Loe raamatut: «На той стороне», lehekülg 4

Font:

12

Кинопередвижка того времени работала от динамо-машины, которую надо было кому-то крутить.

Ток подавался на два угольных стержня. Проекционная лампа была дуговой, и малейшая оплошность киномеханика могла привести к загоранию дорогостоящей целлулоидной плёнки, которая горела, как порох.

Поджоги плёнки случались и у моего отца, которому потом приходилось выплачивать её немалую стоимость.

Динамо обычно крутили вездесущие мальчишки, охотников было – хоть отбавляй. Но мальчишки крутили ручку больше из удовольствия. А от удовольствия, какая работа? Баловство одно. Ток подавался неравномерно, и широкая простыня экрана, то разгоралась белым каленьем, то подёргивалась серым пеплом. Свист, недовольные крики зрителей портили восторженное впечатление от революционного искусства.

А по Бондарям в это время шумно справлял своё отлучение из лётного училища бондарец один, погодок отца. Галифе тёмно-синего диагонали, хромачи гармошкой, гимнастёрка с отложным воротником, на рукаве нашивка – птичка золотая распласталась, фуражка с голубым околышем заломлена не по уставу. Конечно, под хмельком.

Встретились в чайной.

– Серёга!

– Василий!

Ударили по рукам. Выпили. Повторили. Разговор пошёл.

– Иди ко мне в напарники кино крутить! По деревням кататься. Вино и харч дармовые, комсоставские. Тужить не будешь. Ну, не понравится – уйдёшь. Не жениться ведь?

– Тьфу, тьфу, тьфу! Типун тебе на язык! Какая женитьба, когда кругом – воля! А вино и харч – подходят. Папаня свирепеет, на Магнитку вербоваться заставляет. Бубнит: «Я те кормить не буду, дармоеда».

Ударили по рукам. Выпили. Потом отец ещё водки заказал. Рад, что напарника нашёл.

Идут по селу – хорошие. Высматривают, может где гармошка играет.

Навстречу Настасья, сестра недоучившегося лётчика Сергея. На голове берет велюровый белый, коса смоляная, чёрная на плече улеглась. На шее косыночка китайского шёлка, платье кисейное по самые щиколотки, сапожки короткие на медных застёжках. Остановилась. Смеётся. Смотрит прямо. В глазах ивовый цвет полощется. Невеста!

– Ты куда это вырядилась середь дня? – голос у брата строгий, требовательный. Сразу видно, кто в семье главный.

Сергеев спутник подобрался весь. Стоит, не шелохнётся. Как гвоздями пришитый. Нехорошо в грязь лицом ударить перед незнакомой девушкой. Козырёк клетчатой фуражки опустил, чтобы хмельной дымок в глазу виден не был. «Ах, Серёга, хрен моржовый! Не знал, что у него такая сестрёнка вымахала. Прямо, как горожанка на сельской улице!»

– Василий! – знакомясь, протягивает руку.

Настасья протягивает свою, узкую. На пальчиках маникюр.

«Вот те на! Она и взаправду городская!»

Сергей хвалиться стал. Товар лицом показывает. Его сестра на медичку выучилась. Теперь вот в районной больнице фельдшерицей работает. Прививки разные по деревням делает, уколы ставит.

– Идём свататься! – сказал Василий.

Анастасия весело засмеялась и пошла своей дорогой.

Слово «свататься», наверное, самое весёлое понятие в русском языке. В нём – всё! – и молодая удаль, и признание в любви, и желание породниться с до того чужими или даже незнакомыми людьми, кровными родственниками невесты, за которыми следуют: большая выпивка, хлебосольное застолье и сладкая перемена жизни.

Новый компаньон бравого киномеханика – друг Серёга – при этих словах пришёл в восторг:

– Пошли, пока Настёнку кто-нибудь не перехватил! Она знаешь, какая? Знаешь, какая? Во! – он, качнувшись, выбросил сразу два больших пальца вверх. – А чего её спрашивать? – Серёга цвиркнул меж зубов длинную струю на землю. – Как папаня скажет, так и будет. А он решит правильно. Пошли!

Улицы в Бондарях прямые, широкие. Далеко видно.

Орлы идут!

Сергея и Настёнки мать на дальнем порядке улицы концами платка утирается:

– Никак, наш?

Вышел хозяин. Самокрутку набивает. Брови сдвинул:

– Не наш, а твой! Желанница! Нажалелась!

– А энтот кто же с ним в картузе?

– Да, видать, активист из Совета. Снова описывать имущество будет, мать твою перемать!

– Ты что, Степан? Тот, вроде, повыше был, и с портфелем, а у этого руки не заняты, воздух хватают. Наверное, дружок Серёжин, коль серёд дня без делу лытает.

– Вот кого в колхозы писать, ветродуев, пусть там языками землю попашут. Коллективисты! Ну, я щас им покажу!

– Не колготи, Степан! Может, они, и впрямь, по какому делу идут? Вишь, руками размахивают. А ты – с гонором! Сначала поговори, чего зря сразу за гужи хвататься?

Подходят.

Дружок Серёжин вежливый. Родителей на «вы» называет. Здоровкается. А дальше, что сказать – не знает. Мнётся. На глазу кожаный кружок ладонью прикрывает. Вроде, от солнца застится.

Сергей на крыльцо грудью напирает. Хорохорится.

– Вот, папаня, родственника привёл!

– Какого родственника? Ты что, сдурел спьяну, сукин сын?! Мы таких не знаем и знать не хочим! Тоже, видать по обличаю, – бездельник!

– Он за Настёнку свататься пришёл. В жёны брать будет.

Сергей хлопает по карманам. Ищет курево. Его дружок протягивает большую толстую папиросу. Тот подхватывает и, мусоля мундштук, пытается прикурить от отцовой самокрутки. Горящая махорка осыпается жаром тому на кисть руки.

Степан был мужик фабричный, рабочей закалки, на бондарской ткацкой фабрике с малолетства у станка с шабёром и напильником от детских игр отучался. Рука твёрдая. Бац, сыну в лицо! Сунул, как будто коротко, а у того – кровь из носа.

Сергей мычит, трясёт головой, расшвыривая кровь на скоблёные к празднику доски крыльца. Согнувшись, по-бычьи на отца пошёл. Да тут мать-заступница подоспела. Стала промеж, руками загородила, чтобы до плохого не дошло.

Сергей вытер рукавом сопатку:

Пойдём отсюда, Васька!

Оглянулся – никого нет. Отец с матерью в избе, а он один на порожке сидит. И дружка его сегодняшнего след простыл. Зыркнул на избу – одни куры в горячей пыли усадисто хлопочут.

Пошёл в амбар на прохладных половичках отлёживаться.

13

А у Василия сердце так и зазнобило, так и заныло ретивое. Заноза, как гвоздь в пятку, в душу вошла, а вынуть больно. Только вспомнит глаза зелёные, жёлтой пыльцой подёрнутые, косу чёрную на плече, смешок девичий, простодушный, без умысла, засосёт в груди, заноет. А всё оттого, что глаз ремешком перепоясанный, куда денешь? С такой заплаткой кому нужен? Зубами скрипит, а сделать ничего не может.

На работе дело пошло споро. Бойцы красного культфронта, отсталое крестьянство и другие несознательные элементы тамбовщины к новой, невиданной досель, жизни приобщаются. Вон, оказывается, как народ при советской власти живёт! На колхозных нивах колос гнётся, коллективисты на работу, как раньше на престольный праздник с песней ходят, в новых рубахах обряженные – всё сатин да батист. Это, наверное, только здесь, у нас, нищета из всех углов топорщится, зубами клацает. А где-то – живут люди!

Сергей динамо крутит, Василий у проекционного аппарата белым снопом света из тьмы непроглядной сладкую жизнь выхватывает, за артистов речь держит – где надо, шуткой отойдёт, где надо горечью обольётся. Народ доволен. Молодцы ребята!

Пока Василий киноаппаратуру налаживает, платочком окуляры протирает, его помощник Сергей, Настёнкин брат, билеты продаёт. Денежки, вот они – в шапке! Никакого потайного баловства. А если что и когда скалымят, то это – Распутину, жеребцу-захребетнику на овёс. Коняга к водке хоть и равнодушен, а тоже кушать хочет. С питьём проблемы не было, а вот с овсецом иногда случались и перебои. Тогда по дороге сенца из стожка одинокого надёргают – ешь скотина!

Иной раз Распутин так их рысью прокатит, что поутру в голове, как наковальню поставили.

Но лошадь, хоть и тварь безъязыкая, а сознание имеет мужское, товарищеское. Если в какой неурочный час ездоки и вздремнут в повозке, Распутин сам дорогу знает: возле районного дома культуры ногу к ноге приставит и тихонько подоржёт – вставайте, мол, вот она, конюшня ваша!

Разгрузятся, сделают профилактику аппаратуре и себе, а к вечеру снова в дорогу, снова счастливую жизнь высвечивать из гущи беспросветных будней.

Едут они так. Дорога неблизкая. Василий и начнёт откуда-нибудь сбоку про Настёнку спрашивать, интересоваться о девичьей жизни.

Серёга отмахивается – живёт чего там? Тоже по деревням обитает, только всё больше пёхом, прививками, гигиеническими просвещениями занимается. Гулять некогда.

А чего спрашивает? Пришёл бы, она по субботам завсегда дома.

– Заходи к празднику, сам увидишь. Чёрт гривастый! – прикрикивает на Распутина Сергей, тот, нехотя, переходит на бег затем снова, меланхолично подёргивая головой, перестаёт пылить, и таратайка опять покачивается в летнем мареве.

– Как же, придёшь к вам! Отец твой зверюгой на меня смотрит. Небось, выгонит, – вправляет разговор в нужное русло напарник.

– Ну, может, и выгонит. А волков бояться, так и в лес не ходить.

– Ну, что ж, приду как-нибудь.

На другой день в гости пришёл один, без Сергея. Галстук лопатой, кожаный пиджак конопляным маслом натёр, сапоги из-под утюга светятся, как лампы на праздник – подковки о половицы цокают. На всякий случай встал под матицу. Кланяется:

– Здравствуйте!

– Здоровей видали, – недовольно пробурчал в разлапистые усы хозяин дома, даже не предложив гостю табурет. – Чего пришёл? Вроде праздника никакого нет, а ты без делу по дворам шатается.

Хозяйка глаза отводит, неудобно за мужа, а перечить не может. Не положено.

Гость с ноги на ногу переминается, сапоги проклятые кожей скрипят. Сердце – тук-тук-тук!

– А я к Сергею Степановичу. Он мне по работе нужен. – А сам глазом из прихожей в горницу заглядывает. На что-то надеется. А вдруг из-под божницы оттуда розовый бутон зацветёт. Настёнкина улыбка засветится. Чудеса не только в сказках случаются.

– Ишь, какой вежливый! По имени-отчеству собутыльников величать начал. Нету его! Небось, сам знаешь, где он в эту пору гнездо свил, стервец. Вы с ним – одна шайка-лейка. И нечего тут придуриваться. Чего стоишь? Дай пройду!

Хотя дверной проём был сбоку, но хозяин почему-то шагнул от окна к гостю, как будто тот стоял у него на дороге.

– Ишь, свет зазастил!

Степан Васильевич, не церемонясь, надвинулся на парня, стараясь вытолкать его за дверь.

«Ах, ты, хрен старый! – ругался про себя, выходя из неприютного дома, озадаченный жених. – Дать бы тебе разом по хлебалу за твою вежливость, да руки связаны! Перед Настенькой срамиться не хочется. Обманул Серёга. Сказал, что сестра дома будет одна, – говори, сколько хошь, никто не помешает. Вот тебе и наговорился…»

Сбоку скрипнула калиточка, и в прогале с тихим смешком вспорхнул весёлый цветастый платочек, нарядный, как летняя бабочка.

Но жених, заложив руки за спину, уже вышагивал по пыльной улице, норовя, во что бы то ни стало, отыскать своего дружка, и высказать всё, что он о нём думает. Тебе, дураку, мол, динамо крутить только, а не сердечные дела решать.

14

– Э-э, Макарыч, всего и делов-то! Нашёл о чём тужить, мы Настёнку в два счёта окрутим! – сбил Сергей свою форменную с крылышками фуражку на затылок, когда они готовили аппаратуру к вечернему сеансу в соседней деревне, до которой и пешком час ходьбы, а на вверенном им рысаке по кличке «Распутин» – глазом моргнуть. – Я сестрёнку сегодня с собой на кино приглашу, а там ты уж сам постарайся ей в душу влезть. Да и с руками поаккуратней, а то последний твой глаз выцарапает. Ну, а на мой кулак можешь всегда рассчитывать. Я в стороне стоять не буду. Во, получишь! – выставил он свой жилистый смуглый кулак.

– Действуй по-хорошему, чтоб всё было честъ-по-чести.

Обрадованный воздыхатель мимо ушей пропустил замечание насчёт глаза. В другой раз такое он своему динамокрутителю не простил бы.

– Давай, иди за Настей! С аппаратурой я и сам справлюсь. Скоро я и тебя научу кино гнать. Специалиста сделаю. Иди!

Соловьи запели, защёлкали под рубашкой. Как же он раньше не догадался пригласить сестру Серёги на сеанс? Небось, и её храпоидол-папаня не догадался бы. Кино все любят. А киномеханик молодой любит девушку Анастасию. Имя-то, какое сладкое!

Для сегодняшнего сеанса из небольшого выбора кинолент он отложил фильм с многообещающим названием «Мать».

О чём будут рассказывать бегущие картинки, он ещё не знал. Фильм только что привезли из областного отдела кинофикации, но само слово «Мать», как нельзя кстати, подходило для сегодняшнего показа и так воодушевило моего отца, что он тут же, не дожидаясь вечера, решил сделать пробный прогон ленты, чтобы разобраться в его содержании, а то потом как же комментировать зрителям то, что происходит в фильме. Ведь сегодня ему надо показать всё, на что способен настоящий пропагандист советской культуры.

Вездесущие мальчишки резво крутили динамо, наперебой стараясь угодить дяде киномеханику, который на этот раз оказался и не таким злым, разрешив смотреть картинки, которые сами двигались на побелённой стене кинобудки.

Сам киномеханик по-соколиному вглядывался в меняющиеся кадры, разбираясь, что к чему. Там дрались, пили, куролесили такие же ребята, как и он сам.

Вначале всё было похоже на действительную жизнь фабричных рабочих.

Ещё недавно Бондари были таким же посёлком – неугомонным и шумным. Вон ещё и теперь разграбленная и разорённая суконная фабрика сквозит пустыми окнами, воткнув щербатую трубу в низкое дождливое небо.

Теперь в Бондарях безработица. Бывшие фабричные плохо привыкали к новой непонятной жизни. Три маленьких колхозика, кое-как сбитые из ткачей и мехрабочих, не успев встать на ноги, на глазах разваливалась. Не привыкшие к земле фабричники, матеря всё на свете, спустя рукава колупались в земле, понукаемые пришлыми руководителями, которые и сами, не понимая ничего в крестьянском деле, гробили на корню и урожай, и благие начинания…

Ладно. Всё. Разобрались.

Пьяная гольтепа, снующая на экране, замыслив революцию, разом бросила пить и кинулась распространять прокламации по цехам, устраивать забастовки. Значит, неотвратимо грядёт кризис капитализма, у забитых и угнетённых глаза просветлённые, в каждом – отблеск мировых пожарищ. Даже затурканная и битая мужем мать Павла, вздыбив руки, зовёт своего сына и его партийных товарищей на священную борьбу классов. Так, понятно. Это они учили в школе киномехаников на каждодневных политзанятиях. Надо только правильные слова подбирать, чтобы, да дай Бог, матерные не выкинуть. Тогда – прости-прощай. За хулигана примет. Нет, надо всё, как учили, говорить.

Киномеханик, смотав ленту, бесконечно прокручивал и прокручивал в голове текст, который он сегодня будет вещать народу. Здесь у него последняя надежда. Будем мостить мосток к другому берегу, где поют сладкие соловьи любви…

Сестра Сергея с радостью согласилась поехать в Метрополье, недалёкую от Бондарей деревню, где кинопередвижники должны были организовать сеанс.

А почему не поехать? Брат рядом, да и сам киномеханик выглядит приличным человеком, обходительным, не как местные, которые спьяну пообвыклись горлопанить непристойные песни да частушки, драться между собой, да грубо приставать. А этот с виду – совсем городской молодой человек, а что глаз, говорят, потерял во время кулацкой перестрелки – ещё ничего. Что ж теперь делать? Ну, потерял. Главное – человек, и руки-ноги целы. Этот не будет заниматься пустобрёхством и пускать мыльные пузыри, показывая из себя, какой он герой. Жалко, конечно, но и с одним глазом люди живут. Вон соседа, Ивана Махоткина, с гражданской войны совсем без ног привезли – и ничего. Тётка Поля его не бросила. Который год за ним ухаживает, троих детей нарожали.

У папани отпрашиваться не стала. Зачем лишние разговоры да оправдания? Что она, школьница, какая? «Скажу, на улице была», – решила для себя Настёна, накинув на плечи голубой полушалок с кистями, и пошла тихонечко с братом за переулок, где её ждал, прикуривая от папиросы папиросу, неугомонный страдалец.

15

Отдохнувший жеребец Распутин краешком копыта нетерпеливо подгребал землю, словно выискивая в траве потерянный золотой бубенец.

Радостный воздыхатель торопко усаживал гулёну в пружинистую бричку, расстелив свой заморской кожи вишнёвый пиджак. Ещё брал в Торгсине, когда артелил в Москве, большие деньги стоил пиджачок, а теперь – нате вам! Ничего не жалко! Сам под ноги такой красавице выстелился бы, коль разрешила…

– Нн-о! Родимый!

Напарник, чертыхаясь, еле успел вскочить на изгибистую подножку.

– Куда гонишь, Макарыч? Попридержи вожжи!

Какое там! Только весело закружилась бондарская пыль под окованными железом колёсами. Только ойкнула прохожая баба, и долго смотрела из-под руки на лихих кучеров: «Кудай-то они так спохватились? Никак пожар где?»

А пожар, действительно, горел в груди не от капли винца у лихого молодца, и нечем было забить-остудить пылающий угль.

Вот он, рядом локоток, да не укусишь!

Кто был по-молодости молод, тот знает неуёмную силу этого огня, от которого не скрыться.

Кино крутили в избе-читальне.

Сначала председатель предложил ставить фильм прямо на улице, у колхозного правлений – чего людей загонять в избу? Но киномеханик доходчиво разъяснил партийную важность момента. Фильм пролетарский. Подготовка революционных дрожжей 1905, незабвенного года. Сам Максим Горький, защитник угнетённых, писал фильм для настоящих коммунистов. Это как понимать? На скотном дворе пролетарскую культуру делать? А что скажут там, наверху? То-то!

Председатель громко высморкался, почесал затылок: «Н-да… Марья, открывай свою читальню, мать-перемать! Какую-то «Мать» крутить привезли. Пущай народ культурно на лавках посидит. Семечки лузгать только в руку. Да самосадом дымить полегше. И чтоб ни одного окурка на полу! Избу подожжёте. Для этого пожарный ящик с песком вам поставили. Цигарки туда бросайте. Ну, всё! Зачинай, Макаров, свою «Мать» показывать. А после кино я тебя как-нибудь отмечу. Понял?» – председатель колхоза надвинул картуз и пошёл справляться о вечерней дойке – Пойду сам, сиськи пошшупаю. От коров молока только котятам. Бяда!»

Надо, чтобы всё было чики-чики. Чин-по-чину. Аппаратуру протёр своим носовым платком. Покрутил ручку проектора – нормально!

Народу набилось полно избу. Картина какая-то душевная – «Мать». Может, это про Богородицу нашу, заступницу усердную? Может, теперь, после всего, что наделали, Бога вспомнили? Каяться зачили? Всяко, может быть. Ишь, как дьявол их схватил за горлянку! Церкви порушили. Иконами печи топили. Может, унялись теперь?..

Настёнку посадил в первом ряду. За плечи попридержал – током по рукам вдарило, вроде, магнето крутанул, и провода к рукам прислонил.

– Давай, – кричат, – кинщик, начинай!

– Марья, поприкрути лампу!

Марья прикрутила фитиль, висящей на гнутом проводе лампы с большим стеклянным пузырём. «Летучая мышь» – название лампы такое, – теперь источала тлеющий свет, ровный и тихий, как от далёкого зарева.

Тяжёлым шмелём загудело динамо. Сквозь дымные табачные разводы полыхнул и заметался ослепительный веник света. Замелькали, запрыгали прямо по белёной стене большие и малые буквы.

Киномеханик прокашлялся:

– «Мать». Произведение пролетарского писателя, любимого всем трудовым народом Максима Горького. Смотрите и слушайте, как делалась революция, светоч счастливой жизни.

Кто-то громко выматерился.

Киномеханик выключил аппарат.

– Попрашу без подобных комментариев! Лучше язык за зубами, чем за решёткой. Сергей, крути динамо!

Снова кузнечиком застрекотал киноаппарат, снова по стене забегали суетливые серые тени, и трудно было понять в их суматохе, чего же они, то есть, эти размахивающие руками тени, хотят.

Текст под картинками быстро сменялся, а зрители, в большинстве своём неграмотные крестьяне, цокали языками, то ли что-то одобряя, то ли сожалея о своей непонятливости.

– Говори, Макаров, чегой-то они все бегают с вытаращенными глазами? Объясни! – кто-то крикнул из нетерпеливых зрителей.

А Макаров только этого и ждал.

– Зарубается-скалывается, начинается-сказывается, – сел он на своего конька. И понёс. И поехал! Всё, что знал, выложил и ещё больше прибавил. Над головами летело: – Язык – не мочало, но всё начну сначала.

Вот, оказывается, когда его время наступило! Щас он покажет, на что способен советский киномеханик, работник культурного фронта, окончивший для этого школу в самом граде Воронеже, где даже трамваи ходят, и улицы почти сплошь из камня…

– Па-пра-шу разговоры прекратить и слушать голос революции из самого сердца пролетарского фильма, сочинённого болельщиком народных масс Максимом Горьким для протрезвления от оголтелой жизни!

– Это что же, навроде похмелья, что ли? – в потёмках раздался чей-то заинтересованный голос. – Вместо рассолу?

Не обращая внимания на бесцеремонный голос, киномеханик продолжал с интонацией, не терпящей пререканий:

– В сумерках царизма рабочий класс России жил на ощупь, и ни единой искорки, ни единого уголька не мигало в этой кромешной мгле. Как вдруг столинейной лампой в потёмках быта вспыхнула ленинская «Искра», осветив путь разуму, сдавленному тисками собчиниства и других пережитков. «Вот он – свет! Вот она зга!» – воскликнул Павел, сын своей матери, забросив початую бутылку казённой водки под ноги топчущейся за его спиной безликой худосочной массе, называемым, если просто сказать, быдлом.

При упоминании о початой бутылке возникло весёлое возмущение. Но это никак не подействовало на дальнейшее славословие. Оратор, стоящий у стрекочущего аппарата, самозваный глашатай знал цену слову, которому он научился на политзанятиях в школе киномехаников, записывая каракулями все громкие выражения того времени, не всегда понимая смысл сказанного. Одним словом – «Зарубается-скалывается…»

Народ в душной избе-читальне, в потёмках, вспоротых широким лучом проектора, только цокал языками: «Вот, бес! Умён, так умён! Откуда только нахватался? Шпендрит, как по газете!»

А тот, чувствуя всей кожей одобрительные восклицания, продолжал «рубить и скалывать»:

– Великой скорбью занялось материнское сердца! Сын мой, Павел! Проснись! Проснись и пой гимн трудовому народу! Стань его заступником и ходатаем за справедливость!

Женская половина зрителей зашмыгала носом: «Конешно, мать. Куды ж денешься?»

Кинщик носовым платком смахнул на ходу невидимую пыль на линзах и вытер вспотевшую шею.

– …И протёр глаза Павел. Заслонил всей грудью исковерканное и заплёванное рабочее достоинство. Начал составлять партийные списки и печатать подрывные прокламации. И вот возник вопрос – кто будет стоять на сквозняке революции, распространяя пролетарские воззвания кочегарам и станочникам, согбенным непосильным трудом на благо всепожирающему Молоху капитализма? И тогда, отбросив со лба прядь суровых волос, встала и поднялась русская женщина, битая-перебитая мужем-извергом, страдалица, мать несгибаемого Павла: «Я пойду на ветродуй, в народ, сынки!»

При этих, брошенных проникновенным голосом, словах теперь и мужики потянулись за куревом: «Вот эта настоящая родительница! Женщина и мать! Заступница за сынов своих, а мы, чувырлы неграмотные, укоряем, непочетниками зовём детей. По глазам хлещем за каждый самовольный шаг, за каждое баловство. А, вишь ты, по-другому надо разговор вести, по-умному. Глядишь, и у нас революция бы поднялась. А то опять в кабале ходим. Какие же заступники за нас? Самогон сызмальства хлестать, да по кобылкам зуд чесать только и умеют. А, видать, вон какие бывают дети! 3а весь мир умереть готовы! А наши-то – анчутки!»

Киномеханик продолжал витийствовать:

– Докумекал народ всю тяжесть своего гнёта. Врасхват пошли партийные Пашкины векселя на улучшение жизни.

Здесь, чтобы снизить чересчур казённый тон, он революционера Павла Зотова назвал так, по-свойски, Пашкой. Вроде, и он тоже был рядом с ним и подставлял своё плечо, облегчая бремя непокорного пролетария.

– А читающий народ, – передвижник-комментатор гордо возвысил голос, – читающий народ – это уже не ползущая тварь, а гражданин – честь имею! Но сатрапы царизма, полицейские ищейки вынюхали подпольную организацию, закабалившую себя заботой об униженных и забитых. Повязали рабочего заступника Павла цепями железными, обручами стальными и повели на суд. Смотрите – вот он, вдохновитель наших побед, стоит, гордо подняв голову и бросая своим мучителям в лицо одну фразу: «Мы закопаем вас в чернозём истории!» И мать, эта святая женщина, поддержала его, крича: «На этом навозе вырастут такие плоды, которые будут не по зубам стяжателям капитализма! «. Всё! Конец фильма.

Зрители долго не хотели расходиться по домам:

– Молодец, Василий! Пропечатал ты им, храпоидолам, нашу правду. Пусть знают, как народ в ярмо загонять!

– Эт-та что, – тянется из толпы голос, – вот у нас на Святую Троицу всех на покос выгнали. Травы намахали – и что же? С Божьей помощью всё погнило, вымокла трава-то. Осень на дворе, а скотину в зиму кормить нечем. Так-то!

– Она что, твоя скотина, что ли? Колхозная. Вот теперь пущай умники из Совета думают, подсчитывают барыши на шиши. Стариков надо слухать и поперёк Бога не идить в сапогах яловых, как они ходють. Тьфу!

– Фёдор, фуй горластый, прищеми язык, а то он у тебя до ушей достаёт. Враз и оттяпают.

Разговор за разговорами, а уж месяц чистый, светлый ночь окольцевал. Среди звёзд ангелы небесные перинки взбивать начали, на покой готовиться. Пора и нашим передвижникам грузиться и – до своего двора.

Председатель слова не сдержал. Чего ж здесь прохлаждаться? Настёнке зябко. Плечами передёргивает. А тут как раз куртка поскрипывает. Накинул ей на плечи байкой подбитую кожу, тёплую ещё от его разгорячённого тела. Анастасия рукой не повела, не отстранила. Значит, не совсем безнадёжное его дело. Значит, резон будет. Попридержал за плечи куртку, огладил кожу, – как током прошибло! Ноги ослабли.

– Макарыч, ты чего? Подсоби динамо погрузить. Тяжёлая железяка фуева! – Сергей по привычке, забыв, что рядом находится сестра, громко матюкнулся.

Из темноты – кулак в челюсть. И вежливое:

– Попрошу не выражаться! Мы не в конюшне.

Оп-па! Двухпудовый электрический генератор уже в коляске, даже рессоры заплясали.

Жеребец Распутин, коротко ржанув, попытался было податься в дорогу, но, передумав, хлестнул себя хвостом и только переступил ногами.

– Тпру! Чертяка! – напарник вдохновлённого оратора, вроде ничего не случилось, кинулся к вожжам придержать застоявшуюся без догляда скотину. Потом, ни с того ни с сего, пнул Распутина в подбрюшье, отчего тот, недовольно мотнув головой, вскинул передние ноги и шарахнулся куда-то в сторону, вывернув передок телеги так, что она опрокинулась, и вся дорогостоящая аппаратура, стоящая на особом учёте в органах, как оружие идеологической борьбы, за которое беспартийный кинопередвижник нёс персональную ответственность, в чём и расписывался в книге учёта, вспугнув грохотом дремавших деревенских собак, вывалилась в заросшую лопухами и крапивой канаву.

– Нехорошо так делаешь, Серёжа! – скрипя зубами, особо вежливо, с расстановкой произнёс в темноту знаменитый в районе киномеханик.

Ух, и заварилась бы буча, не будь рядом прелестной скромницы, за которую готов был на всё поражённый в податливое сердце рядовой боец культурного фронта, недавний артельный парень Василий Макаров.

– Попридержи коня, он смирный, когда с ним по-человечески обращаются, – протянув ременные вожжи растерянно стоящей в стороне девушке, сказал он.

И, почувствовав её тёплую руку, сразу же отмягчел. Злость на товарища, может быть, только что раздолбавшего аппаратуру, за которую ему идти под суд, отпустила его, и он, вздохнув, пошёл помогать тому, ставить телегу снова на колёса.

Аппаратуру, упакованную в фибровые чемоданы-футляры, конечно, могла бы перехрустать тяжеленная динамо-машина, но, к счастью, она пролетела мимо, и с ней пришлось повозиться, выволакивая её из пыльных крапивных зарослей.

– Прости, Макарыч, – только и сказал Сергей, подсаживая сестру в коляску.

– Ладно, – миролюбиво ответил «Макарыч». – Приедем, разберёмся.

Ехали домой молча. Умудрённый житейским опытом Распутин без понуканий и кнута шёл хоть и бегом, а неторопко. Лунный свет представлял чёрно-белую картину мира, словно всё ещё продолжало крутиться немое кино. Только теперь экран из небольшого квадрата вырос до панорамного.

Близкая осень ощущалась и в знобком настое воздуха, и в той неуловимой чистоте его, которая предшествует ранним заморозкам, проявляющимся по утрам в нежном инее на затенённых и ещё зелёных склонах оврагов. Под первым лучом солнца от инея остаётся только слабая волглость травы, и уже трудно верится, что здесь только что махнула кружевным подолом если не сама Зима матушка, то её дочка Снегурочка.

Хоть ехали молча, но каждый слушал своё.

Вяло передёргивая вожжи, Серёга в тяжёлом перестуке копыт слушал казарменную дробь сапог в курсантской школе, где он учился отличать элерон от лонжерона, а глиссаду от пике. По дури выскочил из училища! Сидел бы теперь за штурвалом аэроплана, а не с вожжами в телеге…

Подбитая байкой куртка из мягкой кожи на плечах улыбчивой девушки ласково обнимала её, согревая теплом и отгораживая от крепкого бугристого тела молодого парня, бойкого на язык и решительного в поступках.

Она немного побаивалась неожиданного товарища Сергея, хотя и чувствовала, что этот, с чёрной косой повязкой на глазу человек, так непохожий на знакомых соседских парней, влюбился в неё по самые кончики ушей, и делает всё, чтобы ей понравиться.

Действительно, от него исходила какая-то уверенность и надёжность, которая заставляла проникнуться к нему доверием.

Девушка сидела спиной к движению и смотрела, как лениво перемигивается огоньками оставленная ими и потихоньку засыпающая деревня. Вот уже и огоньки стали редеть, редеть, и только кое-где кошачьим проблеском мелькнёт горящее окошко и тут же погаснет. На звёздном горизонте остались только чёрные тени уже облетающих листвой деревьев.

Сидеть было неудобно вот так, с настороженностью, и она, слегка расслабившись, почувствовала спиной тяжёлое мускулистое тело, и ей стало по-девичьи радостно и легко.

Третий пассажир агитповозки под дробный топот спешащего в персональную конюшню при районном доме культуры Распутина, казалось, ничего не слушал, а, закрыв глаза, находился, вроде как, в алкогольном расслаблении, улыбаясь неизвестно чему. Ему было по-молодому хорошо, да и только.

Сквозь тонкий сатин рубахи он чувствовал, как, споря с ночной стылостью, в него перетекает блаженное до невероятности тепло девичьего тела. И там, под сатином рубахи, тяжёлой удушливой волной накатывается нерасплёсканный в артельных скитаниях и на гулливых деревенских посиделках окиян-море. Волна распирала грудь, и было невмоготу сдерживать гортанный крик восторга, запрокинув лицо к небу.

Tasuta katkend on lõppenud.

Vanusepiirang:
16+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
20 juuli 2014
Kirjutamise kuupäev:
2013
Objętość:
290 lk 1 illustratsioon
Allalaadimise formaat:

Selle raamatuga loetakse

Autori teised raamatud