Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России

Tekst
Autor:
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa
СЕКРЕТНОСТЬ И САМОПРОВОЗГЛАШЕННОЕ МОРАЛЬНОЕ ПРЕВОСХОДСТВО НЕГЛАСНОГО КОМИТЕТА

Негласный комитет желал слушать, ничем при этом себя не выдавая. Совещания проходили скрытно, позволяя участвующим с большей доверчивостью высказывать и обсуждать свои замыслы. Секретность и замкнутость группы, ее конспиративный элемент, отделяли ее от постоянных посетителей двора, подчеркивая ее элитный статус как арканума власти[208]. Секретность укрепила в комитете тенденцию снисходительно и недоверчиво относиться к другим политическим голосам. Такое отношение вскоре сделалось препятствием для изучения «доминирующей точки зрения по отношению к заданному предмету» – задачи, которую сами себе поставили члены комитета.

Секретность была основным компонентом организации комитета. Официально он не существовал, но при этом играл важнейшую роль в формировании политики Александра. У него не было названия, но члены называли свое объединение «комитет» («le comité»), «малый комитет» или «комитет по реформам», а свои собрания – «наши дни», «совещание» или «сессия» («nos jours», «conférence» или «séance»)[209]. Членский состав комитета, время и место собраний, а также обсуждаемые вопросы держались в секрете. Как следует из переписки, лица, в него входившие, часто сообщались между собой, обмениваясь записками, встречаясь выпить кофе друг у друга дома или же пообедать или поужинать при дворе. Встреча, или же сессия, имела место тогда, когда все члены комитета, включая Александра I, собирались при дворе по предварительной договоренности. Обязательное присутствие императора отличало Негласный комитет от других современных ему институтов, таких как Сенат, Государственный совет или Совет министров[210].

В своих мемуарах Чарторыйский вспоминает, что все собрания тайно проводились в покоях императора, после обедов, которые предоставляли членам комитета благовидный предлог появиться при дворе, избегая при этом лишнего внимания. «После кофе и короткого общего разговора император удалялся, и в то время, как остальные приглашенные разъезжались, четыре человека отправлялись через коридор в небольшой будуар, непосредственно сообщавшийся с внутренними покоями их величеств, куда затем приходил и государь»[211]. Такой практике способствовал лишенный чрезмерной помпезности протокол, принятый в Каменноостровском дворце, где жила императорская чета в первое лето правления Александра и где 24 июня 1801 года состоялось первое собрание группы.

В первые месяцы правления Александра упрощенный протокол был очень кстати еще и потому, что Кочубей, Строганов, Новосильцев и Чарторыйский не состояли на государственной службе, а посему не имели формального повода появляться при дворе. Их имена практически не упоминаются в книге учета придворных событий, камер-фурьерском журнале, за апрель – июнь 1801 года, то есть тогда, когда Строганов и Кочубей начали обсуждать с Александром создание комитета[212]. Ситуация изменилась с назначением Строганова, Новосильцева и Чарторыйского камергерами в июле 1801 года[213]. Тем же летом Кочубей получил место в Коллегии иностранных дел, Сенате и Государственном совете, что дало ему возможность держать членов комитета в курсе проходивших там обсуждений. К осени члены комитета заняли прочное положение при дворе, что облегчало их встречи.

Чем выше в табели о рангах поднимались Кочубей, Строганов, Новосильцев и Чарторыйский, тем более очевидным становилось особое к ним расположение Александра. В сентябре 1802 года они возглавили министерства, которые сами же и помогали проектировать: Кочубей стал во главе Министерства внутренних дел со Строгановым в качестве товарища министра, Чарторыйский был назначен товарищем министра иностранных дел, а Новосильцев занял ту же позицию, но уже в Министерстве юстиции. Впоследствии они стали членами Совета министров, который также создали именно они. И хотя каждый раз их роли принимали все более публичный характер, существование комитета и содержание проводимых там дебатов не разглашалось. Консультируясь с другими государственными деятелями, члены комитета никогда не приглашали их на свои собрания. Остается неясным, чтó знали о комитете остальные придворные[214].

Чарторыйский в своих воспоминаниях сравнил комитетские сессии с собраниями масонской ложи, и сравнение это уместно по нескольким причинам[215]. Во-первых, общение велось в духе равенства: императорский статус Александра никто не забывал, но он старался не показывать дистанцию между собой и другими; остальные сбрасывали личины придворных и чиновников. Когда Александр выражал свое мнение на сессии Государственного совета, его слова являлись «монаршей волей» и посему обсуждению не подлежали[216]. В замкнутом же пространстве своих покоев Александр мог экспериментировать, позволяя членам комитета себе возражать, чем те охотно пользовались, иногда к его вящему неудовольствию[217]. Откровенные, без околичностей беседы были возможны еще и благодаря дружбе, к которой взывали всякий раз, когда спор становился слишком уж жарким[218].

 

Моральные устои комитета также во многом основывались на этике масонских лож второй половины XVIII века[219]. Отрекаясь от светских прикрас придворной элиты, члены комитета побуждались будто бы исключительно радением за императора, гуманизмом и преданностью отечеству. Более того, члены комитета полагали, что их право участвовать в государственной реформе основывается на наличии таких нравственных принципов, как любовь к человечеству и к родине (сполна компенсируя отсутствие опыта и соответствующей компетенции). Строганов отмечал, что только добродетельные личности могут быть допущены к участию в проекте реформ, который должен быть возложен на плечи тех, кто «преодолеет его с честью, поставив перед собой достойную цель»[220]. Тем самым Строганов преграждал путь тем будто бы тщеславным сановникам, которые пользовались сложившимися обстоятельствами, чтобы захватить власть.

Ссылаясь на внутренние, душевные качества, которые устанавливали право на политическое действие – особенно на их беззаветную преданность общественному благу, – члены комитета оперировали языком литературного сентиментализма. Еще 8 апреля 1801 года в своем письме Семену Воронцову Кочубей оправдал свое решение возвратиться в Санкт-Петербург моральной чистотой и преданностью благу отечества:

Я уезжаю потому, что мне кажется, что я в долгу перед великим князем Александром; я уезжаю потому, что думаю, что все честные добропорядочные личности должны сплотиться вокруг него и бросить все свои силы на то, чтобы излечить глубочайшие раны, нанесенные отечеству его отцом.

Кочубей ничего не упомянул о каком-либо опыте или умении, которые позволили бы ему оказать императору посильную помощь. Он вообще отказывался смотреть на свою деятельность в столице как на службу, утверждая, что абсолютно безразличен к перспективам карьерного роста[221]. Позднее Чарторыйский опишет Строганову свои побуждения примерно в тех же выражениях:

Мое единственное желание – это при любых обстоятельствах поступать наилучшим образом, как полагается человеку, который во всех своих действиях руководствуется исключительно честью и долгом[222].

Новосильцев и Строганов так же смешивали выражения утонченной чувствительности со строгими словами о добродетели и верности общественному благу:

Я убежден, что ничто так не показывает возвышенные устремления души, благородство чувств и честность ума, как стремление овладеть теми науками, которые больше всего связаны с общественным благом («bien public»)[223].

С точки зрения членов комитета, именно высокие моральные качества Александра делали его достойным их личной преданности. К примеру, Кочубей в своем письме Воронцову от 12 мая 1801 года, вскоре после приезда в Петербург, особенно подчеркивает нравственность Александра:

Его намерения превосходны. Слова «общественная польза» («utilité publique») и «благо отечества» («bien de la patrie») не сходят с его уст, ибо они давно уже высечены в его сердце[224].

Александр подчеркивал те же черты в своем публичном образе императора, любящего человечество и жертвующего своими личными интересами во благо подданных[225]. Он сам пользовался такими критериями, критикуя Наполеона в 1802 году, когда последний стал бессменным консулом: «Завеса упала: [Наполеон] лишил себя лучшей славы, какой может достигнуть смертный… доказать, что он без всяких личных видов работал единственно для блага и славы своего отечества»[226].

Строганов соглашался с Кочубеем в том, что касается «чистоты» помыслов молодого императора, хваля его «наилучшие устремления», но в оценке его характера Строганов был гораздо менее оптимистичен: «Только его неопытность, слабый и ленный характер («caractère mou et indolent») стоят у него на пути. Для того, чтобы творить добро, ему необходимо побороть эти три недостатка». Одной из целей комитета, по мысли Строганова, было помочь императору «покорить» свой слабый характер, чего тот собирался добиться, взывая к «чистейшим моральным принципам» Александра[227].

Как будет видно далее, Негласный комитет намеревался работать за кулисами, чтобы утвердить публичный образ императора как деятеля, преданного общественному благу. Именно недопонимание и недостаточная ревность к такому благу лишали обыкновенных придворных и даже высокопоставленных политических деятелей права участвовать в разработке проекта реформ. В глазах членов комитета эти нравственные недостатки препятствовали развитию полноправного, легитимного «общественного мнения» в России.

ОБЩЕСТВЕННОЕ СОЗНАНИЕ И СВОЕКОРЫСТНОЕ ДВОРЯНСТВО

Высокие нравственные качества и прежде всего способность подчинить личные интересы общему благу были в глазах членов Негласного комитета необходимым условием для выступления на политической арене. Следуя философии позднего Просвещения, они видели в человеке страстное и корыстное существо, склонное по естеству своему стремиться к достижению личной пользы. Только тот человек, в котором страсти и интересы обузданы и сбалансированы друг с другом, способен действовать в общих интересах[228]. Здесь играло важную роль сочувствие, данное человеку с рождения, которое делало возможным сотрудничество в стратифицированных обществах. Общительность, спутница сочувствия, считалась философами-сентименталистами «политической добродетелью», которая смягчала частные интересы и позволяла индивидам работать на благо других[229].

Всевозраставшая ценность чувства общности способствовала легитимизации общественного мнения как политической силы в конце XVIII века. Общественное сознание (esprit public), понимаемое как чувство соучастия с человечеством, было неразрывно с ним связано. Появившееся в самом начале XVIII века, общественное сознание считалось присущим как индивидууму, так и обществу в целом. Его распространение, сеявшее приверженность благополучию других, превращало мнения из какофонии голосов, наперебой продвигавших личные интересы, в стройный хор-консенсус проповедников общего блага. Понятие духа общественности стало ключевым в переоценке «общественного мнения» в свете Великой французской революции[230].

В глазах членов Негласного комитета именно общественного сознания недоставало российскому дворянству, а посему они отказывались признавать за хором многочисленных голосов элиты Санкт-Петербурга статус общественного мнения. При дворе, в ведомствах, в гвардейских полках царила атмосфера интриги, разногласия, бесчестия, тщеславия, неуемной алчности, беспринципной конкуренции и неуважения к закону[231]. Такая негативная оценка высшего дворянства была унаследована членами Негласного комитета от поколения, пришедшего к власти при Екатерине II[232].

 

Недоверие и презрение членов комитета к элите принимали окраску политических теорий сентиментализма, лежащих в основе их мировоззрения. Необузданное тщеславие и честолюбие, коими были движимы служилые дворяне вообще и придворные в частности, лишали их способности к здравому рассуждению. В силу их невоздержанности им нельзя было доверить конфиденциальную информацию, о чем Строганов напоминает Чарторыйскому во время поездки за границу в 1806 году:

За чтением ваших писем я как будто бы на миг перенесся в одну из дворцовых приемных. Я увидел людей, которые ее заполоняют; я услышал их смехотворные суждения; я смотрел, как они принимают важный вид, неся нелепейшую чушь на серьезные темы, о которых и знать-то не должны; я видел, как остальные обращают все это в шутку[233].

Члены комитета еще и обвиняли образованную элиту Петербурга в сугубой переменчивости в настроениях и непредсказуемости в реакциях. Так, в своих записках Строганов объяснял, почему «эгоистичные» люди должны быть тщательно отстраняемы от обсуждения проекта реформ. Подчиненные гордости и неправильно понятому чувству собственного достоинства («amour propre mal entendu»), они руководились «страстями, разбудив которые можно дорого поплатиться»[234]. Обвинения дворянства в корыстности суждений вновь и вновь выдвигались на заседаниях Негласного комитета. Так, на сессии 18 ноября 1801 года Строганов объявил, что дворянство «абсолютно лишено сознания общего блага» («d’ esprit public»)[235]. Обвинение в своекорыстии предъявлялось как дворянству в целом, так и некоторым государственным институтам, в особенности Государственному совету, члены которого руководствовались преимущественно личной пользой[236].

Недоверие членов комитета к дворянству коренилось в еще более глубоком пессимизме относительно человеческих суждений. Их пессимизм укреплял в комитете уверенность в том, что содержание всех обсуждений не должно стать гласным. Строганов подробно изложил, как человеческие суждения основываются на «страстях, происходящих из личных интересов». Будучи единожды пробужденными, страсти подстегивают воображение, которое в результате производит ложные предположения. Бесчисленные ошибочные теории о целях правительства создаются таким образом и порождают в свою очередь слухи, которые подталкивают все новые ложные предположения и теории. В итоге «множество лживых умов, составляющих общество, искажают процесс управления, хотя считают, что полностью им овладели»[237]. Толки, сплетни и догадки составляли особую проблему для правителя, желавшего знать, каково, собственно, истинное отношение народа к возможной реформе. Молва противостояла всем попыткам определить общественное мнение, а правитель должен был довольствоваться массой «разнообразных мнений, производимых озабоченными умами» и «потоком личных поношений»[238]. Так, публичное обсуждение предстоящих реформ никоим образом не проливало свет на предпочтения и настроение индивидов, групп или общества в целом. Оно скорее отражало всеобщее брожение умов, которые горели желанием подвергать все и вся злобным нападкам без особых на то причин[239].

Таинственность внушает трепет, по замечанию Зиммеля[240]. Слухи оскверняли деликатное, сакральное действо превращения инициатив в законы. Сама Паллада не могла быть рождена из головы Юпитера на глазах у глумящейся толпы. Для воспитания законопослушности была необходима тишина. Строганов подробно останавливается на этом тезисе:

Тот закон, создание которого было окутано молчанием, который выходит в свет, преждевременно не потревожив общего покоя и одновременно являясь общеобязательным, имеет… свойства великого закона природы, предмета первой необходимости.

В очередной раз Строганов обращается к врожденным свойствам человеческого разума, «предрасположенности духа человеческого» к беспрекословному принятию законов, которые, по-видимому, проистекают из «абсолютной необходимости». Юридические акты только тогда достигают силы, когда согласовываются с законами природы, местными привычками и одновременно воспринимаются как неизбежный факт[241].

Из утверждений Строганова следует, что он отвергал представительное правление и парламентскую демократию, которая требовала осведомленности электората о проектах законов. Другие члены комитета, особенно Чарторыйский, судя по всему, считали, что с улучшением образования, водворением правильного отношения к страстям и интересам политическое представительство может быть распространено и на подданных[242]. А покамест члены комитета пребывали в полной уверенности в том, что необходимо предельно ограничить распространение информации, и их стремление избежать «шума» стало самоцелью.

«BRUIT» (ШУМ)

Избегание шума позволяло одновременно уклониться от критики оппозиции, уберечь сакральность и величие закона. Требование абсолютной безмолвности вскоре стало влиять определяющим образом на действия комитета. Дабы предотвратить огласку, комитет раз за разом на корню пресекал обсуждение Государственным советом предлагаемых реформ, а также воздерживался от поддержки тех проектов, которые члены комитета в общем-то одобряли. В этом смысле комитет позволил «доминирующей точке зрения» – или тому, что в комитете считалось за общественное мнение, – определять свою политику.

Комитет находился в ожидании неприятия своих реформ еще до того, как собственно приступил к их детальному обсуждению. Поэтому Строганов в одной из своих записок, составленной в мае 1801 года, указывает на необходимость действовать осмотрительно, дабы

управлять умами таким образом, чтобы упредить любую неблагоприятную реакцию, а также до совершенства узнавать состояние тех самых умов, чтобы спланировать внедрение реформ с минимальным отторжением[243].

Здесь стоит заострить наше внимание на расплывчатой фразе «управлять умами» («ménager les esprits»), в которой «ménager» может значить как «обращаться с осторожностью», так и «организовывать, покорять, овладевать»[244]. Все эти значения предполагают некоторую степень манипуляции, хотя последние варианты перевода подразумевают положительное стремление повлиять на общественное сознание.

В общем и целом, комитет не задавался целью подтолкнуть общественное мнение в каком-то определенном направлении[245]. Как было вполне известно в начале XIX века на опыте Франции, указы и законы могли быть использованы для того, чтобы вызывать в читателях и слушателях определенные эмоции, но комитет старался избегать высокопарных выражений при их составлении[246]. Кроме того, комитет отказался от того, чтобы использовать листовки и газеты с целью повлиять на общественное мнение в России. Например, в 1803 году Чарторыйский, будучи заместителем министра иностранных дел, подчеркивал важную роль общественного мнения во французской политике. Он даже агитировал в российском правительстве за то, чтобы распространять во Франции листовки, которые «открыли бы глаза» французской нации на «гордыню и излишества Бонапарта»[247]. Кочубей также обращался к разным методам работы с «общественным мнением» во Франции в своем любопытном труде под заглавием «Беседы с господином Фуше» (1808)[248]. Два главных отличия, которые он выявляет между Францией и Россией, состоят в стремлении французского правительства «управлять общественным мнением», дабы «управлять империей», а также готовность использовать с этой целью печатные издания. В России же правительство вело себя так, «как если бы не существовало общественного мнения»[249]. Утверждение Кочубея соответствовало действительности в том смысле, что комитет никогда не обсуждал возможность повлиять на результат политических дебатов в России при помощи газет и журналов, – или, по крайней мере, ничего подобного в протоколах заседаний, которые вел Строганов, не зафиксировано. Из всех доступных инструментов они предпочитали молчание, особенно в том, что касалось самых «деликатных», по их мнению, вопросов.

Молчание оказалось вполне радикальной политической мерой, что и продемонстрировал комитет, обнародовав министерскую реформу 8 сентября 1802 года. Систематическое обсуждение создания министерств началось еще 10 февраля 1802 года[250] и продолжилось на протяжении месяцев. Из страха неприятия и в отсутствие управленческого опыта было решено испросить совета у Александра Воронцова и некоторых других сановников[251]. Тем не менее члены комитета все еще не решались представить свой проект вниманию Государственного совета. Из протоколов заседаний следует, что их больше всего волновало быстрое распространение новостей о предстоящей реформе, создававшее препятствия в коллегиях. По соображению комитета, в ходе этой реформы коллежские канцлеры могли бы противодействовать только что назначенным министрам в наборе административного персонала. Александр также опасался, что сможет пострадать от «постоянной неприязни, вызванной их жалобами, и так далее» («des dégoûts continuels par leurs plaintes, etc. etc.»)[252]. Завеса секретности была настолько непроницаемой, что Александр даже не уведомил свою мать Марию Федоровну, чем вызвал скандал при дворе. На практике последствия походили на полный хаос: министерская реформа вступила в силу в день ее оглашения, а туманность ее формулировок ввела петербургских чиновников в крайнее замешательство[253].

Выраженное Александром желание отменить крепостное право еще сильнее усугубило страх «шума» у членов комитета. Здесь Строганов опять настоятельно советует избегать слов, которые могли бы вызвать «брожение умов [среди землевладельцев] и иметь самые неблагоприятные последствия»[254]. Предостережения Строганова о «неосмотрительных» выражениях действовали на членов комитета, которые избегали таких слов, как «крепостной» и «крепостное право», заменяя их различными эвфемизмами[255]. Продолжая обсуждать аграрные реформы осенью 1801 года, члены комитета все сильнее беспокоились о возможной реакции дворянства. Строганов предупреждал, что дворянство может даже потребовать политической реформы. Снова используя французский термин «les esprits» (умы), он описывал непостоянство образованной части общества, приведя в пример Великую французскую революцию, дабы наглядно продемонстрировать возможные последствия: «…вместо того, чтобы жаждать титулов, как это было раньше, они захотят стать законодателями, как во Франции»[256]. Как известно, в конце 1850‐х годов, при развитии проекта об отмене крепостного права, представители дворянства, которые противились этой реформе, действительно требовали создания представительного собрания.

Изначально Строганов предлагал комитету разработать серию законов, которые были бы нацелены на экономическую и юридическую основу крепостного права, постепенно подтачивая крепостничество, пока оно незаметно не исчезнет совсем[257]. Такой подход соответствовал представлению Строганова о желательной «неуловимости» изменений[258]. Возможно, Строганов заимствовал этот термин у Эдмунда Берка, который восторженно описывал «превосходнейшие качества метода, в котором время только играет на руку, претворение в жизнь коего продвигается медленно и, в некоторых случаях, неуловимо»[259]. Как бы то ни было, неуловимые результаты разочаровали и Александра, и Чарторыйского, и даже самого Строганова, ибо комитет раз за разом отвергал даже самые умеренные реформы. Сам Строганов гневно изумлялся 18 ноября 1802 года, почему реформы с таким трудом производятся в «деспотической стране», где законодатель будто бы должен выступить более решительно[260].

Еще до первого собрания комитета Кочубей выражал свои опасения в том, что слишком многие дворяне уже знают о желании Александра освободить крепостных крестьян, и повторял свои предупреждения дважды на сессиях: любое резкое движение могло посеять панику среди взволнованного дворянства[261]. Что касалось крепостных, то члены комитета неоднократно признавали, что и у них есть свое мнение: крестьяне страстно желали освобождения и не удовольствовались бы скромными предложениями комитета, открывая возможность ответной агрессии[262]. Тем не менее реакция крепостных заботила комитет в гораздо меньшей степени, чем предполагаемое мнение дворянства, или так называемого «общества».

Совещание 20 января 1802 года показывает, что инициативы комитета, ранее бывшие более масштабными, начали со временем мельчать. В этот день обсуждались два разных проекта реформ «прав господ («seigneurs») на своих крестьян» в Ливонии, предлагаемые представителями ливонского дворянства[263]. Мнения в комитете разделились. Оба предложения, одновременно выдвинутые, могли бы привлекать неблагоприятное внимание. Опять вспомнили скандальную славу Александра как потенциального освободителя крепостных. Кочубей рекомендовал обождать, представив один из проектов на рассмотрение в Государственный совет. Тут же посыпались возражения. Если проект будет обсуждаться в Совете, «о нем мгновенно узнает весь город» и освобождение крепостных станет единственной темой для разговоров[264]. Со своей стороны Строганов объявил, что решительно настроен против какого-либо коллективного обсуждения. Александру следует самому издать указ так, как он посчитает нужным[265]. Его товарищи решили обождать с ответными действиями из‐за щекотливости вопроса.

Негласный комитет так и не смог обобщить многогранную картину общественного мнения образованной элиты Петербурга. Тщательное исследование «доминирующей точки зрения», к которому Строганов призывал в своих записках, совершенно отсутствует в протоколах заседаний. Вместо этого члены комитета консультируются с отдельными личностями за закрытыми дверями. Опасаясь нежелательного «шума», который может наделать любая из их реформ, они склонялись в сторону подавления общественной дискуссии, фактически обойдя установленные процедуры обсуждения законов. Будучи на вершине своего могущества, члены комитета смотрели на общественное мнение как на что-то наподобие уродливой химеры.

ОППОЗИЦИЯ

Кочубей, Чарторыйский, Строганов и Новосильцев были достаточно хорошо проинформированы обо всех политических событиях, пока их влияние на Александра находилось на высоте, то есть со второй половины 1801‐го по 1802 год. В это время разговоры их с императором отличались относительной прямотой. По мере ухудшения их отношений с Александром все четверо вынуждены были собирать информацию о его планах по слухам, гулявшим по Петербургу; они прибегали к слухам и для проверки собственной репутации. После прекращения собраний комитета, к началу 1806 года, они уже обращались с общественным мнением как с легитимной политической силой и прикрывались им, решив оставить государственную службу.

Как именно члены Негласного комитета потеряли благосклонность императора, осталось загадкой и для них. Никто из ближайших советников Александра не мог с уверенностью сказать, что пользуется полным доверием императора или хотя бы осведомлен обо всех его желаниях и намерениях. Двуличность Александра всегда служила предметом толков[266], и его «молодые друзья» не были исключением.

Отсутствие полного доверия императора к членам комитета, его готовность принимать решения за их спиной самым явным образом выразились в области внешней политики, что зафиксировано в протоколах заседаний. Спор о роли России в преддверии войны третьей коалиции против Наполеона (1805–1806) расколол петербургский двор на два лагеря. Кочубей, возглавляя Коллегию иностранных дел в 1801 и 1802 годах, оказался между двух огней[267]. Неосведомленность Кочубея стала унизительной, когда в мае 1802 года император совершил путешествие в Мемель, дабы по поручению вдовствующей императрицы Марии Федоровны встретиться с королем Пруссии Фридрихом Вильгельмом III. Прекрасно понимая, что Кочубей не одобряет этой затеи, Александр – совершенно нелепо – уверил его в том, что визит этот носит исключительно личный характер[268]. Впоследствии Чарторыйский с содроганием припомнит позор Кочубея в своих мемуарах[269].

Четыре года спустя, в 1806 году, Чарторыйский оказался в похожей ситуации. Кочубей стал министром внутренних дел, а Чарторыйский вслед за ним был назначен министром иностранных дел. Консультации с императором, который уже плохо терпел возражения, потеряли свою продуктивность, как заметил Чарторыйский в письме к Строганову:

Он начал на нас срываться, ибо привычка к спору с нами развилась у него настолько, что он уже не мог принять ни одно возражение[270].

Члены комитета начали энергично обсуждать коллективную отставку.

Слухи подтвердили их наихудшие опасения. В черновике письма к императору от 1805 года Кочубей объясняет, как помимо воли стал полагаться на молву:

Уже несколько месяцев, государь, как по городу распространился слух, что я утратил Ваше доверие… Я не обращал внимание на все эти толки, как и на многие другие, хотя они доходили до меня и до многих моих друзей из разных источников и я приписывал их кружковым пристрастиям, но с течением времени я стал убеждаться что Вы, В. В. действительно… отняли у меня свое доверие[271].

Кочубей не уточнил, кто именно сообщил ему эти слухи, это равно могли быть и Строганов, и Чарторыйский, и Новосильцев, так как все они охотно делились подобного рода сведениями. Например, в декабре 1805 года Строганов писал Чарторыйскому о том, что генерал-адъютант Петр Долгоруков, близкий друг императора, возводил на него клевету, не стесняя себя в выражениях. Строганов сделал из этого вывод, что ни он, ни Чарторыйский более не входят в ближайшее окружение императора[272].

В начале 1806 года бывшие члены Негласного комитета начали искать у более широкого круга придворных поддержки, говоря о себе в первом лице множественного числа (мы) и позиционируя себя таким образом в качестве группы, известной обществу и поддерживаемой им. Первыми за них выступили женщины, чье мнение имело вес: в Берлине – королева Пруссии, Луиза Мекленбург-Стрелицкая, которая была против мирной политики своего мужа в отношении Франции и желала альянса с Россией для борьбы с нею, к чему также стремились Строганов, Чарторыйский и Кочубей[273]. К вящей радости «молодых друзей» их прежний враг в Петербурге, вдовствующая императрица Мария Федоровна, также перешла на их сторону, что подтверждается целым рядом замечаний в письмах от Софии Строгановой, Кочубея и Чарторыйского[274]. Осознавал это Александр или нет, но его старые друзья настраивали двор против него.

Кочубей обсуждал вопрос об отставке как с Новосильцевым и Чарторыйским, так и со Строгановым. Чарторыйский также советовался с ними, сообщая о безрезультатной просьбе, обращенной к Александру, – выйти в отставку[275]. В особом письме к Строганову, написанном специальными чернилами для тайнописи, он замечает, что император боится поставить себя в неловкое положение, разрешая одновременную отставку всей группы, так как опасается, что весь двор задним числом удостоверится в ее существовании[276]. Возможно, что по крайней мере для Чарторыйского и Строганова отставка предоставляла возможность публично пристыдить императора.

208На тему арканума власти см.: Habermas J. Strukturwandel der Öffentlichkeit. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1990. S. 63.
209Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 102, 167, 185, 231.
210Александр очень редко посещал Сенат и только пять раз почтил своим присутствием заседание Государственного совета после его создания в 1801 году: Сафонов М. М., Филиппова Е. Н. Журналы Непременного комитета. C. 146. Он был почти на всех совещаниях Комитета министров в первые четыре года его существования, но в 1807 году прекратил в них участвовать (Исторический обзор деятельности Комитета министров. C. 5–6, 9).
211Чарторижский А. Воспоминания и письма. С. 200.
212Камер-фурьерский церемониальный журнал. Январь – июнь 1801 г. / ред. А. В. Половцов. СПб.: Департамент уделов, 1901.
213Там же.
214Некоторые исследователи утверждают, что существование комитета вскоре стало общеизвестным: Тельберг Г. Г. Сенат и право представления на высочайшие указы: Очерк из истории консервативных политических идей в России начала XIX века // Журнал Министерства народного просвещения. 1910. № 1. С. 23; Предтеченский А. В. Очерки общественно-политической истории. С. 92; Roach E. E. The Origins of Alexander I’s Unofficial Committee. P. 324 (fn. 2). Решение проводить собрания после обедов привело, вероятно, к тому, что о них догадывались постоянные гости, в особенности императрица Елизавета и два друга детства Александра, Н. А. Толстой и А. Н. Голицын. В 1801 году, например, оба почти ежедневно обедали с Александром, включая большую часть тех дней, когда собирался комитет, а также часто оставались и на ужин (Камер-фурьерский церемониальный журнал. Июль – декабрь 1801 г. СПб., 1901. С. 4, 23, 32, 52, 65, 151, 165, 183, 246, 498, 511, 547, 561, 584, 600). Елизавета также многократно приглашала Александра Строганова и Софью Строганову поужинать в те дни, когда проводились собрания комитета в 1801 и 1802 годах, что, скорее всего, означает, что и они знали о его существовании и о времени встреч, если не о том, что на них говорилось.
215Чарторижский А. Воспоминания и письма. С. 200.
216О «монаршей воле» см.: Долбилов М. Рождение императорских решений. Монарх, советник и «высочайшая воля» в России XIX в. // Исторические записки. Т. 127. 2006. № 9. С. 17, 23–24; Wortman R. S. The Representation of Dynasty and «Fundamental Laws» in the Evolution of Russian Monarchy // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2012. Vol. 13. № 2. P. 288–289.
217Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 77, 78, 80, 119, 149, 185–186, 188.
218Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. C. 327–328.
219Hoffmann S.-L. The Politics of Sociability: Freemasonry and German Civil Society, 1840–1918. Ann Arbor: University of Michigan Press, 2007.
220Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. C. 12.
221Бумаги графов Александра и Семена Романовичей Воронцовых. C. 236.
222Письма Чарторыйского к Строганову от 21 марта и 2 апреля 1811 года // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 62. Л. 53.
223Письмо Новосильцева к Строганову от 19 декабря 1800 года // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 64. Л. 45.
224Бумаги графов Александра и Семена Романовичей Воронцовых. С. 239. См. также письмо Кочубея к Воронцову из Санкт-Петербурга от 1 мая 1801 года: Там же. С. 238.
225Wortman R. S. Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy. Vol. 1. From Peter the Great to the Death of Nicholas. Princeton: Princeton University Press, 1995. P. 197–199.
226Мельгунов С. П. Император Александр I. С. 136.
227Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. IX–X.
228Hirschmann A. O. The Passions and the Interests: Political Arguments for Capitalism before its Triumph. Princeton: Princeton University Press, 1977. P. 17–44.
229Hoffmann S.-L. Civil Society, 1750–1914. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2006. P. 17.
230Hölscher L. Öffentlichkeit. S. 442–443, 452–453.
231Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 65–66, 118–119.
232См.: Марасинова Е. Н. Психология элиты российского дворянства последней трети XVIII века. М.: РОССПЭН, 1999. C. 117–119. Следует заметить, что самые отчаянные комментарии, которые приводит Марасинова, исходят от А. А. Безбородко – дяди Кочубея, который его вырастил, – и С. Р. Воронцова, ментора Кочубея, Чарторыйского, Новосильцева, а позднее и Строганова.
233Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 366.
234Там же. С. 12.
235Там же. С. 112.
236Там же. С. 134.
237Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 17.
238Там же. С. 18, 242.
239Там же. С. 42, 221, 24.
240Simmel G. Das Geheimnis und die geheime Gesellschaft // Soziologie: Untersuchungen über die Formen der Vergesellschaftung. 2. Auflage. Berlin: Duncker und Humblot, 1922. S. 296.
241Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 18, также 26–27.
242Kukiel M. Czartoryski and European Unity, 1770–1861. Princeton: Princeton University Press, 1955. P. 261.
243Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 26.
244См.: Ménager // Dictionnaire de l’académie françoise. 5eme éd. T. 2. L – Z. Paris: J. J. Smits, 1798. P. 88.
245Александр Мартин также упоминает о нежелании Александра использовать общественное мнение в условиях войны против Франции в 1805–1806 годах: «Вместо того чтобы мобилизовать патриотизм… государство сделало попытку подавить любую публичную дискуссию, которая могла бы превратиться в критику». Martin A. M. Romantics, Reformers, Reactionaries. P. 46.
246См.: Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 133–134.
247Zawadzki W. H. Prince Adam Czartoryski and Napoleonic France, 1801–1805: A Study in Political Attitudes // Historical Journal. 1975. Vol. 18. № 2. P. 255–256.
248Жозеф Фуше, скандально известный министр внутренних дел Франции (позже – министр полиции), нес ответственность за атмосферу шпионажа и доносительства, которая царила в то время в стране. По всей видимости, Кочубей встречался с ним во время своего путешествия по Франции в 1808 году, после отставки. Данный документ заслуживает гораздо более глубокого и тщательного анализа, чем мы можем себе позволить в рамках нашей статьи.
249Кочубей В. П. Résumé d’ une conversation. P. 126–127.
250Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 177–179.
251Там же. С. 210.
252Там же. С. 215.
253Фатеев А. Н. Борьба за министерства. С. 410, 412, 414.
254Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 42.
255Engelmann J. Die Leibeigenschaft in Russland: Eine rechtshistorische Studie. Leipzig: Duncker und Humblot, 1884. S. 163.
256Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 114.
257Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 42.
258Там же. С. 16.
259Burke E. Reflections on the Revolution in France / ed. by F. M. Turner. New Haven, CT: Yale University Press, 2003. P. 143.
260Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 112; Предтеченский А. В. Очерки общественно-политической истории. С. 150–153.
261Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 35, 109, 167.
262Там же. С. 104, 112–114.
263Bruns M. M. Privilege and Freedom: The Emancipation Debate in Livland, 1817–1819 // Journal of Baltic Studies. 1998. Vol. 29. № 3. P. 227–228.
264Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 167.
265Там же. С. 167–168.
266Мельгунов С. П. Император Александр I. С. 131–132.
267Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 70, 97.
268Kukiel M. Czartoryski. P. 29; Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 230; Дипломатические сношения России с Францией в эпоху Наполеона I. Ч. I: 1800–1802 / под ред. и с предисл. А. Трачевского // Сборник Императорского Русского исторического общества: В 148 т. Т. 70. СПб.: Тип. М. М. Стасюлевича, 1890. С. 443.
269Czartoryski A. Mémoires. P. 297.
270Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 396.
271Из переписки Александра I с В. П. Кочубеем // Русское прошлое. Исторические сборники / ред. Т. Богданович. Пг.; М.: Петроград, 1923. С. 107–108.
272Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 346.
273Там же.
274Строганова к Строганову от 31 января 1806 года // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 67. Л. 58; Кочубей к Строганову от 1 февраля 1806 года // РГАДА. Ф. 1278. Оп. 1. Ед. хр. 62. Л. 97; Чарторыйский к Строганову от 6 февраля [1806] из Санкт-Петербурга // Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 354.
275Великий князь Николай Михайлович. Граф Павел Александрович Строганов. С. 353.
276Там же. С. 357. Подтверждено Кочубеем в письме к Александру I (1807):. Из переписки Александра I с В. П. Кочубеем С. 109.