Loe raamatut: «Провинциал. Рассказы и повести»

Font:

© Татарское книжное издательство, 2015

© Сахибзадинов А. Ф., 2015

* * *

Рассказы

Рыба

Я работал в охране на берегу Волги. Несколько мужиков на дебаркадере ловили зыбкой рыбу, опускали огромный квадрат сетки в воду и через несколько минут поднимали уже с рыбой. Рыба шла крупная. Её забирали сачком и бросали в бидон.

Я курил рядом. Какая-то рыбина в бидоне билась особенно сильно.

Я выбросил сигарету и вынул из бидона большого судака. Он притих.

Взяв его поудобней обеими руками, я поднял его над головой, разглядывал: твёрдые брови, крепкая волевая челюсть, как у аскета, шевелит ею, будто дожёвывает попкорн. Смотрит сурово, в глаза. Мутным взором – из глубины веков, с берегов моих предков – вовсе не пища, а разумное существо. Оно разглядывало меня. Я ужаснулся.

Мужики галдели, они были пьяные, я присел и тихо выпустил судака в воду. Он ушёл тихо, не ударил хвостом, будто нарочно, чтобы мужики не услышали и не заругали меня.

С тех пор я не рыбачу, вот уже лет двадцать.


Сентябрь, 2015

Провинциал

Московский метрополитен. «Киевская». Явно одни хохлы. Вот идёт женщина, тучная, в очках, с чемоданами в руках, наверняка зазнайка с Крещатика. И даже если учесть, что у неё интеллигентный вид, тонированные очки с золотой оправой, мелированные волосы, можно утверждать, что у неё в чемоданах сало. Не слоистое, с бурыми полосками мяса, как любят делать в Нечерноземье, периодически моря свинью голодом, – а толстое, нежное и розоватое, густо напитанное по махровому жиру солью. А вот в вагоне сидит напротив тебя чернявый субъект. Он вместе с тобой спускался по эскалатору. Лицо в дробинках, ресницы черны, будто только что разбирал старую печь и на глаза пала сажа. Взгляд хитёр и прищурлив. Это явно потомок Мазепы, а если глубже – половецкая кровь! Смотрит недоверчиво, готов продать с потрохами.

Едешь дальше. Бывшая «Лубянка». Здесь, кажется, ходят одни стукачи. Вон старичок на лавочке, всё ездит кругами по Кольцевой. На голове – «сталинка», сидит дремотно, раковины ушей чрезвычайно извилисты и глубоки. Это слухач. По старой памяти он каждый день выходит на работу.

Вагон с воем несёт сквозь пещерную темень. Впереди свет, будто въезжаешь в обитель солнца. Это «Библиотека имени Ленина». Замысловатые арки. Тут ты стараешься выглядеть поумней и прячешь меж колен газету «Спидинфо», которую купил в дорогу. Здесь во всём – в академической кладке кирпичных стен, в арочной конструкции переходов, в самом отсутствии пёстрой толпы – ощущается дух просвещения.

На курском вокзале, естественно, пахнет Курском, хоть в Курске ты ни разу не был. Но тебе кажется, что Курском должно пахнуть именно так: маслянистым ветерком и бетонной пылью, уносящейся вслед за электропоездом.

А вот площадь триумвиратов. Казанский вокзал. Да-а. Одни татары. Все скуластые, все узкоглазые. Хоть и говорят на международном – нашем, великодержавном. Но где же чистая русская кровь? Вот опять – потомок Чингисхана, чёрный, с прищурливыми глазами и длинными ресницами. Фу ты, чёрт его дери, да это же тот чернявый с Киевского! Ехал с тобой в одном вагоне. Теперь ты его разглядел! Это не взгляд Мазепы. И не прищур половецкого лазутчика, что травил воду в колодцах осаждённого Киева. Тут скрытая за вышитой рубахой шкура целого печенега!

За прилавками здесь одни татарки. Смотрят с презрением на твои ботинки. Острые желваки и выбеленные перекисью водорода тюркские волосинки. Их мужья ловят тебя прямо на выходе из вокзала. У них в авоськах – упаковки с утюгами, тестомешалки и прочая утварь. Берут тебя под руку. И вежливо представляются, что они – из передачи Андрея Макаревича «Смак». «Вы знаете Андрея Макаревича?» – с некоторым недоверием к провинциалу спрашивают они. «А как же!..Машина времени”!» – гордо отвечаешь ты. «Нас снимает съёмочная группа, – говорят тебе. – Вон видите в окне третьего этажа камеру? Можете помахать рукой» – «Можно?!» – ты не веришь внезапной удаче. «Улыбайтесь!» – добродушно советуют тебе. Какие замечательные люди! И ты лыбишься во все лопатки, машешь рукой. Хотя и не видишь среди отсвечивающих окон съёмочной камеры… Наверное, не можешь её разглядеть сразу. А мельтешить глазами, зыркать – выдавать в себе провинциала не хочется, выражение лица должно быть достойным!

Между тем молодой человек, то и дело поправляя выскальзывающие из подмышек коробки, продолжает:

– Съёмочная группа «Смак» во главе с Андреем Макаревичем проводит благотворительную акцию. Мы дарим хорошим людям или распродаём почти за бесценок импортную кухонную утварь. Вот это и это вы можете взять бесплатно.

Тебе показывают сковородки, миксеры. Ты рассматриваешь их с алчностью. «Боже, какая удача! Сколько можно на одних подарках сэкономить! Тёте Розе – утюг, бабушке Газизе – электрическую мясорубку!»

– Можно уже забирать? – спрашиваешь в нетерпении.

– Маленькая формальность. Надо уплатить налог.

– Пустяки! – говоришь ты, протягивая руки к предметам.

– Налог – три тысячи рублей.

При этой цифре ты застываешь, будто подавился. Три тысячи? Так у тебя на всю поездку – пять!

И тут ты понимаешь, что тебя хотят надуть. Что это не съёмочная группа, а просто аферисты. И ни при чём тут Макаревич! Его именем просто пользуются!

– Три тысячи рублей, – повторяют тебе.

В груди твоей стягиваются и морщатся фибры, словно смачные губы верблюда. Сейчас верблюд плюнет… Но в последний момент ты соображаешь: тут столица. Матом нельзя. Хотя бы призвать японского городового…

– Сикоко, сикоко? – спрашиваешь ты, косоглазо прищурясь.

– Три тысячи.

…Кто так стремительно, ой-ой! летит ракетой под землёй? Кто так безумно озабочен? Куда опаздывает очень? Кто мелькает среди низких колонн между Казанским и Ленинградским вокзалами, наскакивает на прохожих? Это не зашухеренный щипач и не грабитель ювелирной лавки. В его кармане не кошель и не золотые цацки, схваченные через окошко. Можно побиться об заклад, что в пистоне у этого человека сильно жжётся, горит бенгальский огонь – билет на поезд «Москва – Санкт-Петербург». Он опаздывает на посадку, – и ты так стремительно виляешь по переходу, что тебе начинает казаться, что ты – это почти уже и не ты… А там на площадке, где визжит музон, мельтешит пестрота и гиды из автобусов заманивают прошвырнуться с ветерком по Москве, – там человек с коробками под мышками валяется на асфальте и шёпотом кроет небеса. Не тратя пару. Ибо знает, что всё равно никто его не услышит, что всем на него наплевать. Между тем никто не бил его кулаком по лбу. Его всего лишь оттолкнули – и, самоуверенный, вальяжный, с товаром под крыльями, от неожиданности он попятился и растянулся…

Ты выходишь к Ленинградскому вокзалу, как ни в чём не бывало.

Навстречу тебе идёт миловидная девушка, держит в руках пачку журналов. Протягивает с улыбкой рекламные издания: «Стройку» и «Строительный сезон».

Ты шарахаешься от неё, как верный муж от проститутки.

– Так это же бесплатно!.. – с милой обидой тянет девушка.

– Ага! – кричишь ты, удаляясь, и кажешь ей кукишь: – Во!

Посреди площади сидит парень на четвереньках, окружённый толпой. Ты подходишь. Напёрсточник! За работой. На асфальте катает бумажный шарик. У него три напёрстка. Шарик он накрывает одним и возит все три по асфальту, мороча голову. Как ловок, подлец! Ты следишь за его руками, раз, два, три. Раз, два. Раз, два, три. Шарик там – шарик здесь. Шарик там – шарик здесь. «Ну, где?» – останавливается парень, поднимая глаза к зевакам… Желающему откроют напёрсток за тысячу рублей. Выигрыш – две. Взгляд у тебя острый, ты точно знаешь, под каким напёрстком шарик, хотя и водил парень колпачки быстро.

Тут к тебе обращается один из зевак, он уловил твой уверенный взгляд и торжество победы в глазах.

– Давай на двоих! Ты пятьсот, а я часы, – и парень кивает именно на тот напёрсток, под которым ты зафиксировал шарик. – Давай!

– Играй, зёма! – подсказывает тебе другой. – Эх, жаль, бабок с собой нет!..

– Вон же, вон! – кивает первый, расстёгивая на кисти браслет, у него так отчаянно, так честно горят глаза! – Ну, братан!

Он торопит тебя, страдает…

Но стоп! Во-первых, о столичных напёрсточниках ты уже слышал. Во-вторых, тут уже нашкодил «представитель передачи, Смак,». Значит, и этот – подставной.

– А если я врежу? – холодно спрашиваешь ты.

– Врежем потом! Не тасуйся!..

– Я говорю: в репу. Чтоб из часов выпрыгнул, – поясняешь ты.

Ты доволен, что тоже умеешь по фене….

Но первый натренированным кулаком режет тебя в челюсть он. А прежде, чтоб хорошо подставился, сгибается и бьёт каблуком по пальцам твоей ноги. По тем многострадальным, обмороженным ещё в армии косточкам, которые зябнут даже летом, а по ночам немеют в кошмарной судороге, будто их клинит кислым электротоком. Подбегают тем временем ещё двое и отшвыривают тебя пинками к ограде. Средь бела дня в центре столицы ты летаешь, крутясь, по забору. Когда мельком замечаешь бегущую к тебе милицейскую форму, приходит спасительная догадка: мутузить сейчас перестанут.

Но милиционер сжимает твою голову под мышкой, другой заводит за спину руки и надевает наручники. Тебя уводят в дежурку, что на вокзале.

Если бы ты был подшофе, ты орал бы: «Гестапо!» и заработал бы «ласточку». «Ласточка» – это когда выворачивают за спину конечности, стягивают в пучок кисти и лодыжки, бросают грудью на пол, и ты всю ночь крошишь грудную косточку о бетонную твердь оплёванного пола.

Но ты трезв, и это видят господа милиционеры.

Они что-то пишут в замусоленном журнале. Лица у них кавказские; кругом убогая утварь, запах кислятины, и тебе кажется, что ты в пригородном вокзале Махачкалы. Наконец обращаются к тебе, вскользь разглядывая поцарапанное лицо.

– Ты что нэ знаешь, что курить в крытом помещении вокзала запрэщаэтся?

– Чё-о?

– В саранчо!

– Подписывай бумагу, – говорит сержант.

– Или будэшь сидэть до утра, – подхватывает другой. – Свидэтэли эсть, – показывает на урок, запертых в обезьяннике.

– Короче, плати штраф и уе…

– У. е. у меня нет, только рубли, – отвечаешь ты, сдавшись.

– …! – полностью проговаривает матерное слово сержант, выхватывая из рук жалкую твою наличку.

Ты выбираешься на улицу и закуриваешь с нарочито весёлым видом, будто вышел из кинотеатра после просмотра комедии. Однако на тебя никто не обращает внимания. Даже если б ты был голый, лаял, пел или взлетал бы опять нагишом в балетном антраша. С уклонами то вправо, то влево. И, может, посмотрели б лишь тогда, и то с укоризной за неуменье, когда б упал, не придержавший для равновесия паха. Это Москва! Наготу здесь обожают.

В этом ты убедился вчера ночью, когда земляк подвозил тебя на «шестёрке». На Тверском бульваре сзади вас осветила яркая фара. Одноглазый автомобиль, моргая, требовал места для обгона! Причём, со стороны чугунной ограды. «Он чё – глист? Там расстояние с локоть!» – чертыхался земляк. Но одноглазый протиснулся, вылез вперёд и стал мотоциклом! Это была японская «Ямаха». А потом мир качнулся… На задке мотоцикла сидела голая девица! Курчавая, как ангелок, завалясь вперёд, она обнимала мотоциклиста. Из-за вздёрнутого сиденья «Ямахи» её плеч почти не было видно. Зато явно выделялась выдвинутая задница. В свете фар она сияла, как луна, полная, белая, несоизмеримая с белокурой головкой. Мелькала пунктиром, будто неслась на метле, – мимо чугунной ограды, дворцов, колонн. Как будто махнула изумлённому в поздней творческой догадке гранитному Гоголю. Газ – и нет…

Ты идёшь в сторону Ярославского вокзала. Кругом ларьки. Там и сям сидят продавщицы. И опять татарки. Скорее всего, нижегородские. Несмотря на финно-угорские скулы, выщипанные брови, срезанные косы, в которые их бабки вплетали когда-то просверленные монеты с изображением «падши», не всякий орнитолог различит этих птах. Они притихли в мимикрии, чтоб не оштрафовали за отсутствие московской регистрации. Сколько на них золота, как любят эти азиатки украшения, кольца, серьги.

– Исанме, матурым! – склабишься ты, мол, здравствуй, красавица!

– Чио? – торговка выпячивает нижнюю губу, недоумённо враждебна, и азиатская скула тотчас превращается в мослак среднерусской бабы. Ты видишь даже её подворье с визжащими поросятами, угол горницы, заставленный иконами… Вот нагнулась, перебирает картонные коробки, в разрезе кофточки видно: прилип к влажной коже между грудей нашейный крестик.

Но нет, не обманешь! – противишься ты. – Это крещёная татарка, кряшенка.


А вообще, кто они, эти россияне? Национальные омутки, оставшиеся после океанской волны великих переселений? Поморы-новгородцы или полукрымцы с рязанщины? Или мордва, замешанная на вятицком маслице? Или перчённая мишарским норовом, податливая, как тесто, марийская особь? Иваны, родства не помнящие! Киевская набожность, финно-угорская робость, ордынская оголтелость, – может, всё это и есть соответственно: венценостность, всепрощенье и тот самый «беспощадный» бунт. Когда одна нация молится, другая режет, а третья плачет, чтобы простить. И всё в одном стакане! Вот она, загадка русской души! Неуловимая, как тайна напёрсточника. Шарик один, а колпаки разные. Поди, выскреби татарина, мордву или скифа! А во власти – всё «рука Кремля!», нетленная длань Шемяки, с его, Шемякиным, судом, грозящая чуждым пределам из загробья.

Уф!.. Наконец появился на площади русский мужчина, седовласый пенсионер с видом некоторой брезгливости на лице. Наверное, коренной москвич. Это видно по его животу, уютным сандалиям, летнему опрятному костюму. Да, да, это типичный москвич! Он чувствует своё превосходство над окружающими. Он не любит всё инородное, обожает жареную картошку и квасную окрошку с плавающим луком. Как я его узнаю! Это бывший лимитчик, штукатур-маляр, который стал мастером и вышел на пенсию. Это тот самый Иваныч, у которого по всей России лежат на погостах двойники, с постными лицами глядят с фотографий сквозь венки, облитые чернилами. Но он москвич и смотрит свысока. Вот он – великодержавный шовинизм! Это старший брат, привыкший давать подзатыльники младшим. Он не любит приезжих, не знается с соседями, не подаёт нищим, видя в каждом перекрашенного в блондина цыгана, но кормит в скверах ворон и голубей. Ах, эти его плетёнки, штаны на подтяжках!.. Как он умеет громко сморкаться в платок. Как чистит форсунки ноздрей, заталкивая туда палец с краем платочка, и пронзительно фыркает, трясёт головой! Он явно читает «Наш современник», ходит в церковь и на улице громко харкает в урну. Он почти трезвенник, законопослушен. Но как-нибудь на свадьбе у одной из племянниц, которых у него множество, во хмелю затеет спор о политике с каким-нибудь заучившимся студентом, тощим и наглым, самоуверенным и безответственно глумливым. И не выдержав этой наглости, самоуверенности и глумления, прямо за столом ткнёт этого студента пухлым кулаком в нос. А то и с мясом вырвет из его уха «педерастическую» серьгу! Вот он стоит и, щерясь, глядит на дорогу. Наверное, думает о судьбах России.

Вот ему позвонили на мобильный телефон. Он вынимает его из кармана и прикладывает к уху.

– Что? Иван Петрович? Какой Иван Петрович?! Я не Иван Петрович! – говорит он возмущённо и нажимает кнопку выключателя с силой, будто давит клопа.

Я старюсь ближе разглядеть его лицо. Ну конечно же, не Иван Петрович! Не похож. Иваны они светлее волосом, ниже ростом и манеры их как будто проще. Скорее всего, его зовут Пётр! Высок, слегка курчав. Сколько помню, на моём веку мне всегда встречались высокие люди с именем Пётр.

Но вот опять ему звонят. Он вынимает телефон и прикладывает к волосатому уху.

– Нет, я не Иван Петрович! – кричит он уже фальцетом. – Повторяю, не Иван и не Петрович!.. Ибо я – Иосиф Абрамыч! Да, представьте себе: Иосиф Абрамыч! Да, представьте себе: он самый!..

Ах вот оно что! Как ты сразу не догадался!.. По петлистым ноздрям, вьющейся седине, по виду этой скорбной брезгливости, с которой он глядел на пути. Это московский еврей. То есть обрусевший начисто! И Москва ему как вторая мать. Его и шилом отсюда не выковыришь. И, возможно, жена у него русская. Даже были две жены. Первая – какая-нибудь Катя, взятая в молодости по любви, а вторая – по причине его диабета умеющая делать внутривенные уколы медсестра Валя.

О, как они, инородцы, пропитаны нашей культурой, нашим великим и могучим. Всепронзающим. Подкупающим с потрохами. Они не ведают языка богаче и гибче. Для выражения еврейской боли он, русский язык, звучит пронзительней еврейской скрипки. И потому иной еврей более россиянин, чем какой-нибудь браконьер, беспощадно в ночи, как тать, с характерным кряканьем вырубающий берёзовую рощу, бьющий в берлоге мирно спящего косолапого. Они, инородцы, со слезами на глазах слушают в застолье песню «Хотят ли русские войны?» И для них Россия больше чем Родина!

Вон он подходит к маршрутке с распахнутой дверью. Заглядывает в салон. Места, увы, все заняты. И всё же он спрашивает у сидящих:

– Что – мест нет?

Ему отвечают:

– Нет.

Он долго о чём-то думает, стоит неподвижно. Почти безразлично. И вдруг опять спрашивает:

– Совсем нет?..

Люди в салоне переглядываются.

А он всё стоит, чего-то ждёт.

Он не то что не верит людям. Или своим глазам. Ему почему-то чему-то не верится. Это возрастное. И вовсе не связано с местом в маршрутке. И потому он скорбно глядит на дорогу…

Но вот ему звонят в третий раз. Телефон настойчиво трещит и брыкается в кармане, как живая рыбка. Он выдёргивает его трясущейся рукой, так что карман выворачивается и падают на асфальт ключи. Не слушая звонящего, он кричит в трубку:

– Я Иосиф Абрамыч, понимаете! И-о-сиф Абра-мыч! Вы это понимаете?! И вообще я – гражданин Израиля! И стало быть, молодой человек, перестаньте баловаться трубкой, иначе я сейчас позову милицию! Что? Это Ася?.. Господи, Ася!.. Ты понимаешь, Ася…

Ага! Гражданин Израиля… А я ведь об этом и сам знал! Вот так они, граждане Израиля. Все из себя, а без России жить не могут. Здесь они выросли, здесь первая любовь прошла, а в старом дворе под деревом зарыта любимая собачка… Настоящий еврей – это русский еврей. А Израиль для него так. Разрешённая иллюзия. Еврейский хадж. Но там у него нынче родины нет. Иудеи за православие называют его там гоем. А во время ссор вовсе – русской свиньёй. Куда ж теперь со свиным рылом? Особенно если денег в обрез, а новую трудовую жизнь начинать поздно? Конечно, обратно в Рассею. Иная пьяная мачеха привычней матушки-чистоплюйки. Россия встретит. Пусть грязными вокзалами, хамством, карманниками и попрошайками. Но встретит. И вечером какая-нибудь тётя Мара, когда-то красавица и партизанка, а ныне остриженная, полуразвалившаяся, со сползшими до щиколоток чулками на резинках откроет для него в туалетной комнате кран. Громко и суматошно ударит о дно железной ванны щедрая струя горячей воды. А сама тётя Мара пойдёт в прихожую и станет звонить по телефону:

– Изя, это ты? И ты до сих пор в этой проклятой Одессе? И как ты ладишь с этими хохлами? Они зовут туда НАТО! Ты весь в отца. Когда пьяная матросня в октябре семнадцатого ворвалась в его аптеку, медицинским жгутом скрутила ему яички и заставила петь интернационал – о, как он пел! – он и после этого не сбежал в Америку! А потом с винтовкой в руках защищал от фашистов родной город.

Ах, шалопай, Изя! Я говорила тебе: не ешь столько шоколаду и яиц всмятку. Камешками ты расколешь унитаз. Геморрой лечат овсяным отваром. Кипятят овёс в большой кастрюле, а после на кастрюлю садятся. Да, штаны снимают. Да, когда чуть остынет. Это тебе не глазунья – сидеть на горячей сковородке, пока глаза не вылезут. Что ты говоришь!.. Новодворская в Одессе? Вышла за молоденького лейтенанта? На пятом месяце беременности?! Не может быть! Ах, это наша Ася!.. Разве я упомню всех своих племянниц! Кстати, её папа у меня. Да, вернулся. Куда нам в «калашный ряд»! Он в ванной. Лежит в соляной кислоте. Не растворился. Хотя тараканы в нашей воде растворяются…

Между тем, распаривая в ванной неприкаянные любимые косточки, вспоминая ещё вчерашних друзей на пляжах Мёртвого моря и эту московскую стынь с туманами, где даже эха нет, кричи – не докричишься, вдруг ощутит пилигрим на щеке слезу благодаренья, что не растратил в себе завещанную предками – в Вавилоне ли, в Египте, в Бердичеве – вековечную местечковую скорбь, которая и сделала его таким, какой он сам себе есть.


А Москва продолжает удивлять. Ты фотографировался с «живым» Лениным на Красной площади и с тунеядцем Горбачёвым, клянчащим на бутылку на Пушкинской.

Метро «Войковская». На лестничных ступенях и тротуаре лежат вповалку разжиревшие дворняги. От лени переворачиваются через оплывший позвонок то вправо, то влево. Рядом оставленные на газете сердобольными москвичами – беляши и ватрушки. Масля бумагу, лежит в красной корочке куриный окорочок, который псы не едят из-за подгорелости. И на эту снедь, мечту провинциальных пенсионеров, с завистью поглядывает сидящий напротив, спиною к стене, бомж, с такой же бурой, словно обжаренной, половиной ободранной хари. Псы беспечны и до того безразличны к перешагивающим через них прохожим, что кажется, схвати сей бомж окорочок и побеги, то вряд ли разлепят отяжелевшие веки, чтоб проводить воришку ленивым взглядом. Не мудрено, что лишь подумают сквозь дремоту: бедолага!

От впечатлений, от воя вагонов в подземелье голова идёт кругом. А на улицах столько машин, столько народу! Глядишь через дорогу, а там, в толпе, плывёт Петька Урвакин. Ё-моё, Петька Урвакин из посёлка Аметьево! Как это он тут оказался? Ты киваешь ему, он тоже здоровается, и его уносит… А вон с какой-то дамой под руку шагает Валерка с Кривого переулка, недавно отсидевший за дебош трёшку. Ба, сколько же тут знакомых! Ты издали приветствуешь Валерку с должным почтением. Ведь он своё отбыл по закону, отстрадал, как чернец в келье, очистился перед обществом! Показываешь всем видом, что ты уважаешь его самого, его домовую книгу и всю его семью.

– Освободился?! – восклицаешь одобрительно.

Лицо его вдруг каменеет…

Тебе кажется, что он не расслышал. И ты кричишь через головы людей ещё громче:

– Откинулся?!

Он наклоняется к подруге, что-то говорит ей. Наконец кричит в ответ:

– Ага!

И почему-то они смеются…

Вы идёте в разные стороны, вас увлекает толпа.

От полученного удовольствия у тебя в душе расплывается благость, ты ищешь лавку, чтобы посидеть и пережить приятное. Сядешь где-нибудь в садике, где цветёт сирень, бегают детки, закуришь дорогую сигарету, что купил по случаю. И тут, затянувшись, вспомнишь вдруг, что Валерку-то недавно взяли, и опять за дебош, что сидит он в далёкой казанской тюрьме, ждёт суда, и тут, в столице, никак сейчас находиться не может. А Петька-то… Ах, Господи, упокой его душу! Петька-то полгода уж, как помер. От цирроза печени.

Эх, Москва, Москва, город грёз!..


Октябрь – ноябрь, 2008