы подъезжали к какой-то станции и поезд замедлил ход, проводник вошел в мое купе и открыл окно. Подняв меня на руки, он через окно опустил меня в протянутые руки станционного служащего, который бежал вдоль платформы. Поезд набрал скорость и исчез во тьме.
– Что вы здесь делаете в такой поздний час, товарищ Балабанова? – спросил начальник станции.
Я объяснила свое положение.
– Сегодня ночью нет пассажирского поезда на Милан, но я позабочусь, чтобы вы добрались туда.
Я приехала в Милан в товарном поезде как раз вовремя, чтобы пересесть на экспресс, идущий в Брюссель.
Я уже несколько раз совершала подобные поездки, но эта почему-то напомнила мне мое первое бегство из России в Брюссель шестнадцать лет назад. Та поездка также совпала с крупным переломным моментом в моей жизни, но не в жизни движения, частью которого я стала. Она ознаменовала окончательный разрыв с моей семьей, домом, со всей его роскошью и условностями жизни в нем, которые я так долго ненавидела и против которых я так яростно боролась. Передо мной лежало осуществление всех моих девичьих грез: университет, знания, свобода, возможность придать какой-то смысл моей жизни, хотя я еще и не знала, что означает последнее. Я была уверена, что среди десятков мужчин и женщин, которые ехали со мной в этой непрерывной череде вагонов третьего класса на протяжении долгого шестидневного пути, не было никого счастливее меня. Мне хотелось рассказать им о том, что происходит в моей жизни, что у меня начинается новая жизнь, что я еду в университет; я хотела, чтобы они разделили со мной мою радость. Я никогда до этого не путешествовала одна, но я чувствовала себя лучше, чем дома, в этом переполненном людьми поезде. Только одно пугало меня, когда мы приближались к Брюсселю. Я никогда не жила в гостинице одна, и, когда в четыре часа утра поезд остановился, сердце мое тоже остановилось. Город казался темным и негостеприимным, многочисленные памятники полководцам, неясно вырисовывавшиеся в темноте, выглядели одновременно и угрожающими и забавными. Пока я ехала в гостиницу, я вернула себе присутствие духа, напомнив себе обо всех других девушках, которым пришлось столкнуться с жизнью, не имея защиты друзей и семьи. Но после того как дверь моего гостиничного номера закрылась за носильщиком, который внес мой багаж, я заглянула под кровать и, трепеща, открыла шкаф для одежды. Я как раз только что прочитала в газетах о мужчине, который спрятался в платяном шкафу и ночью напал на спящую девушку.
За шестнадцать лет, которые пролетели с того первого утра моей новой жизни, я на деле осуществила все те неясные, но неодолимые честолюбивые замыслы, с которыми я в первый раз приехала в Брюссель. Общие фразы, в которые моя неопытность облекла их, – свобода, равенство, право жить своей жизнью, верность гуманизму, борьба с несправедливостью – нашли конкретное выражение. Я знала, что я очень удачливый человек. Страдания и борьба этих переходных лет – в отличие от лет моего детства и юности – имели смысл и достоинство, потому что они были связаны со страданиями и борьбой человечества. Жизнь, прожитая ради великого дела, лишена пустоты жизни отдельного человека.
Теперь я возвращалась в Брюссель в качестве представителя Социалистической партии Италии в Исполнительном комитете Второго интернационала. Конец этой поездки должен был ознаменовать конец некоего периода как в моей личной жизни, так и в жизни движения, которому я посвятила эти шестнадцать лет. Я не знала тогда, когда я подъезжала к Брюсселю, чувства безнадежности, поражения, неизбежной катастрофы, которым были отмечены следующие два дня и которое затмило даже великолепную речь Жореса на нашем заключительном заседании. Я не знала, что несколько дней спустя ответом на эту речь станет пуля наемного убийцы в Париже. Не знала я и того, что, подобно тому как убийство Жореса ознаменовало начало международной резни, убийству двух других членов нашего Исполнительного комитета, Розы Люксембург и Хьюго Хаасе, суждено было ознаменовать наступление жестоких времен. Это было 28 июля 1914 года.
Всякий раз, когда меня спрашивают, как случилось так, что я отвернулась от своей семьи, от комфорта и роскоши своего дома на юге России и стала революционеркой, я теряюсь в ответе. Мне не приходит на ум никакая определенная дата или факт. Все детские годы, насколько я могу помнить, были годами бунта – бунта против матери, гувернанток, условностей и ограничений моей жизни и против уготованной мне судьбы.
Крепостное право было упразднено в России еще до моего рождения, и мне рассказывали о «великодушии» Александра II, который «освободил крестьян и сделал их счастливыми, тогда как до этого они принадлежали помещикам, подобно животным или товару». Но то, как моя мать обращалась со «свободными» слугами в нашем доме, всегда вызывало во мне возмущение. (Я мало бывала в других домах, и мне не с чем было сравнивать.) Однажды, когда я увидела, как какие-то крестьяне нашего поместья целуют край пальто моего отца по его возвращении из длительной поездки, я съежилась от стыда.
Мое первое осознание неравенства и несправедливости выросло из этих переживаний в моем раннем детстве. Я видела, что есть те, кто распоряжается, и те, кто подчиняется, и, вероятно, из-за моего собственного бунта против матери, которая руководила моей жизнью и олицетворяла для меня деспотизм, я инстинктивно встала на сторону последних.
Почему, спрашивала я себя, моя мать может вставать, когда захочет, а слуги должны подниматься рано, чтобы выполнять ее приказы? После того как она яростно накидывалась на них за какую-нибудь оплошность, я просила их не терпеть такое обращение, не понимая, что нужда привязывала их к нашему дому так же крепко, как и крестьян к помещикам-феодалам.
Первое свое представление о настоящей бедности и нищете я получила, когда стала достаточно большой, чтобы сопровождать свою мать в ее посещениях богадельни. Здесь в тесноте жили не только бедняки, но и больные люди и сумасшедшие. Мне позволялось раздавать подарки, которые мы привозили с собой, – передники, платья, белье и т. д. – на манер маленькой Леди Щедрость. Обитатели богадельни казались очень обрадованными этими подарками, а некоторые в благодарность целовали мне руку. Однажды моя мать дала мне шелковый шарф, чтобы я вручила его нищенке, которая постучалась в дверь нашего дома. Отведя ее в уединенную часть нашего поместья, где, я была уверена, нас никто не мог бы увидеть, я попросила ее пообещать мне сделать то, о чем я попрошу. Получив ее обещание, я отдала ей шарф, а после того, как она взяла его, я встала на колени и поцеловала ее руку. Таким образом, мне казалось, я установила равновесие между теми, кто имеет возможность давать, и теми, кто вынужден брать.
Мой отец умер, когда я была еще совсем маленькой, и я мало его помню. Он был помещиком и деловым человеком, очень поглощенным своими делами. Он не вмешивался в воспитание своих детей, за исключением тех случаев, когда мать, гораздо более энергичная, чем он, взывала к его непререкаемому авторитету. Конфликты, которые у меня когда-либо происходили с ним, были спровоцированы матерью.
Моя мать родила шестнадцать детей, семеро из которых умерли. Я была самой младшей, и мои старшие сестры уже были замужем, когда я родилась. Это отчасти объясняет то, как меня воспитывали – ведь на самом деле у меня не было товарищей для игр, мне не разрешалось ходить в школу или играть со своими братьями, которые общались с другими детьми. По русскому выражению и в глазах своей матери я должна была стать «венцом семьи». Мое воспитание было таким, чтобы я соответствовала своему предназначению – браку с богатым человеком, праздной жизни, для которой традиционное воспитание и соблюдение общественных приличий были необходимой подготовкой. Хорошие манеры, языки, музыка, танцы и умение вышивать – вот что требовалось от русской светской женщины. В школе я могла бы научиться чему-нибудь дурному от «обычных» детей. Решением этой проблемы была череда гувернанток и лишение меня товарищей для игр.
Мое возмущение матерью усиливала ее манера, в которой находили выражение ее планы относительно меня, и ее склад ума в простейших эпизодах. «Кто тебя возьмет замуж, если ты не пьешь молоко или рыбий жир? – имела обыкновение спрашивать она. – Где вы видели девочку из хорошей семьи, которая не играет на фортепиано?» А вот это бесило меня больше всего: «Что о тебе подумают люди?»
Несмотря на ее тиранический и жесткий нрав, моя мать посвятила себя своим детям и постоянно жертвовала собой ради них. Если она особое внимание уделяла мне, то это, вероятно, было благодаря какому-то ее неуловимому чутью, подсказывавшему ей, что, несмотря на все ее усилия, я не пойду по проторенной дорожке других ее детей, что она потеряет меня, как только я стану достаточно взрослой, чтобы жить своей собственной жизнью, и поэтому ей нужно дать мне больше физических сил и стойкости, чем другим. Разумеется, она никогда не признавала эти мотивы, даже если и знала о них. Она часто заявляла, что я худшая из всех ее детей, что она будет счастлива отделаться от меня; однако в мое отсутствие она говорила совсем обратное. Она была особенно строга со мной в присутствии других людей, и, хотя от этого мое возмущение становилось еще глубже, я вскоре стала понимать ее характер, в результате чего она потеряла всякое влияние на меня.
В то время мы жили на окраине Чернигова, расположенного неподалеку от Киева. Дом, имевший двадцать две комнаты, был окружен красивым парком и фруктовым садом.
И хотя сейчас я чувствую себя как дома в любой стране, я не могу думать о том, что меня окружало в детские годы, без ностальгии. Дом, сад, деревья, тихий городок, красивая река, протекающая через него, – последний раз я видела все это сорок лет назад. Но даже сейчас я помню каждый уголок сада, деревья, которым я доверяла сомнения и горести своих детских лет, кусты, которые кололи мне пальцы, когда я собирала ежевику, и от нее у меня были запачканы платья, к негодованию моей матери и гувернанток. Шестнадцать лет назад, когда я была членом правительства Украины, я собиралась вернуться в свой родной город, чтобы увидеть все это еще раз. Я действительно села на пароход, который должен был доставить меня туда из Киева и которому в мою честь дали новое имя «Интернационал». Тогда я обнаружила, что не могу увидеть места моей юности и распрощаться с ними во второй раз. Слишком многое случилось со мной с тех пор, как я уехала из дома, и пропасть, отделявшая меня от детства, стала слишком глубока. Я сошла с корабля, и поездка не состоялась.
Возможно, признание общественной отсталости России – даже несмотря на то, что аристократия и богатая буржуазия защищали обстоятельства, способствовавшие этому, – обратило интересы их представителей к западным «культурам», прежде чем они исследовали свою собственную. Причина в этом, а еще в желании быть как можно больше непохожими на «простых» русских.
В нашей семье говорили в основном на иностранных языках. Свой родной язык мне пришлось учить тайком по книгам, спрятанным от матери и гувернанток. Все эти гувернантки были иностранками, и сейчас я едва ли вспомню их имена или сколько их было. Ни у одной из них не было серьезного образования или каких-либо настоящих интеллектуальных интересов. Их наняли обучать меня языкам и давать поверхностные знания. Ни одна из них не могла ответить на вопросы, которые постоянно озадачивали меня или возбуждали во мне более чем просто формальный интерес к моей учебе.
Они получали распоряжения от моей матери, по воле которой они занимали свое место, и если кто-то из них и догадывался о том, как сильно я хотела понимания и любви и нуждалась в них, то ни одна не показывала виду. Хотя я никогда не была в хороших отношениях со своей матерью, я предпочитала ее общество их обществу, потому что у нее был острый ум, который привлекал меня, и я чувствовала, что ее суровость больше показная, чем настоящая. Я даже предпочитала эту суровость холодному и безличному отношению ко мне моих гувернанток.
Спустя годы, после русской революции, мне довелось вновь встретиться с одной из этих гувернанток в Германии. В Италии набирал силу фашизм, и я была приглашена выступить на эту тему на митинге в Лейпциге. В то время Лейпциг был самым «красным» городом в республиканской Германии, штабом несгибаемых марксистов. Именно здесь я познакомилась с учением Маркса, здесь Роза Люксембург опубликовала свои самые выдающиеся статьи до того, как ее убили в 1919 году. Мне был оказан прием в огромной гостинице, принадлежавшей рабочим. Я ненадолго удалилась в свою комнату, чтобы сосредоточиться на своей речи, когда в нее вошла какая-то женщина с охапкой красных гвоздик. Она была бедно одета, с непокрытой головой. Я не узнала ее, и она назвала себя. Это была моя последняя гувернантка.
Митинг проводился в самом большом помещении в городе, и на него пришло более десяти тысяч человек. Несколько раз на протяжении своей речи я встречала взгляд своей бывшей гувернантки. Ее глаза выражали понимание и воодушевление. После митинга она подошла ко мне и взяла меня за руку.
– Я так горжусь вами, Анжелика, – сказала она и добавила, что является членом партии и всегда сочувствовала рабочему движению.
– Тогда почему же вы не помогали мне, когда я была ребенком? – спросила я.
Она ответила, что не осмеливалась поощрять мои бунтарские настроения из-за моих родителей и своей материальной зависимости от них. Но я не могла не засомневаться в ее искренности. Она вступила в партию после краха монархии, когда делать это было не только безопасно, но и модно и когда социал-демократы были ведущей политической силой. Она была учительницей, и большинство ее учеников были социалистами.
Мне было одиннадцать лет, когда моя мать поняла, что справиться с моей решимостью ходить в школу невозможно. Я не знаю, каким был самый сильный мотив, лежавший в основе этой решимости, – желание учиться, быть с другими детьми или вырваться из дома, который я считала тюрьмой? Мы очень много путешествовали, особенно по Германии и Швейцарии, но эти поездки, во время которых мы посещали традиционные места и жили в модных отелях, казались просто продолжением жизни в Чернигове. Мне казалось, что я была бы очень рада, если бы меня отвели в самый низший класс какой-нибудь муниципальной школы. Вместо того чтобы послать меня в гимназию, как я хотела, моя мать наконец пошла на компромисс и согласилась отправить меня в светскую школу для девочек в Харькове. Там жила одна из моих старших сестер с мужем, и они могли присматривать за мной. И хотя я обрадовалась даже такой уступке, мама вскоре нашла предлог, чтобы отложить мой отъезд. Я не знала достаточно хорошо русский язык, чтобы сдать вступительный экзамен по этому предмету, утверждала она. Она не знала, что я учила его тайком, поэтому я убедила ее, что краткого интенсивного курса обучения с преподавателем будет для меня достаточно. В Харькове я была принята в более старший класс, чем я ожидала, и еще до окончания первого года обучения была переведена в следующий класс за «поразительные лингвистические способности».
Так как жизнь в пансионе была не такая, как дома, я была очень счастлива и не могла понять, почему другие девочки жалуются на то, что наша пища и окружающая обстановка не так хороши, как могли бы быть. Ввиду того что плата за обучение была высокой, количество учащихся было небольшим, а учителей отбирали лучших из лучших. Если бы не их обязанность готовить нас к ведению паразитического образа жизни, уровень наших занятий был бы гораздо выше. Униформа, которую мы носили, указывала на положение нашей школы, и я часто думала о ней, когда видела девочек в Западной Европе, одетых в простую одежду. Мы носили голубые платья с короткими рукавами, отделанными белым кружевом, и белые передники.
Когда царь собрался посетить Харьков, ученицы нашей школы и еще одной, где учились дворянки, были единственными, кому было разрешено приветствовать его на вокзале. Я помню свое волнение в ожидании его приезда, когда стояла с огромным букетом цветов, а затем свое разочарование, когда нам сказали, что «несчастный случай» – а на самом деле покушение на его жизнь – помешал его приезду. На следующий день я написала об этом событии в школьном сочинении и поблагодарила Бога за то, что он сохранил жизнь его императорскому величеству.
Мне было семнадцать, когда я, наконец, уехала из Харькова. Вскоре после моего возвращения домой мать и одна из старших сестер настояли, чтобы я поехала с ними в Швейцарию. Я избежала скуки гостиничной жизни в Монтрё, записавшись в языковую школу для молодых девушек. Хотя моя мать считала мое образование законченным, когда я покинула Харьков, и надеялась, что это временное пребывание в Швейцарии положит начало той жизни «в обществе», которая неизбежно приведет меня к браку, ей было трудно возражать против этого моего плана.
Однажды в школе заболела учительница, и директор попросила меня провести урок в классе. В конце этого дня она сказала мне, что из меня получится отличная учительница. Впервые кто-то предложил мне какую-то карьеру, а не праздность, и к тому времени, когда мы возвратились в Россию, слово «учительница» стало для меня синонимом слова «побег».
Когда я оглядываюсь назад на те два года, которые последовали за этим, я понимаю, что они представляют собой настоящую «бурю и натиск» для всей моей карьеры. После Харькова и Швейцарии мне было гораздо труднее, чем в детстве, приспособиться к жизни дома. Я уже не была ребенком и уже более определенно знала, чего я хочу. Я также знала, что достигла возраста, в котором я обязана исполнить свое женское предназначение. В том смысле, который моя семья вкладывала в эту фразу, что означало только одно: подходящий брак, устроенный моей матерью и братьями. По мере того как мое сопротивление планам матери относительно моего будущего становилось более определенным, а ее деспотизм приобретал все более репрессивный характер, борьба между нами превратилась в повседневную войну, которая изматывала меня эмоционально и физически и в конце концов привела к серьезной болезни.
В Чернигове, как и в других городах России, были девушки – дочери представителей мелкой буржуазии, специалистов, мелких государственных служащих, – которые готовились к поступлению в зарубежные университеты. За границей требования к поступающим включали в себя знание определенных языков, которым их не учили в муниципальных школах. Я поняла, что могу дать им такую подготовку.
Моей матери хотелось, чтобы я учила «детей бедных». Это будет благотворительностью и поэтому подходящим занятием. Но общаться и, возможно, подружиться с девушками из низших слоев среднего класса, которые до этого посещали муниципальные школы и готовили себя к какой-либо полезной деятельности, к свободной – и поэтому опасной – жизни в университете, – это было другое дело.
Чтобы избавить себя от бури ее негодования, а своих учениц – от возможного смущения от ее оскорблений, я планировала обучать некоторых девушек тайком. Я приходила к ним домой, когда моя мать отправлялась в город по магазинам, или встречалась с ними в каком-нибудь дальнем уголке нашего сада. Большая часть русских студентов в то время уезжала учиться в Цюрихский университет, но одна из девушек, которую я учила немецкому языку и которая прожила за границей несколько лет, рассказала мне об университете, который немедленно возбудил мое воображение. Это был Новый университет в Брюсселе. В то время я совершенно не читала никаких радикальных философских теорий, и, хотя я смутно знала о подпольном революционном движении в России и инстинктивно сочувствовала его целям, я никогда еще не встречала общепризнанного социалиста или анархиста. Брюссель был тем местом, где такие люди жили и могли говорить свободно, где их уважали и восхищались ими, куда съезжались студенты со всей Европы, чтобы побыть «у их ног». Когда эта девушка описывала студенческую жизнь, преподавателей, атмосферу свободного общения, я тотчас поняла, что должна поехать в Брюссель, а не в Цюрих.
Я и сейчас едва ли могу спокойно вспоминать те сцены, которые последовали вслед за объявлением о моем решении. Даже мои братья были потрясены, хотя они мало знали о Новом университете в Брюсселе. Подобно моей матери, они считали, что университет не место для девушки, особенно для девушки, которой не нужно самой зарабатывать себе на жизнь.
Эмоционально и мысленно я уже порвала со своей семьей и со всеми ее традициями. Я знала, что настало время, когда я должна совершить фактический разрыв, которого я с нетерпением ждала столько лет. Скандалы и истерики этого периода только утвердили меня в решимости сделать это как можно быстрее и аккуратнее. Я сознавала, что деньги, которые я должна была унаследовать от поместья своего отца, были той цепью, которая приковывала меня к прошлому, к семье и России. Она тоже должна быть разорвана. Я сказала своему старшему брату, что я не хочу этих денег, что я уеду с пустыми руками и пойду своей дорогой. Он напомнил мне, что я не могу путешествовать без денег, даже в университете мне понадобятся пища и кров, одежда и книги. Наконец, его здравый смысл победил мои колебания, и я согласилась принять очень небольшое пособие, достаточное для того, чтобы содержать себя «как работницу» и позволить себе ездить третьим классом. Мы заключили соглашение, согласно которому брат должен был посылать мне эту сумму каждый месяц, а я отказалась от своей доли в отцовском наследстве в его пользу.
Когда я уезжала из дома, матери не было, чтобы попрощаться и благословить меня. Последнее мое воспоминание, связанное с ней, – это ее проклятие в мой адрес. Но я была счастливее, чем когда-либо в своей жизни.