Tasuta

Лестница в небеса. Исповедь советского пацана

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 8. Мистика

Вообще, мистика, волшебство, чудеса в детстве присутствуют столь же естественно, как ветрянка и насморк. Взрослые смотрят на это снисходительно, насмешливо, а зря. Ребенок видит гораздо больше, чем может объяснить, а взрослые объясняют гораздо больше, чем видят и понимают. Очень хорошо помню кошмар, который преследовал меня целый месяц, когда мне было еще лет пять-шесть.

Спал я тогда в кровати с бабушкой. Весной, кажется, в апреле, я вдруг стал просыпаться очень рано, еще в сумерках, и начинал смотреть на черный, деревянный карниз, на котором висели занавески. Вдруг – не внезапно, но именно вдруг – на карнизе появлялись крупные, серые птицы с курицу величиной. Они сидели, нахохлившись, и только безмолвно поворачивали головы с клювами, словно оглядываясь. На карнизе их помещалось с десяток. Меня наполнял такой ужас, что я, как парализованный лежал неподвижно, и смотрел на них, не отрываясь. Зачем-то я был им нужен. Что-то они хотели до меня довести. Они звали меня. Куда? Продолжалось это не менее часа. Всходило солнце и курицы медленно (!) растворялись в воздухе, чтобы в следующую ночь прийти опять.

Я плакал, когда рассказывал это бабушке, я закатывал истерики, когда родители не верили и смеялись. «Так не бывает!» – чудесный ответ взрослых на все, что они не способны понять! «Так не бывает» преследует ребенка до тех пор, пока он сам не научиться себе не верить. Откуда взялись эти курицы? Почему они вызывали во мне парализующий ужас?

Через месяц они исчезли. И больше не появлялись.

Китыч сталкивался с чертовщиной чаще, иногда лоб в лоб. Например, ему приходилось видеть серого уродливого человека, который появлялся в комнате тоже утром, в сумерках, когда вся семья спала. Появившись из темного угла, он садился на кровать родителей и молчал. Описать его было трудно. Кит рассказывал, что роста он был с полметра, грязно-серый, словно резиновый, с крупной головой, на которой невозможно было разглядеть ни глаз, ни губ, ни носа, с длинными руками и короткими толстыми ножками. Какая-то недоделанная или бракованная кукла. «Он», – называл его Китыч. «Он» приходил всегда утром и ничего не предвещал, ничего не показывал. Но приходил именно к Китычу и ужас вызывал смертельный. Когда наступал рассвет, «Он» начинал дрожать и корчиться, как восковая фигурка в огне, а потом растворялся в воздухе. Однажды Китыч проснулся и увидел, что «Он» стоит совсем рядом и тянет к нему руки. «Господи, помилуй!» – возопил пионер Китыч, как столетиями вопили его предки в минуту ужаса. Проснулся и замычал отец, забормотала что-то матушка и призрак исчез. Потом «Он» пропал. Кит успел позабыть про него.

И вот, лет через двадцать пять, «Он» объявился вновь. Это было тяжкое запойное время конца перестройки. Китыч к этому времени уже жил в Веселом поселке, с мамой. Отца уже несколько лет не было в живых. Китычу не удалось стать космонавтом, как он мечтал в школьных сочинениях, он отслужил в армии танкистом, стал шофером. Пил страшно, как и вся страна. Я был холост, по-прежнему честолюбив и романтичен, работал в университете и приходил к нему пешком вечерами с Народной в гости чуть ли не каждый вечер. Такой был ритуал: мы пили крепкий чай на кухне, обсуждали партию и правительство, и я возвращался домой – пешком. Ради здоровья.

Однажды, отмахав свои привычные шесть километров, я обнаружил Китыча в прискорбном упадке по случаю глубокого запоя. Он лежал в своей комнате на кровати в позе павшего воина с неизвестной картины Верещагина и пялился на трюмо в углу комнаты. На трюмо стояла фигурка. Это была резиновая кукла серого цвета. Но до чего же нелепая! Формы напоминали человека, но ни глаз, ни у шей, ни носа не было – разве едва различимые выпуклости обозначали эти органы. Длинные руки, как у обезьяны, свисали, короткие ноги заканчивались плоскими ступнями. Вся она вызывало отвращение, даже гадливость.

– Откуда у тебя это? – спросил я, поставив куклу на место и инстинктивно вытирая ладони о штаны. – Вот урод!

– Нашел перед парадной. Лежала в луже. – ответил Китыч – Дай, думаю, возьму. Как думаешь – это что?

– Даже не знаю. На пупса не похож, на обезьяну тоже. Брак какой-то заводской? Выбрось!

– Пусть стоит.

– Жуткий же!

– Как раз под мое настроение. Я такой же жуткий. Чем меня напугаешь? Сдохнуть хочется. А завтра на работу. Опять врача проходить…

На следующий день я пришел к нему, как и обычно, в районе семи. Киту было еще плохо, он по-прежнему лежал на своей кровати, но уже не в столь пафосно-трагической позе, как накануне.

– А знаешь, что со мной было? – спросил он после того, как мы выпили на кухне по стакану крепкого индийского чая под бормотание радио. – Ночью приходил «Он».

– Он? Кто он? Глюки что ли?

– Просыпаюсь ночью, поворачиваюсь, смотрю – сидит! Около трюмо, на стуле.

– Чертик зеленый?

– Нет. Серый. Невысокий. Где-то под полметра или чуть выше. Голый. А разобрать ничего не могу: вроде как человек, карлик, но глаз не видно, и ушей, и носа. В комнате темно, трудно рассмотреть. Ну, думаю, писец, приплыли, белая горячка! Страшно так стало. Молчу. Он тоже молчит. Только смотрю – шевелится, вроде как спускается со стула. У меня пот холодный – всю простынь промочил. И тут мать встала в соседней комнате, свет включила. Он и пропал.

– Белочка! Однозначно. Говорил я тебе, завязывай…

– Да не в этом дело! Понятно, с перепою все это, но… как тебе сказать: так явственно, так реально я еще не видел. Что это, как думаешь?

Что я мог сказать? Галлюцинации? Ну и что, полегчало?

Нет худа без добра – напуганный Кит, к тому же накаченный моими страстными проповедями, не пил месяца два или три. В парке его зауважали, даже посадили на новенький зеленый «Ераз». Он поправился, пристрастился к мороженому и пирожным, которыми бесплатно затаривался на своей торговой точке и которые мы уминали теперь вместе вечером за чашкой чая.

Но пришел черный день и Китыч громко, с прогулами и драками, с разборками и вытрезвителем, покатился вниз, как камень, сминая все свои честно заработанные успехи и репутацию, как солому. Через месяц после великого Падения я застал Китыча в состоянии близком к отчаянному.

– Микки, спасай. Ночью не заснуть, а засну – просыпаюсь от удушья, весь мокрый. Мотор стучит как бешеный. Покуришь – вроде легче. А заснешь – опять! И знаешь, как будто давит что-то на грудную клетку. Я уже у матери валидол просил, а ведь таблетки с роду не пил. Принципиально! Ну, думаю, только бы не инфаркт! Водку совсем перестал пить, только винцо. Легонькое – портвейн. А сегодня ночью проснулся опять от удушья. Открыл глаза – а на груди сидит «Он»! Ну, тот самый, про которого я тебе рассказывал. И душит за горло. Маленький, вонючий, лица нет, ерзает у меня на груди, пыхтит, а силенок горло сжать видать не хватает. Веса в нем килограмм двадцать, я думаю… А жить-то хочется! Силы собрал и отпихиваю его. А в голове только – помилуй, Господи! И тут вспомнил, как бабушка учила в детстве: Коля, говорила, как случится беда – кричи: «Никола Угодник, помоги!» Потому что твой покровитель и защитник Никола Угодник. Ну, тут я и взмолился, честно признаюсь: «Николай Угодник, погибаю! Помоги мне!» Слышу – ослабла хватка… Я ворочаюсь, мычу, плачу слезами, на пол упал, вскочил – никого нет! Сердце где-то в глотке, вот-вот разорвется к чертовой матери! До утра сидел на кухне, курил. Засыпать теперь боюсь. Что делать, Мишка?

– Что делать? – решительно сказал я. – Убери своего урода с зеркала. Я тебе уже давно говорил – убери! Почему не убрал?

– Не знаю, – покачал головой Китыч, призадумавшись, – дай, думаю, постоит.

– Ты совсем дурак?! Постоит. Он-то постоит, а ты ляжешь. На Южном кладбище. Нашел с чем шутки шутить. Сдохнуть хочешь? И ведь не поленился же нагнуться! В грязь, в лужу! Сокровище нашел!

– Кстати, ты прав, – стал припоминать Китыч. – Темно было, дождь… Как я разглядел-то его? И зачем нагнулся? А как взял его в руку – так он к ладони и прилип. Утром проснулся с бодуна, а он стоит чистенький перед зеркалом. Думал, может к удаче?

– Забирай его! И пошли.

Кит взял тряпку, осторожно завернул куклу и сунул ее в карман.

– Погоди, дай посмотреть.

Кит развернул тряпку. Нет, ни заводского клейма, ни другого слова или знака – резина пористая, старая. Внезапно свет в комнате погас, лампа моргнула и опять загорелась тусклым светом, потрескивая.

– Понятно! – крикнул я. – Бежим!

Мы выскочили на улицу, под дождь.

– Не здесь! – остановил его я, когда Кит достал сверток. – Хочешь, чтобы он к тебе вернулся? Подальше отойдем.

Мы свернули за дом, остановились у помойки.

– Перекрестились! – скомандовал я, и мы неумело взмахнули руками. – Бросай!

Китыч как-то странно, словно прощение просил, посмотрел на куклу и швырнул ее в мусорный бак.

– Вот. Все. Может, сжечь надо было?

– Пусть хоть так, – сказал я, перекрестившись еще раз. Кит, глянув на меня, тоже перекрестился, поежился.

На следующий день он сам позвонил мне по телефону.

– Майкл, ты представляешь, что было?

– Опять вернулся?!

– Нет, то есть да. То есть вернулся, но не он. Представляешь, просыпаюсь утром, смотрю в кресле, напротив, сидит беленький такой седенький старичок. Смотрим друг на друга и молчим, а мне не страшно, только любопытно. А старичок ласково так смотрит, смотрит, смотрит… И вдруг мне пальцем так ласково погрозил, ничего не сказал и исчез. А?! Как тебе?

– Мне кажется хороший знак, Кит.

– Я знаешь, что подумал? Не Никола ли это? Мой покровитель, о котором бабка говорила? Как он выглядит, не в курсе? Помню, что беленький такой, седенький. А? Как думаешь?

– Думаю, тебе в церковь надо сходить. Ты крещеный?

– А то! Бабка крестила. Это ты у нас нехристь.

– Вот и дуй в церковь, есть наверняка и церковь Николая Угодника. Отблагодарить надо.

– Надо. Слушай, мне сейчас так хорошо! Давно уже такого не было.

 

Китыч, Китыч! В церковь он так и не сходил, все откладывал, откладывал, да и забыл. Пить не бросил. Но жуткий посланник тьмы – «Он» – больше не приходил. Больше того, даже в запойные дни прекратились жуткие видения. Хотя физические муки его по-прежнему терзали страшные.

А я, действительно, Кит прав, был нехристь. Мою старшую сестру крестили в деревне, разумеется бабушка – низкий поклон всем дремучим бабушкам России, с которыми не смогла совладать огромная и безжалостная армия обученных псов атеизма. Я родился в самом безбожном 1961 году, когда первый человек, взлетев на триста километров над Землею, смотрел-смотрел в иллюминатор, но так и не увидел Бога, о чем и рассказал землянам после приземления: «В космос летал, а Бога не видал!» – любили весело повторять пропагандисты, которые находили неизъяснимую сладость в том, что они нашли самый лучший способ существования белковых тел в стране победившего социализма.

Гагарин маму обаял. Мама верила ученым и благоговела перед ними. Я остался некрещеным. Весь пыл, вся неиссякаемая энергия моего горячего детского сердечка искали правды, справедливости и смысла. Моя вера взрослым, которые обманывали и себя и других, была беззаветна. Я был как тот доверчивый, прыгающий щенок, которому хозяева суют под нос несъедобную перченую дрянь и он, отфыркиваясь, чихая, кашляя, продолжает радостно скакать возле стола, потому что любит своих хозяев и верит, что вкусная косточка рано или поздно все равно упадет сверху. Так и я, подавившись очередной похабщиной, несправедливостью, жестокостью, отрыгивал отраву и оставался самым счастливым мальчиком на свете, потому что у меня был лес, были самые сильные и красивые родители на свете, был свой собственный тимуровский отряд и даже два адъютанта.

Поскольку речь зашла о мистике, расскажу еще вот что. Мы привыкли к тому, что мистика в нашей жизни подобна страшному клоуну с рогами и хвостом, которого хлебом не корми – дай только кого-нибудь напугать поздним вечером. Но мистика случается в нашей жизни постоянно. Она смущает наше сердце, и мы выпихиваем ее вон, чтоб не мешала трезво и бодро шагать по жизни до самой могилы. Расскажу еще два эпизода из своей жизни. Я всегда любил музыку. У меня был великолепный музыкальный слух, благодаря которому меня брали вне конкурса в городскую музыкальную школу (на семейном совете я заявил, что это случится только через мой труп!), у меня был великолепный голос в детстве, который позволял мне быть солистом хора мальчиков Невского района. По воскресеньям нас наряжали в черные смокинги с блестящими отворотами, белые рубашки, на шею прикрепляли шелковые бабочки и мы пели на сцене ДК «Пролетарский завод» пионерские песни, песни про Родину и что-то еще заумное из классики хорового пения. Кроме этого, я слушал по телевизору советскую эстраду и был поклонником Муслима Магомаева и Рафаэля, а по праздникам слушал, как отец, подвыпивши, наяривал на баяне псковскую плясовую и народные частушки. То есть музыкальный опыт у меня был запредельно традиционным и консервативным и вполне меня устраивал. И вот как-то раз Пончик, (опять все тот же Пончик, чтоб его!) классе в четвертом пригласил меня к себе в гости, поскольку родители купили ему магнитофон. Похваставшись всласть и наврав с три короба про невероятные способности своей техники, он вдруг предложил.

– Хочешь, поставлю тебе кое-что? Супергруппа! «Дюпапл»! Английская. Андрюха переписал вчера у кореша, а ему брат привез альбом – оттуда. – Пончик показал пальцем в потолок, но я понял откуда. Конечно же из благословенной Англии!

Пончик поставил бабину, нажал на кнопку, прислушался к шуршанию ленты и вдруг тишину прорезали звуки, похожие… да ни на что не похожие! Совсем! Ничего подобного даже отдаленно я не слышал! Все мои волосики на спине и на голове зашевелились от возбуждения. Кровь прилила к лицу.

– Стой! – крикнул я, когда увидел, что Пончик собирается перемотать

– Погоди, тут еще круче! «Ролинг Стоунс».

– Не надо круче! Оставь!

В батарею забарабанили. Пончик сделал тише. Он был доволен.

Откуда в пионере советской страны, воспитанном в пуританском отечественном духе, эта мгновенная любовь к музыке, которая выросла, как буйный сорняк, совсем на другой почве, далеко-далеко, за горами и долами, за морями и за железным занавесом, и еще только начала сокрушать вековые твердыни музыкальной культуры стран полнощных? Вот вопрос, ответить на который в жанре критического материализма совсем не просто. Заразился не только я. Мгновенно заразились миллионы моих сверстников. Старшеклассники не заразились, как будто умчались в будущее на других конях. Родители эту музыку ненавидели. Помню, как в мою комнату ворвался отец, когда я включил громко папловскую «Звезду автострады». Он был в натуральном бешенстве. В истерике. Ему невозможно было поверить, что подобную музыку можно было вообще слушать. «Выключи немедленно, слышишь?!» – орал он. Так же орали тысячи отцов в это время. Значит дело не в общей генетической памяти. Мне приходилось слышать, что рок-музыка вышла из народной традиции. Безусловно, не надо быть музыкальным гуру, чтоб уловить некую родственную связь между «скобарьской плясовой» и зажигательным рок-н-роллом, но хард-рок, если и вырос из прошлого, то из какого-то древнего языческого ритуала перед кровавым боем. И уж, конечно, трудно поверить, что новая музыкальная культура стала продуктом эволюции. Во-первых, она обрушилась на мир мгновенно и катастрофически, как цунами, во-вторых, нетрудно было разглядеть, что это была падшая демоническая культура, вернувшаяся из прошлого накануне заключительного Акта человеческой истории. Кто-то за кулисами явно наигрывал мелодию сатанинской мессы. Пришло время, когда миллионы ушей открылись, и миллионы сердец вздрогнули от предвкушения.

Как бы то ни было, «Дип Перпл», «Лед Зеппелин», «Юрай Хип», «Пинк Флойд» стали моими кумирами, спихнув с музыкальной полки мелкотравчатую шантрапу из премьер-лиги советской эстрады.

Могу дополнить свои размышления о мистике еще одним примером. В третьем классе я прочитал «Трех мушкетеров» и полюбил… англичан.

Странно, не так ли? Англичане в романе явно не блистали. Зато доблестные мушкетеры выглядели, как настоящие павлины. Их вражда с патриотом Франции Ришелье не укладывалась в моей детской голове. Четверо беспутных негодяев бессовестно жертвовали интересами собственной страны ради интересов весьма беспутной особы, неумеренно жрали, хвастались, пили, дрались на дуэли вместо того, чтоб воевать за свое Отечество – одним словом французы вызывали презрение. Об англичанах, повторяю, в полном соответствии с французской традицией – ничего хорошего, и вот поди ж ты… Торкнуло. Да так, что к университету я был законченным «англопатом» (по меткому выражению моей приятельницы – от слова патология). Это не вынуждало меня к подражательству, я не играл в джентльмена, не носил маску чопорности и снобизма, напротив, часто получал тумаки и шишки за свою простоту и открытость; я был равнодушен к английскому языку, я не заболел всеми этими зелеными лужайками и файф-о-клоками, но! Стоило в мире произойти серьезному событию, в котором затрагивались интересы Великобритании, как мое сердце тут же, без всякого понукания, становилось на сторону англичан. В Советском Союзе не было столь яростного патриота британского флота, как я, когда началась англо-аргентинская война за Фолкленды; я был самым преданным болельщиком английской сборной по футболу на чемпионатах мира, которому выпала несчастная судьба видеть все ее поражения, я становился невыносимо упрямым и агрессивным, если в споре кто-то пытался унизить Англию или англичан. Красная лампочка внимания и тревоги в моей голове загоралась сразу при одном лишь упоминании этой страны. Китыч буквально бесился от всего этого и, напившись, орал: «Будь прокляты англичане – враги Ирландии!» Университетские друзья, снисходительно принимавшие мои чудачества, тем не менее закипали и всерьез злились, когда я доставал их своим англоцентризмом.

– Дурак твой Черчилль и Англии твоей не было бы уже в 41-м году, если бы не мы. Гитлер одном пальцем раздавил бы ее, если бы захотел.

– Почему же не захотел?!

– Дурак был.

Сразу скажу – выгоды я от своей «англопатии» не имел никакой. Более того, часто вынужден был скрывать свою болезненную и необъяснимую самому себе страсть. Иногда склонен был согласиться наедине с собой, что это род психического заболевания. Но не об этом сейчас речь. Откуда это?? Мои предки жили в Псковской области по крайней мере последние полтораста лет. Загадка.

Еще, и на этом закончу.

В 90-е годы мне довелось быть народным заседателем сначала в районном, а потом и в городском суде. Опыт был новый, волнующий. Трудно было поверить, сидя ступенькой выше прокурора и защитника, по правую руку от судьи, что я, грешный сын улицы Народной, могу запросто накатить подсудимому год-полтора тюремного срока просто потому, что он мне не понравился. Конечно, не каждому, и конечно в пределах конкретной статьи, и, конечно, это были всего лишь фантазии, и все-таки… И тут мне снится сон. Редкой силы. Надо признаться, сны вообще редко посещают меня, а если и посещают, то абсолютно абсурдного содержания. И вот сижу я во сне за решеткой в зале суда за драку. И судья выносит мне приговор – семь лет исправительной колонии строгого режима. За что?! Я защищался! Вся жизнь насмарку! Помню вагон с решетками, раздирающий душу девичий смех на станциях, хмурый конвойный с раскосыми глазами, который что-то передавал уркам, Котлас, Печоры, мамин свитерок, которому не долго оставалось висеть на моих плечах… Странный сон. Тяжкий.

Года два спустя я заседал уже в суде городском. Разница была помимо прочего и в том, что за городским судом было закреплено право выносить смертные приговоры. Судья достался мне со стажем, повидавший виды, тертый и битый, научившейся ничему не удивляться и ничему на слово не верить. Он помнил еще времена, когда судья присутствовал при исполнении смертного приговор. Эту практику ввели в лихие бериевские времена, когда судья приговаривал одного, а казнили другого. Якобы случайно, из-за разгильдяйства. Поэтому тот, кто выносил приговор, имел возможность посмотреть в глаза своему подопечному за несколько минут перед тем, как пуля пробьет ему череп. Правда, подопечный в эти минуты не узнал бы и родную мать. Кажется, суровую эту практику отменили лишь в 61-м году. Мой судья был добрый человек, несчастный в семейной жизни. Женщин он недолюбливал, мужчин жалел, считая, что они гибнут из-за женщин. За три с лишним десятка лет за ним числился не один десяток приговоров, которые заканчивались словами: «К высшей мере наказания». При этом он был страстный грибник и рыболов. Как это совмещается в человеке – не знаю. Но многолетняя грусть в его серых, потухших глазах и благородно-неторопливая, рассудительная речь располагали к нему всякого. Он никогда не опускался до пафоса, говоря о своей работе (а я пытал его на эту тему часто), еще меньше был склонен к самоуничижению. Скорее напоминал того понурого ослика, который ходит по кругу, вращая колесо

В делах наших участвовал прокурор, бывший военный летчик, мужчина плотный, добродушный и веселый. Цель своей службы он видел так же ясно, как когда-то ясно видел цели для нанесения ракетно-бомбового удара своего штурмовика. Каждый день, после утреннего заседания, когда начинался перерыв, судья и прокурор посылали меня за водкой в магазин, что находился рядом с городским цирком. Я брал всегда две бутылки водки. Мы выпивали их из чайных чашек в комнате судьи, предварительно выпроводив второго заседателя: учительницу русской литературы, которая задалась целью отыскать среди нашего контингента второго Раскольников и вообще была молчаливым укором для нашей дружной троицы. Беседы были мирные. Меня интересовало, как летчик в полной темноте, в Сибири, мог найти нужный аэродром и правда ли, что смертные приговоры теперь, в век научно-технического прогресса исполняет специальная машина-автомат. Судья и прокурор чаще говорили про грибы и рыбалку и про каких-то отрицательных персонажей из своей епархии. Если на вторую половину дня заседаний больше не было или мы их не отменяли сами из-за скверного самочувствия, то меня посылали за добавкой. Тогда поздним вечером меня можно было видеть в коридорах суда в состоянии сильного опьянения – это я искал туалет. А если не находил его вовремя (сказал ведь, что буду правдив во что бы то ни стало!) то справлял нужду прямо в коридоре.

Судья полюбил меня за мой добродушный и веселый нрав и часто предлагал мне вынести приговор самостоятельно. Тетка-заседатель на заключительном этапе процесса отключалась от ответственности полностью, уходя в астральный мир Федора Михайловича Достоевского. Я всегда выбирал нижний предел дозволенного. Судья задумчиво смотрел на меня минуту-другую, словно проворачивая в голове тонны различных юридических комбинаций, и наконец разрешался приговором: «Добро! Будь по-твоему!»

 

За несколько месяцев я не припомню, чтоб в клетке перед судейским помостом сидел изверг рода человеческого. В основном это были понурые, смертельно усталые мужики, которые по второму или третьему разу зарабатывали себе на старость пять или десять лет адского существования. По их виду трудно было понять, имеют ли они хоть малейшее понятие о другой жизни, ради которой можно было бы и постараться не грешить. Приговор они выслушивали молча, молча и уходили с конвоем, оставляя в зале запах пота, табака и полной бессмысленности непутевой своей жизни.

К счастью, до «вышки» дело так и не дошло.

И вот как-то ночью мне приснился сон. Жуткий. Будто стою я перед судом в наручниках и слышу свой приговор: «Смертная казнь»! Ужас в том, что сон был сильнее яви! Такой безысходной тоски, такого отчаянья я не переживал в жизни ни до, ни после! Я рыдал в автозаке, я рыдал в камере смертников, я замирал в ужасе всякий раз, когда ночью с лязгом отворялась дверь камеры и входил надзиратель. Но сильнее всего была гнетущая сердце обреченность: помилования не будет. А что будет? Когда в камеру ночью вошли трое и прокурор зачитал отказ на мое прошение о помиловании… я проснулся. И понял, что в суд больше не пойду.

Петр Александрович принял мои объяснения достойно:

– Трудно стало, – на дворе был конец 1991 года. – Лет двадцать назад я шел на службу с гордо поднятой головой. А сейчас боишься признаться случайному попутчику, кем работаешь. Старики уходят, а молодые… новой породы люди. Я их сам побаиваюсь.

Помянем добрым словом судью. К несчастью, вскоре он погиб. Рассказывали, что однажды, в пятницу, он забрал с собой дело, чтобы поработать в субботу дома (жил он за городом). Перед этим они хорошо посидели с прокурором (пятница!). Неподалеку от станции, в лесочке, бандиты напали на старика, избили его, и забрали портфель с документами. Очнувшись в больнице, судья выслушал и свой собственный, последний приговор – уволен со скандалом! Вынести всего этого он не мог и сердце его остановилось.