Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. Антология

Tekst
Autor:
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

А. Я. Гуревич, как и многие, отрицал саму постановку проблемы противостояния микро- и макроподходов, ссылаясь на то, что исторический синтез достигается разными методами и основывается на переходах между конкретным и общим, и говорил о практической неосуществимости полноценного исследования отдельного индивида в Средние века в силу скудости источников, о которой Ю. Л. «превосходно знает» (не случайно, по мнению Гуревича, большинство микроисторических трудов было посвящено Новому времени). Это служило опровержению высказанной Ю. Л. критики в адрес истории ментальностей и исторической антропологии в целом, так что медиевисты оказывались обречены сосредотачиваться на исследовании коллективных представлений[101]. Характерно, что и Ю. Л. в первой версии статьи «Что за „Казус“?» упоминал о сложности обращения к индивидуальному в отдаленные эпохи прошлого – не только в силу скудости необходимых для этого источников, но и из-за сомнений специалистов в самом существовании индивидуального в Средние века, – что потом было целиком из текста убрано, поскольку источники, неожиданным образом, во все большем числе теперь сообщали иное[102]. Л. М. Баткин, доброжелательно и иронично критикуя и возмущенную позицию Гуревича, и воодушевление Ю. Л. (как и выступления почти всех других участников конференции), развивал аргументацию, высказывавшуюся им прежде как об историческом синтезе, всегда остающемся лишь горизонтом каждого отдельного исследования, так и о неустранимом прогрессе в ходе истории и о том, что именно следует понимать под предложенной им в статье 1986 г. дополнительностью социологического и культурологического (бахтинского) подходов, а значит, и под индивидуальной уникальностью[103]. Ни тот ни другой критик не приняли (не услышали?) прочерченной Ю. Л. связи между отказом от гомогенного видения «общественного целого» и обращением к индивиду, чья субъективность и чей выбор существуют и за пределами социальных институтов, структур и систем, в их «разъемах».

Включение в это интеллектуальное пространство проблематики разных микроисторических направлений, в частности и социологически окрашенных, служило не только микроистории как таковой. Сами термины, привычные нам сегодня, такие как «дискурс», «конструирование», «актор» (тогда это слово еще не транслитерировалось и использовалось во французском написании acteur[104]), приходилось осваивать, контекстуализировать, вводить и оправдывать (а термин agency и вовсе оставался, кажется, еще за пределами этого пространства), да и имя К. Гинзбурга еще транскрибировалось как «Гинцбург»[105]. Поиски новых подходов к изучению прошлого не только у нас (а у нас, вероятно, вслед за «Анналами» – «новой историей» Ж. Ле Гоффа и «иной социальной историей» Б. Лепти) отражались в изобретении определений истории (как дисциплины и как предмета), вроде «многоликая» и «иная». Разумеется, поиски сопряжения этих подходов с обновлением проблематики советской «неофициальной медиевистики» были противоречивыми и остались незавершенными. Однако в целом, как мне представляется, казусный подход был в конечном счете нацелен на преодоление культурного (да и любого[106]) детерминизма, тогда у нас в той или иной версии преобладавшего, будь то история ментальностей, a. k. a. историческая антропология или, пусть существенно усложненный, европоцентристский прогрессизм Л. М. Баткина. Сопряжение казусного подхода с отказом от презумпций целостности и гомогенности социального целого, а значит, и от прямолинейности исторического обобщения – от своего рода «ориентализма» в отношении к прошлому, особенно к давним эпохам[107], – вело и к отказу от идей о «неподвижной истории» и перемещению акцента на изменчивость внутри общества: вместо «общепринятого», свидетельствовавшего больше о «традиционном, усредненном, даже вневременном», исследование обращалось к «нестандартному поведению отдельных людей»[108]. И конечно, существенному преодолению подвергся прежний сциентизм; характерно, что роль рассказа историка и интриги в нем как значимых элементов исследования казусов не только и не столько служила расширению читательской аудитории благодаря возраставшей увлекательности анализировавшихся историй, сколько релятивизировала саму позицию исследователя, более не имевшего возможностей (да обычно и желания) «пророчествовать о прошлом»[109].

Представляется, что многие аспекты этих споров остаются актуальными и сегодня. Но, может быть, главный «нестандартный» и важный сегодня аспект предложенного Ю. Л. подхода – это такая попытка взглянуть на способность индивида к выбору (agency) и к воздействию на окружающих – даже в Средние века! – которая предполагает не только включенность индивидуального в массовое и системное, но и их столкновение, конструируемое исследователем посредством различения и соположения микро- и макроперспектив в историческом исследовании. Может быть, способы перехода между этими перспективами – между индивидуальным, отдельным и общим, микро- и макро-, – всегда особенные и индивидуальные у каждого автора исторического исследования, включившегося в подобные поиски, и составляют в таком исследовании особенную эвристическую ценность.

Часть 1
Размышления о «Казусе», историческом знании и историках

Ю. Л. Бессмертный
Что за «Казус»?.. [110]

Читатель, взявший в руки этот альманах, вероятно, задумается над его названием. Что вкладывают в него редакторы и авторы? В классической латыни, к которой восходит слово «казус», оно могло обозначать и крах, и конец, и падение, и несчастье… Мы имеем в виду совсем иной смысл этого слова: случай, происшествие, событие. Именно такое словоупотребление казуса чаще всего можно встретить в современных европейских языках, включая и русский. Каждое из приведенных значений может в свою очередь быть истолковано по-разному: например, случай исключительный, неожиданный или же случай банальный, ординарный; случай как конфуз и случай как образец и т. п. Эта многозначность «казуса» найдет свое отражение в статьях нашего альманаха. Однако она не должна заслонить и то общее, что сближает самые разные «случаи», объединяя их все под одним понятием.

 

Это понятие подразумевает при разговоре о прошлом прежде всего нечто конкретное, поддающееся более или менее подробному описанию. Выбирая название для нашего альманаха, мы имели в виду среди прочего этот простейший смысл слова «казус». Нам хотелось ответить на легко ощутимую в среде читающей публики потребность увидеть общество прошлого возможно более конкретно. Такое видение естественно предполагает рассказ о самых различных «случаях», наполняющих человеческую жизнь. Выявить их в источниках, говорящих о прошлом, рассмотреть их во всех подробностях, дать читателю возможность почувствовать с их помощью аромат времени – такова ближайшая (хотя и не главная) задача всех наших авторов. И здесь первое объяснение названия нашего альманаха.

Надо ли, однако, говорить, что, если бы мы ограничились простым рассказом о различных казусах, нам грозила бы опасность превратить альманах в собрание исторических анекдотов, быть может забавных, но вряд ли провоцирующих думающего читателя на серьезные размышления. Такого рода рассказывающая история уже существовала в прошлом веке. Историк выступал в ней в роли всезнающего рассказчика, повествующего о днях былых с уверенностью очевидца. Исследователю тогда явно недоставало рефлексии над своеобразием исторических текстов (всегда содержащих некую интерпретацию прошлого авторами этих текстов) и собственной деятельностью. Фиаско этой истории относится еще к началу XX столетия, когда выяснилась ее ограниченность и недостаточность.

Изучая отдельные казусы, мы стремились учесть не только этот урок. Сознавая сугубо относительную достоверность любого сообщения о прошлом, мы будем интересоваться не только самими казусами, но и обстоятельствами, побудившими составителя исторического памятника избрать ту или иную версию случившегося. Выбор этой версии – тоже «казус», и притом заслуживающий не меньшего внимания, чем самое случившееся: как и любой поступок индивида, избранная автором источника позиция может пролить свет на роль в прошлом действий отдельно взятого человека, уяснить которую нам особенно бы хотелось. (И в этом еще одно объяснение нашего интереса к казусам.)

Выбор человеком конкретной линии своего поведения мог порождать казусы разного типа. В одних «случаях» люди осознанно (или неосознанно) действовали в согласии с принятыми в данной общественной среде правилами, ориентируясь на массовые представления о должном и запретном. Поступки таких людей – это казусы, воплощающие господствующие в обществе стереотипы. Встречались, однако, люди, для которых подобное конформное поведение почему-либо оказывалось невозможным. Одни из них осмеливались пренебрегать обычаями, нарушать законы; другие, наоборот, стремились реализовать в обыденной жизни то, что считалось недостижимым идеалом. Почти всегда тот, кто решался на нестандартный поступок, вступал на трудную тропу. Нередко ему грозило прямое или скрытое осуждение окружающих или даже активное противодействие с их стороны. Казусы этого рода представляют, на мой взгляд, особенный интерес. Кто чаще всего на них решался? Какие обстоятельства могли этому способствовать? Анализ таких казусов смыкается с рассмотрением проблемы, привлекающей интерес многих наших современников, – проблемы возможностей, которые существовали у индивида в разных обществах[111]. Что мог в те или иные периоды прошлого отдельно взятый человек? Могли ли его поступки изменять принятые в обществе поведенческие стереотипы? Доступно ли это для так называемых рядовых людей?..

Анализ подобных вопросов тесно смыкается также с изучением общественного резонанса уникальных и случайных событий. Неординарные поступки отдельных индивидов могли быть среди предпосылок их возникновения. Взрывая рутину, такие поступки именно из-за своей нестандартности привлекали к себе внимание современников и невольно побуждали их задумываться над укоренившейся традицией. Если неординарное поведение какого-либо индивида вызывало подражание других, сложившееся в данном обществе равновесие тенденций могло оказаться под угрозой: возникало «состояние неустойчивости», благоприятствовавшее возникновению тех или иных новых явлений, в том числе и в сфере поведенческих стереотипов[112]. Очевидно, что современный исследователь не может не интересоваться тем, какие условия в разные периоды прошлого способствовали такому резонансу уникальных казусов (включая в их число и нестандартные поступки отдельных индивидов). И в этом еще одно оправдание выбора проблематики нашего альманаха.

Эта проблематика в ряде аспектов отличается от традиционной для последних десятилетий. Едва ли не целое столетие в мировой исторической науке почти неуклонно нарастали тенденции ко все более углубленному анализу больших социальных структур, долговременных процессов, глобальных закономерностей. Историки искали способы формализации исторических данных, чтобы иметь возможность переходить от частных наблюдений ко все более общим. Агрегируя частные показания разных источников, они формировали «сериальные» данные, надеясь с их помощью уяснить пути развития целых классов, сословий, больших профессиональных (или производственных) групп. У многих исследователей сложилось убеждение, что подлинная история – это в первую очередь история больших масс, молчаливого большинства, история ведущих тенденций, пробивающих себе дорогу сквозь любые частные отклонения, история средних цифр, «среднего человека»[113].

Те же сериальные данные легли в основу и такого яркого цветка науки XX в., как история ментальностей. Раскрывая присущие разным обществам модели мира, история ментальностей освещала массовые представления, которыми люди могли руководствоваться в тот или иной период в своих действиях. Однако, выявляя эти общие возможности поведения (или, говоря иначе, поведенческий инвариант), ментальные исследования по необходимости ограничивались характеристикой того, что могло быть присуще всем вообще, индивидуальные же особенности кого бы то ни было в отдельности оставались нераскрытыми.

До поры до времени недостаточность этого подхода не слишком бросалась в глаза. Еще совсем недавно казалось более чем оправданным вопрошать: «Что вы ищете в истории – уникальное или типическое? Нацелено ваше внимание на выявление неповторимого или же на раскрытие тех понятийных форм, „матриц поведения“, „моделей мира“, которые таились даже и за этими уникальными цветами культуры?» Ответ на эти вопросы подразумевался сам собою, ибо матрицы поведения казались обладающими несравненно большей познавательной ценностью, чем уникальное[114].

Я далек от того, чтобы недооценивать подобные подходы к пониманию прошлого. И объясняется это не только тем, что я сам их долгое время разделял и защищал. Вряд ли нужно доказывать, что выявить и уяснить индивидуальное и уникальное можно, лишь зная массовое и стереотипное.

Еще десять лет тому назад Л. М. Баткин в ставшей классической статье «О двух способах изучать [историю] культур[ы]»[115] сформулировал принцип «дополнительности» двух методов: социологического анализа массовой деятельности и культурологического анализа индивидуального и субъективного. К сожалению, реализовать этот принцип удавалось до сих пор крайне редко. И одна из важнейших причин, на мой взгляд, – в недооценке познавательной ценности нестандартного поведения отдельных людей. Осознанно или неосознанно, в анализе такого поведения обычно видят нечто второстепенное, способное лишь подтвердить противостоящий стандарт. Между тем в исключительных и уникальных казусах может раскрываться нечто гораздо более важное. Речь идет об уяснении культурной уникальности времени.

Ее трудно уяснить, ограничиваясь анализом того, что чаще всего встречается. В общепринятом, стандартном поведении немало элементов традиционного, усредненного, даже вневременного. Сквозь них непросто рассмотреть то, что особенно как раз для данной эпохи. Иное дело казус, который позволяет увидеть пусть лишь одного-двух ее современников, но с полнотой, достаточной для осмысления их специфических чаяний и приоритетов. Конечно, это не подменяет анализ господствующих структур и процессов, но в то же время невиданно приближает к тому Другому, которого стремится рассмотреть в прошлом всякий историк. Более того, создаются предпосылки для прорыва в познании культурного универсума исследуемой эпохи: ведь в том «особенном», что раскрывается в уникальных казусах данного времени, полнее всего проступает своеобразие исторического мира культуры, в каковом, по выражению Л. М. Баткина, «нет никакого всеобщего, кроме особенного»[116]. С этой точки зрения изучение отдельных казусов, освещающих поступки и действия хотя бы немногих персонажей прошлого, представляется одним из перспективнейших на сегодня инструментов познания прошлого. Нужно ли еще дополнительно оправдывать появление издания, специально посвященного индивидуальному, уникальному и вообще казуальному в истории?

 

Изучение таких казусов вписывается в относительно новую научную тенденцию к пересмотру сложившихся в XX в. подходов к изучению прошлого. Эта тенденция характерна для нескольких вновь сложившихся или же переживающих глубокую внутреннюю перестройку историографических школ. Их работа, несомненно, стимулирует наше начинание. Без осмысления степени нашей близости к этим направлениям в науке и, наоборот, наших различий обойтись невозможно. Только уяснив эти сходства и различия, удастся раскрыть и своеобразие нашего собственного подхода.

Еще в 1985 г. известный французский историк Мишель Вовель, обозревая развитие исторических штудий в предыдущее десятилетие, писал о назревшей потребности в индивидуализации стереотипов. Отмечая нарастающую неудовлетворенность синтетическими построениями в истории, не только «огрубляющими» видение прошлого, но и «мистифицирующими» читателя кажущейся ясностью исторической ретроспективы, Вовель констатировал, что в глазах ряда исследователей переход к «использованию микроскопа» в истории выступает как «эпистемологическая необходимость». Вовель связывал такой переход с новым этапом в развитии исторического знания, с возвратом на новых основах к качественному анализу (в противовес количественному), с поиском более аутентичного облика прошлого[117].

Одну из форм реализации этой эпистемологической необходимости можно найти в исследованиях, предпринимавшихся с конца 70-х гг. некоторыми молодыми в ту пору итальянскими историками, называвшими свое направление «микроисторией»[118]. Хотя их взгляды были далеко не едиными, этих исследователей роднило то, что они стремились противопоставить распространенной в Италии этого времени «риторической» концепции истории как науки о глобальных, вековых колебаниях в развитии человеческих обществ гораздо более скромную по своим задачам концепцию исторического познания. Все они отличались пристрастием к выбору очень небольших исторических объектов: судьба одного конкретного человека, события одного-единственного дня, взаимоотношения в одной отдельно взятой деревне на протяжении относительно небольшого периода. Каждый из таких объектов рассматривался в очень крупном масштабе. Исследование не привлекавших раньше внимания подробностей позволяло увидеть этот объект в принципиально новом свете, рассмотреть за ним иной, чем виделся предшествующим поколениям исследователей, круг явлений.

Правда, возможности генерализации собранных наблюдений оказывались здесь под вопросом. Еще менее ясным представлялся способ включения изученного микрообъекта в более широкий социальный контекст. Неразработанной оставалась и концепция индивидуальности, неповторимости предмета исследования. Но зато конкретность и полнота анализа создавали предпосылки для изучения причин и мотивов поступков всех «действующих лиц»[119].

К этой ранней итальянской микроистории близка по обстоятельствам возникновения и некоторым подходам немецкая Alltagsgeschichte[120]. Ее складывание относится к середине 80-х гг., когда несколько разных по своим научным и политическим взглядам групп молодых историков выступили против господствовавших в послевоенной немецкой историографии методологических концепций. Их критика была направлена (как и в Италии) против преувеличения возможностей глобальных подходов в понимании прошлого, против безудержного научного оптимизма, а также против того варианта немецкого историзма, которому было свойственно преимущественное внимание к повторяющемуся и закономерному. Критикуя слепое следование англосаксонским традициям в понимании социальной и институциональной истории, демократически настроенные сторонники Alltagsgeschichte[121] сочувственно относились к историко-антропологическим подходам французской школы «Анналов». Особое внимание уделялось также изучению действий и сознания «маленьких людей» и их роли в «большой истории». Именно в этом направлении с особой силой проявилась тенденция разрабатывать историю «снизу» (Geschichte von unten), с тем чтобы раскрыть своеобразие (Eigensinn) каждого отдельного субъекта, его способность быть творцом собственной истории, а не только игрушкой в руках надличностных сил и структур[122].

Важной особенностью Alltagsgeschichte можно считать подчеркиваемое всеми ее сторонниками стремление опираться при изучении прошлого на так называемый экспериментальный подход, провозглашавшийся также последователями итальянской микроистории. Суть его специально не разъясняется, но, как показывает знакомство с конкретными исследованиями, под ним подразумевается установка на отказ от любых априорных суждений и постулатов. Историки этого направления считают основой анализа конкретные исследовательские опыты, которые как бы сами по себе должны раскрыть и своеобразие изучаемых индивидов как таковых, и их связи и взаимосвязи, и наиболее эффективные исследовательские приемы.

На этом же зиждется и подход ряда историков данного направления к проблеме взаимодействия микро- и макрообъектов, которой они уделяют гораздо большее внимание, чем итальянские последователи микроистории в прошлом десятилетии. Эта проблема решается, однако, разными историками далеко не однозначно. Одни удовлетворяются констатацией взаимосвязи микрообъекта с его социальным «контекстом», возникающей уже в силу простой включенности каждого индивида в то или иное локальное сообщество (Ю. Шлюмбом, П. Критде). Другие делают упор на то, что всестороннее изучение индивида само собой предполагает выявление его социальных взаимосвязей и зависимостей, как и влияния на него тех или иных социальных факторов (Х. Медик). Третьи ставят проблему шире и говорят о том, что всякий индивид, хочет он того или нет, вынужден так или иначе интерпретировать свои взаимоотношения с макросообществами, членом которых он оказывается; соответственно, всякий исследователь микроказуса, анализирующий действия индивида, в состоянии воспроизвести не только собственный мир этого индивида, но и трактовку последним его связей с более широким социальным универсумом; в результате «из изучения самой социальной практики отдельных людей выявляются невидимые извне социальные структуры», характеризующие взаимодействие индивида и его социальной среды (А. Людтке).

Показательно, что для всех этих вариантов характерно понимание отдельных казусов как более или менее типичных для рассматриваемого аспекта прошлого. Это, конечно, облегчает выход на проблему взаимодействия микро и макро, единичного казуса и целостности. В то же время подобный подход существенно затрудняет возможность анализа подлинно уникального, индивидуального, нестандартного. Ведь основное внимание уделяется повторяющимся, типичным феноменам, а не исключениям, в которых воплощалось неординарное поведение отдельных индивидов.

Однако в спорах вокруг Alłtagsgeschichte, продолжающихся по сей день (и, может быть, даже усилившихся в самые последние годы), обсуждается не только мера исключительности и индивидуальности рассматриваемых казусов. Некоторые критики ставят под вопрос самую оправданность проводимого сторонниками этого направления противопоставления макро и микро. Отмечается, что существование этой дихотомии было известно со времен Аристотеля, что многим поколениям философов и историков уже не раз приходилось констатировать важность изучения малых и мельчайших объектов, так же как продуктивность познания любых тотальностей через переход от частного к целому, и что поэтому в современном повороте ряда исторических школ к специальному изучению микрообъектов нет ни чего-либо нового, ни даже чего-либо продуктивного[123].

Мне кажется, что эта критика не учитывает своеобразия сегодняшней постановки вопроса о макро- и микроанализе в изучении прошлого. Вечность данной дихотомии не смогла почему-то на протяжении многих десятилетий XX в. воспрепятствовать явному крену в истории в изучение массовых явлений. Этот крен оказался неразрывно связанным и с фактическим признанием детерминированности и телеологичности исторического процесса, его подчиненности надличностным силам и структурам. И это было характерно не для какой-нибудь одной, идеологически зашоренной научной школы, но для многих (если не большинства) историографических направлений[124]. Что-то глубинное в подходах историков мешало в эту пору осмыслить потребность в соразмерном исследовании и макро и микро. Что-то заставляло многих и многих историков истолковывать вечную истину о продуктивности принципа отправляться от частного при изучении исследуемых явлений лишь в том смысле, что прошлое следует восстанавливать по крупицам, разбросанным везде и повсюду, без обязательной их привязки к конкретным людям. Что-то побуждало считать, что целое в истории может быть как бы суммой равноценных частных слагаемых.

Это «что-то» заслуживает специального внимания. По-видимому, речь идет прежде всего о некоторых имманентных потребностях научного анализа, соответствовавших имевшимся в начале и середине XX в. исследовательским возможностям и отвечавших общим запросам гуманитарного знания того периода.

И то и другое испытало в последние годы глубокую перестройку. Новые интересы, новые обстоятельства, о которых я уже упоминал выше, побуждают к смене ряда подходов. Разумеется, разные научные школы воспринимают это веление времени не сразу и не одновременно. Для некоторых из них это вообще оказывается невозможным, так как расходится с их основополагающими установками. Но тут уж ничего не поделаешь. К тому же, не впадая в крайний релятивизм и не ставя под сомнение реальность исторического прошлого, нельзя не иметь в виду, что это прошлое не есть нечто сохранившееся раз и навсегда: всякий раз заново реконструируемое, оно поддается восприятию не в рамках какой бы то ни было одной-единственной концепции, но только на основе некоторой их совокупности[125]. Такой плюрализм ничуть не исключает необходимости критического отношения к каждой из этих концепций. Прав О. Г. Эксле, выступающий против «бесхребетного историзма» (Эксле заимствует это выражение у Вернера Гофмана), «который не способен ничего отвергнуть, потому что он ко всему стремится отнестись с пониманием»[126].

Применительно к рассматриваемой историографической ситуации это означает оправданность не только сочетания всюду, где это возможно, макро- и микроанализа, но и трезвого соизмерения плодотворности того или иного из этих подходов в разных исследованиях и на разных этапах развития историографии. Не приходится также забывать, что параллельное их применение выступает как труднодостижимый идеал[127]. Ведь взгляд на какой бы то ни было феномен прошлого «с близкого расстояния» не способен воспроизвести одновременно и «общий план»: для этого нужен совсем иной «объектив», который, увы, будет скрадывать детали. В то же время трудно не заметить, что на разных этапах историографии интенсивность использования этих двух вариантов анализа не остается неизменной, подчиняясь как внутренним потребностям развития исторической науки, так и запросам общества. Именно они определяют необходимость сегодняшнего акцента на исследовании индивида и на анализе его субъективного мировидения.

В контексте всего сказанного легче уяснить возникновение и особенности наиболее выраженного в современной историографии поворота к изучению индивидуального и казуального, который происходит с конца 80-х гг. во Франции. Попытки осмыслить ситуацию, сложившуюся к этому времени в мировой исторической науке, отличались здесь, пожалуй, наибольшей глубиной. Не случайно развернувшиеся во Франции дискуссии втянули и историков других стран, в первую очередь итальянских сторонников микроистории и немецких последователей Alltagsgeschichte, и подтолкнули их к известному уточнению или изменению собственных позиций[128]. Главную лепту в обсуждение данной проблематики внесли дискуссии в известной всем специалистам школе «Анналов».

О необходимости пересмотра использовавшихся парадигм редакторы «Анналов» открыто заговорили в 1988 г.[129] Позднее весь период с конца 70-х гг. будут называть в этом журнале временем «эпистемологической анархии», «периодом сомнений и растерянности» или – еще резче – эпохой «кризиса»[130]. Этому времени, именуемому ныне в «Анналах» первым периодом «критического пересмотра», противопоставляют его второй период – середину 90-х гг., характеризуемую как этап утверждения новых подходов к изучению прошлого, как время рождения «другой социальной истории»[131].

Главное отличие этой истории, говоря словами Бернара Лепти, одного из инициаторов ее разработки, – в изменении самого предмета исторического исследования. Раньше под таковым понималось общество как совокупность «структур большой длительности» (экономических, идеологических, культурных, ментальных и т. д.). В рамках новой социальной истории общество рассматривается как «продукт взаимодействия участников общественных процессов», как «социальная практика действующих в этих процессах лиц» (acteurs); иначе говоря, общество предлагается изучать не через посредство безликих и более или менее малоподвижных его составных элементов (таких, как экономика, культура, ментальность), но через прямое наблюдение над взаимодействием субъектов исторических процессов, как[им] оно складывается в каждой конкретной ситуации. Преимущество этого ракурса усматривается, во-первых, в том, что в центре внимания оказываются конкретные индивиды, во-вторых, в том, что берется установка на изучение постоянно меняющихся ситуаций конкретной практики, в-третьих, в том, что воздействие базовых общественных структур (экономики, идеологии и пр.) исследуется не абстрактно, но через их влияние на конкретных субъектов, способных испытывать и преобразовывать это воздействие сугубо индивидуально[132].

По мысли сторонников этого подхода, на его основе можно с недоступной никогда в прошлом полнотой реконструировать индивидуальные стратегии отдельных участников исторического процесса и их биографии. Ведь исходным материалом оказывается «прагматическое положение» каждого человека, его индивидуальные особенности, а не, как прежде, его принадлежность к той или иной из больших социальных или производственных групп (класс, сословие, профессия и пр.). Не случайно второй этап «критического пересмотра» частенько именуется в «Анналах» «прагматическим поворотом» (или «праксиологическим» – от слова praksis = практика – поворотом)[133].

В качестве характерного примера Лепти приводит исследование, выявившее решающее значение для судеб ткачей южнофранцузских городов в начале XIX в. не столько их принадлежности к классу рабочих и не столько необходимости для них подчиняться действовавшему в то время законодательству, сколько [значение] их конкретных договоренностей с отдельными хозяевами, достигнутых в обход всех общих юридических и экономических установлений[134]. Ситуации подобного рода встречаются, по мнению Лепти, на каждом шагу, свидетельствуя о том, что прагматические обстоятельства и индивидуальные стратегии могут для конкретных индивидов быть гораздо важнее их общего социального статуса.

Хотя это наблюдение не вызывает у меня принципиальных возражений по отношению к Новому времени с характерным для него юридическим равенством контрагентов, я сомневаюсь, что оно равно актуально и для предшествующих периодов. В традиционных обществах прагматические ситуации тоже, конечно, влияли на положение индивида внутри каждого из социальных разрядов, но могли ли они устранить глубокие различия в правах и обязанностях людей, предопределенные их разным происхождением? Достаточно сравнить, скажем, статус средневековых рыцарей и современных им крестьян: часто ли прагматическое положение самого удачливого из крестьян позволяло ему смыть пятно сословного неполноправия?.. Вообще, своеобразие средневековых и древних обществ не находит пока, на мой взгляд, должного рассмотрения в дискуссиях об использовании микроанализа. Тем не менее плодотворность внимательнейшего отношения к прагматическому положению индивида не вызывает сомнений и по отношению к обществам отдаленного прошлого.

101Гуревич А. Я. Не «Вперед, к Геродоту!», а назад – к анекдотам // Историк в поиске. С. 234–239.
102Ср. об этом: Бессмертный Ю. Л. Несколько вводных замечаний. С. 7.
103Баткин Л. М. Заметки о современном историческом разуме.
104Характерно, что Ю. Л. поясняет этот термин в отдельной сноске, усматривая в нем связь с «новой критикой» в литературоведении и символические коннотации, выходящие за пределы простого значения «участники событий» (Бессмертный Ю. Л. Коллизия микро- и макроподходов. С. 27). Думается, это было преувеличением.
105По-видимому, первым сборником переводов (весьма поспешных) классических статей о микроистории, в том числе и К. Гинзбурга (Гинцбурга), или одним из первых, была книга под нейтральным названием: Современные методы преподавания новейшей истории. М.: ИВИ РАН, 1996.
106См. специально критику демографического детерминизма: Бессмертный Ю. Л. Новая демографическая история. С. 251.
107Характерен интерес Ю. Л. к тогда рождавшимся идеям о «медиевализме» (по аналогии с «ориентализмом») в исследованиях Средневековья, высказанным в статье: Фридман П., Спигель Г. Иное средневековье в новейшей американской медиевистике // Казус. Индивидуальное и уникальное в истории – 2000. С. 125–164; см. его послесловие к этой статье: Бессмертный Ю. Л. Иная история. Этот интерес в большой мере и стимулировал его статьи о «странном прошлом».
108Бессмертный Ю. Л. Что за «Казус»?
109Там же. С. 75.
110Бессмертный Ю. Л. Что за «Казус»?. Индивидуальное и уникальное в истории – 1996 / Под ред. Ю. Л. Бессмертного и М. А. Бойцова. Вып. 1. М., 1997. С. 7–24.]
111Это, однако, не означает, что роль индивидов в социальной практике высвечивают только случаи явно девиантного поведения. Не приходится недооценивать и те ситуации, в которых принятые в обществе правила допускали одновременно несколько разных вариантов поведения. В таких случаях не меньшее познавательное значение имел выбор одного из возможных сценариев действий.
112Сорос Дж. Алхимия финансов. М., 1996. С. 53: «Мы можем разделить события на две категории: обыкновенные, повседневные события, правильно предвосхищаемые участниками, и уникальные исторические события, которые влияют на предпочтения участников и ведут к дальнейшим изменениям…» Специфика «состояния неустойчивости» и возникающие при этом бифуркации интенсивно исследуются в последнее время в рамках синергетики (см.: Пригожин И., Стенгерс И. Стрела времени // Вестник РГГУ. 1996. № 1. С. 58).
113Vovelle М. Histoire sérielle ou «case studies»: vrai ou faux dilemme en histoire des mentalités // Histoire sociale, sensibilités collectives et mentalités. P., 1985. P. 41-42.
114Гуревич А. Я. Еще несколько замечаний к дискуссии о личности и индивидуальности в истории культуры // Одиссей. Человек в истории – 1990. М., 1990. С. 87; ср.: Ginzburg С. Mikro-Historie. Zwei oder drei Dinge, die ich von ihr weiß // Historische Anthropologie. Kultur – Gesellschaft – Alltag. 1993. № 1. S. 181, n. 49: «…в противовес недифференцированному понятию „коллективная ментальность“ я настаиваю на важности исследования мыслительных представлений каждого отдельного индивида» [рус. пер.: Гинзбург К. Вместо заключения. Микроистория: две-три вещи, которые я о ней знаю // Гинзбург К. Мифы – эмблемы – приметы: морфология и история. Сб. статей / Пер. и послесл. С. Л. Козлова. М., 2004. С. 287-320]; см. также: Chartier R. Histoire intellectuelle et histoire des mentalités // La sensibilité dans l’ histoire. Clamecy, 1987. P. 26 [рус. пер.: Шартье Р. Интеллектуальная история и история ментальностей: двойная переоценка? // Новое литературное обозрение. 2004 № 2 (66).].
115Баткин Л. М. Два способа изучать историю культуры // Вопросы философии. 1986. №. 12. С. 101-115.
116Баткин Л. М. Леонардо да Винчи. М., 1990. С. 22.
117Vovelle М. Histoire sérielle ou «case studies». Р. 44.
118О ранней истории этого направления см. в цитированной выше статье К. Гинзбурга (Ginzburg С. Mikro-Historie. S. 173 ff.), а также в статье Э. Гренди, публикуемой в настоящем альманахе [то есть в первом выпуске «Казуса». – Авт. – сост.]. [Гренди Э. Еще раз о микроистории // Казус. Индивидуальное и уникальное в истории – 1996. М., 1997. С. 291–302]. Библиографию работ этого направления см.: Бессмертный Ю. Л. Некоторые соображения об изучении феномена власти и о концепциях постмодернизма и микроистории // Одиссей. Человек в истории – 1995. М., 1995. С. 10 и след.
119В 80-е гг. ранняя итальянская микроистория выступала в некотором смысле как антагонист англо-американской культур-антропологии (представленной в первую очередь трудами Клифорда Гирца и его школы) с характерным для нее в ту пору увлечением квантитативными методами. См.: Lepetit В. De l’ échelle en histoire // Jeux d’ échelles. La micro-analyse à l’ expérience. P., 1996. P. 78. Однако в 90-е гг. картина существенно меняется и в англо-американской историографии постепенно формируется новое направление «биографической», или «персональной», истории (см.: Репина Л. П. Персональная история: биография как средство исторического познания // Казус. Индивидуальное и уникальное в истории – 1999. М., 1999. С. 76–100), во многом близкое современным итальянским и французским течениям (см. ниже).
120Я оставляю название этого направления без перевода, чтобы не создавать иллюзию его тождественности французской Histoire de la vie quotidienne. Об основных особенностях этого направления см.: Alltagsgeschichte. Zur Rekonstruktion historischer Erfahrungen und Lebensweisen / Hrsg. von A. Lüdtke. Frankfurt a. M., 1989.
121Внутри этой школы существует и правоэкстремистское крыло, возглавляемое историком реваншистской ориентации Эрнстом Нольте.
122Lüdtke A. (Hrsg.) Alltagsgeschichte. S. 8; Werner М. Proto-industrialisation et Alltagsgeschichte // Annales. HSS. 1995. № 4. P. 719; Schlumbohm J. Quelques problèmes de micro-histoire d’ une société locale. Construction de liens sociaux dans la paroisse de Beim (XVIIe – XIXe siècles) // Ibid. P. 801.
123Sozialgeschichte, Alltagsgeschichte, Mikro-Historie. Eine Diskussion / Hrsg. von W. Schulze. Göttingen, 1994 (см. особенно статьи Ю. Кокки, У. Даниель и В. Гартвиг); Oexle O. G. Nach dem Streit. Anmerkungen über «Makro-» und «Mikrohistorie» // Rechtshistorisches Journal. Frankfurt a. M., 1995. № 14. S. 191-200.
124Этот крен критикуют сегодня не только сторонники немецкой Alltagsgeschichte или итальянской микроистории, но и представители школы «Анналов», непосредственно причастные к разработке и внедрению в исторические исследования ряда макроисторических подходов (см. ниже).
125Ginzburg С. Mikro-Historie. S. 188-189; Revel J. Présentation // Jeux d’ Échelles. P. 10-13; Lepetit B. De l’ échelle en histoire. P. 91-93; Kortüm H. Menschen und Mentalitäten. Einführung in Vorstellungswelten des Mittelalters. B., 1996. S. 14; Lahire B. La variation des contextes dans les sciences sociales. Remarques épistémologiques // Annales. HSS. 1996. № 2. P. 399.
126Эксле О. Г. Немцы не в ладу с современностью. «Император Фридрих II» Эрнста Канторовича в политической полемике времен Веймарской республики // Одиссей. Человек в истории – 1996. М., 1996. С. 216.
127Ginzburg С. Mikro-Historie. S. 181: «Недавно М. Вовель отверг альтернативу между сериальным исследованием и анализом истории отдельного индивида как ложную. В принципе я с этим согласен. Но на практике эта альтернатива возникает…»
128Как уже отмечалось выше, эта общая тенденция находит свое выражение и в так называемой персональной истории, развивающейся в последние годы, в частности, в Англии и США.
129См. нашу статью: Школа «Анналов»: переломный этап? // Одиссей. Человек в истории – 1991. М., 1991. С. 7–24.
130Revel J. Міcro-analyse et construction du social // Jeux d’ échelles. P. 18: «Модель социальной истории (восходящая к Симиану, Блоку, Февру, Лабруссу и Броделю) начала переживать кризис на рубеже 70–80-х гг., то есть – по странной иронии судьбы – в момент, когда она, казалось, переживала свой наивысший триумф… Осознание кризиса наступало очень постепенно, так что нельзя с уверенностью сказать, что большинство историков и сегодня это поняли» [перевод цитаты Ю. Л. Бессмертного; рус. пер. статьи Ревеля: Ревель Ж. Микроисторический анализ и конструирование социального // Одиссей. Человек в истории – 1996. М., 1996. С. 110–127]; см. также: Desrosières A. La politique des grands nombres. Histoire de la raison statistique. P., 1993; Delacroix Ch. La falaise et le rivage. Histoire du «tournant critique» // Espaces Temps. P., 1995. № 59-61. P. 87-109; Dodier N. Les sciences sociales face à la raison statistique // Annales. HSS. 1996. № 2. P. 410; Kortüm H. Menschen und Mentalitäten. S. 22. Небезынтересно отметить, что, когда в 1989 г. я выступил с тезисом о кризисе школы «Анналов», моя точка зрения была оспорена как руководителями этой школы (включая Ж. Ревеля), так и моими соотечественниками (см.: Споры о главном. Дискуссии о настоящем и будущем исторической науки вокруг французской школы «Анналов» / Отв. ред. Ю. Л. Бессмертный. М., 1993. С. 107, 118, 120 и др.).
131См. коллективный труд «Les formes de l’ ехрérіence» под редакцией Б. Лепти, в заголовок которого вынесено: «Une autre histoire sociale» [Les forms de l’ expérience. Une autre histoire sociale / Sous la dir. B. Lepetit. P., 1995]; см. также работы, цитированные в предыдущем примечании.
132Lepetit В. L’ histoire prend-elle les acteurs au sérieux // Espaces Temps. 1995. № 59-61. P. 112–122; Idem. Histoire des pratiques, pratique de l’ histoire // Les formes. P. 10-16; Revel J. Présentation. P. 9-10; Dodier N. Les sciences sociales. P. 419 et suiv.
133Lepetit B. L’ histoire. P. 112; Kortüm H. Menschen und Mentalitäten. S. 22.
134Lepetit B. Le présent de l’ histoire // Les formes. P. 283-288; Idem. L’ histoire. P. 118.