Посткоммунистические режимы. Концептуальная структура. Том 1

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Введение

В ловушке языка демократизации

После распада Советского Союза повсеместное распространение либеральной демократии как политического режима сопровождалось господством либеральной демократии как описательного языка. Иными словами, понятия социальных наук, которые разрабатывались для анализа государственных устройств западного типа, применялись к различным феноменам в недавно освобожденных странах. Исследователи стали описывать эти государственные устройства как некие разновидности демократии с определенным типом правительства, партийным устройством, системой сдержек и противовесов и т. д. Действительно, эти категории взаимосвязаны и формируют особый нарратив, представление о демократиях западного образца, где у категорий есть особые характеристики и свое относительное место, а также согласованность с другими категориями этой концепции. Таким образом, использование языка либеральных демократий косвенным образом подразумевает структуру и логику государств западного типа. То есть режимы, для описания которых используется этот язык, имеют общие характерные черты, определенный набор элементов и внутреннюю динамику либеральных демократий.

Подобная уверенность была вызвана чувством эйфории, которая охватила очень многих после краха коммунистических режимов. Примерно тогда же понятие «конец истории» стало общим местом. Эта фраза – несколько упрощенная версия того, что в действительности сказал Фрэнсис Фукуяма в 1992 году в своей книге с таким же названием[12], выражая неподдельный оптимизм в отношении уверенной победы либеральной демократии, которая должна дать импульс глобальной демократизации. Стоящий за этим геополитический аргумент заключался в том, что вышеупомянутый крах был концом однозначного и привычного мирового порядка, определяемого гонкой двух сверхдержав, одна из которых описывалась как демократия, а другая – как диктатура. Поскольку все мировые государства ассоциировались либо с одним полюсом, либо с другим[13], после распада Советского Союза и Восточного блока логично было бы думать, что теперь страны могут тяготеть только к полюсу-победителю – объединяться с США и Западным блоком. Добавим к этому активную политику Америки по распространению и поддержке демократии[14] – и вот уже легко понять, почему демократизация казалась неизбежной, а история действительно закончилась.

Эйфорический взгляд на посткоммунизм предполагал либеральный аргумент, важной частью которого был моральный стимул для глобального распространения прав человека, а также политической системы, которая может гарантировать соблюдение этих прав наилучшим образом[15]. С этой точки зрения смена режимов в эпоху посткоммунизма предоставляла уникальные возможности народам, находившимся под гнетом коммунистического правления, построить для себя свободные демократии, переняв ценности послевоенного Запада. С другой стороны, либеральный подход также означал моральный запрет на полное признание исторического и культурного наследия посткоммунистических обществ. Невнимание к институциональным и культурным руинам коммунизма больше соответствовало либеральному взгляду на равенство людей. Согласно ему, каждая нация обладает одинаковым потенциалом к построению либеральных демократий западного типа, у них есть внутренне присущая жажда свободы западного образца – настоящей свободы, на которую люди имеют право, – просто эта жажда ранее подавлялась коммунистической диктатурой[16]. В этом заключается одна из важных причин, по которой транзитология и исследования успехов демократизации фокусировались скорее на политическом методе смены режима, качестве структуры институтов, интересах элит и, наконец, видимой руке Запада, проявлявшей себя в экономико-политической взаимосвязи[17].

Геополитические и либеральные доводы подтверждали, что посткоммунистические страны должны рассматриваться в терминах либеральной демократии, представлявшей собой конечный пункт линейного развития, для достижения которого условия более или менее выполнялись. Специфические черты каждого государственного устройства описывались в терминах совпадения с телеологическими перспективами демократии или расхождения с ними. Любые отклонения от пути демократизации воспринимались как проблемы начального периода, которые преодолимы и которые необходимо преодолеть.

Со временем отклонения становились все более явными, парадигма транзита продолжала свое развитие[18], научное сообщество отреагировало на это тем, что сменило ярлыки для обозначения режимов, при этом никак не переосмыслив саму парадигму. Другими словами, хотя для различных недемократических режимов и придумывались новые названия, лежащий в основе язык описания их характерных черт оставался практически неизменным. Использование новых категорий для различных элементов режима было намного более спонтанным, чем у компаративистов предыдущего поколения[19], и по большому счету никто не ставил перед собой задачу систематически пересмотреть фундаментальные категории и привести их в соответствие с новыми ярлыками.

Мы, несомненно, находимся в ловушке аналитического языка, который начал доминировать в 1990-е годы. Хотя парадигма перехода была единогласно отвергнута, мы продолжали пользоваться терминологией, предназначенной для анализа государств западного типа, и использовать язык либеральной демократии, чтобы описывать посткоммунистические режимы. Для теоретизации внутренних элементов последних использовались те же термины, как если бы эти государства действительно переняли вышеупомянутую логику и динамику либеральных демократий, несмотря на то, что они больше не считаются таковыми.

Язык либеральных демократий усиливает путаницу в теориях и взглядах о текущем состоянии посткоммунистических государств. Использование одних и тех же категорий для них и для западных стран неизбежно приводит к концептным «натяжкам» и порождает уйму скрытых допущений, многие из которых, как будет показано в этой книге, просто не подходят для описания посткоммунистических стран. Кроме того, контекст, обусловленный языком, искажает эмпирический анализ и сбор данных. Негативный эффект вышеупомянутых допущений о простой сопоставимости западных и посткоммунистических режимов лучше всего отражают так называемые непрерывные измерения. При помощи этих измерений количественно оценивается состояние и направление «демократического потенциала» (democraticness) государств с учетом определенных критериев и институтов, и страны располагаются на непрерывной шкале. Эти измерения затем структурируют, и в зависимости от совокупного показателя каждой стране присваивается «политический ярлык»[20]. Исследовательские институты, такие как Polity IV и Freedom House, собирают стандартизированный набор доступных параметров по странам, и затем они суммируются с помощью одного и того же алгоритма для каждой страны. И хотя благодаря этому формируются приличные базы данных для научного использования, этот метод действительно подразумевает, что все режимы – западные или какие-либо другие – по сути одинаковы. Предполагается, что их можно понять и описать, если сфокусироваться на некоем универсальном наборе переменных, тех самых акторах и институтах, на которые в первую очередь направлен сбор данных. При этом все эти переменные структурированы одинаково и имеют одни и те же акценты, как того требует заявленная методология. Эти допущения и их сомнительность были бы очевидны, если бы разные элементы, принадлежащие разным контекстам, назывались бы разными словами. Уже стало бы ясно, что такой анализ похож на сравнение яблок и апельсинов или, скорее, яблок и кенгуру[21]. Однако язык либеральной демократии скрыл структурные различия и даже допущение об их возможном наличии, позволив анализировать посткоммунистические режимы так, как будто они западные.

 

Неприменимость существующих моделей к описанию посткоммунистического пространства

Действительно ли настолько нецелесообразно проводить параллели между посткоммунистическими и западными режимами? Являются ли посткоммунистические страны фундаментально иными? Для ответа на этот вопрос нужно понять, что представляют собой фундаментальные основы их режимов. Необходимо пристальнее приглядеться к существующим моделям, то есть научной интерпретации тех режимов, которые сформировались в результате так называемой третьей волны демократизации[22], чтобы понять, из каких предпосылок они исходят и почему неприменимы для описания посткоммунистических режимов.

Провал парадигмы линейного транзита от коммунистической диктатуры к либеральной демократии стал очевиден уже через десять лет после смены этих режимов. Некоторые посткоммунистические страны, такие как Эстония, Польша или Венгрия, всего за несколько лет существенно приблизились к либеральным демократиям западного образца, тогда как в посткоммунистических странах, расположенных восточнее, таких как Россия и страны Центральной Азии, демократизация «замерла» или «обратилась вспять» вскоре после начала процесса[23]. Поскольку становилось все сложнее закрывать глаза на разочарование по этому поводу, литература о демократическом транзите обогащалась новыми терминами. Ученые стали создавать для режимов новые ярлыки, которые отражали их недемократический характер.

Сначала, на том этапе исследований, который можно назвать «транзитология», политологи предполагали, что посткоммунистические страны, начав свой путь движения в сторону либеральных демократий, просто еще не успели достичь этой стадии. На самом деле слово «транзитология» означало не только трансформацию устройства общества, но и отсылало к буквальному значению английского слова transit: поскольку режимы находятся в пути, то пути эти могут принимать различные по степени отдаления или отклонения от обычной либеральной демократии формы. На основании такого предположения в академической литературе появилось несколько направлений подобных исследований. Первое направление, транзитология в буквальном смысле слова, фокусировалось на самом процессе перехода в странах посткоммунистического региона и Латинской Америки. Сэмюэл Ф. Хантингтон, Гильермо О’Доннелл, Филипп Шмиттер и Адам Пшеворский считаются его классиками[24]. Второе направление, консолидология, ставшее популярным главным образом во второй половине 1990-х, акцентировало внимание на консолидации демократий в странах, находящихся на стадии перехода. Консолидации посвящены работы Хуана Линца, Скотта Мэйнуоринга, Ларри Даймонда и др.[25] Наконец, третье – европеизация – можно также считать направлением транзитологии (хотя оно и развивалось немного иначе), его истоки можно найти в сравнительных теориях режимных трансформаций. Представители этого направления, Франк Шиммельфенниг и Ульрих Зедельмайер, исследовали процесс сближения центральноевропейских посткоммунистических стран с Европейским союзом (ЕС)[26]. Данное ответвление транзитологии оказалось самым долгоживущим (по меньшей мере до 2008 года). Объясняется это тем, что оно фокусировалось на «успешных странах», то есть тех, где предпосылка транзитологии о неизбежной смене коммунистического режима на западную модель развития была не так очевидно ошибочна. Приверженцы направления европеизации надеялись, что присоединение новых стран к ЕС в 2004 и 2007 годах укрепит их демократии, а связь со странами Запада и их рычаги влияния считались достаточно основательными стимулами, способными предотвратить какой-либо регресс на пути к либеральной демократии[27]. Однако позднее несостоятельность теории о линейном пути стала очевидна даже в этом регионе, особенно ярко это проявилось на примере Польши и Венгрии[28].

В транзитологии подходящими ярлыками для «переходных режимов», которые «двигались к демократическому финалу разными темпами», оказались так называемые урезанные подтипы. Эти подтипы – демократии «с прилагательными», то есть категориями, которые расширяют значение термина «демократия». Например, «нелиберальная», «электоральная», «дефектная» и т. п. Эта концепция была призвана выявить дефекты рассматриваемых режимов относительно западной модели. По словам двух ведущих специалистов по демократизации, демократии «с прилагательными» нужно рассматривать как «примеры неполной демократии», а «исследователь, использующий эти подтипы, делает скромное предположение о степени демократизации»[29]. Несмотря на устарелость парадигмы транзита, эти ярлыки в виде ограниченных подтипов остаются невероятно популярны и по сей день[30].

Постепенно фаза транзитологии сменилась фазой гибридологии в литературе о политических режимах. Новые режимы, наконец, стали считаться стабильными, то есть не тяготеющими к полюсам демократии или диктатуры, но находящимися относительно них в некотором равновесии. Это не означает, что такие режимы статичны. Однако линейное развитие по направлению к либеральной демократии больше не рассматривалось как неизбежное. Осознавая наличие уникальных электоральных, но не демократических режимов[31], ученые ввели понятие постоянной «серой зоны», располагая существующие режимы на оси демократия – диктатура (Схема 1).

 

Можно выделить два способа, с помощью которых ученые попытались концептуализировать «серую зону»: первый рассматривает ее не как точку на оси между двумя конечными пунктами, а как группу режимов, которые не являются ни демократией, ни диктатурой. Ярлыки «гибридный» или «смешанный» включены в этот дискурс, поскольку эти термины не стремятся описать режим в его отношении к какому-либо из полюсов. Здесь также есть различные ярлыки для конкретных стабильных типов режимов внутри серых зон без определения их фиксированной позиции относительно концов оси. Вместо этого ученые располагают рассматриваемый режим рядом с одним из полюсов, который, как им кажется, подходит больше, и определяют этот режим как искаженную форму выбранной конечной точки. К примеру, можно придумать такие термины, как «управляемая демократия» или «конкурентный авторитаризм». Действительно, несколько подтипов составили эту группу и теперь обозначают конкретный режим вместо одной из стадий перехода. «Дефектная демократия» – хороший пример такой эволюции, термин, который вобрал в себя благодаря компаративистам еще несколько (обычных) подтипов[32]. «Нелиберальная демократия» тоже понималась как независимый режим, который больше не считался демократическим[33].

Схема 1: Ось демократия-диктатура с двумя полюсами и серой зоной между ними

Первая категоризация: Diamond L. Thinking about Hybrid Regimes // Journal of Democracy. 2002. April. Vol. 13. № 2. P. 21. Вторая категоризация: Howard M., Roessler P. Liberalizing Electoral Outcomes in Competitive Authoritarian Regimes // American Journal of Political Science. 2006. Vol. 50. № 2. P. 367. Третья категоризация: Kornai J. The System Paradigm Revisited: Clarification and Additions in the Light Of Experiences in the Post-Communist Region // Stubborn Structures: Reconceptualizing Post-Communist Regimes / ed. by B. Magyar. Budapest; New York: CEU Press, 2019. P. 21–74


Таблица 1 представляет собой компиляцию понятий для режимов из этой группы[34]. Для точности мы включили имена авторов, главным образом ассоциирующихся с представленными терминами. Кроме того, стоит отметить, что такой количественный рост понятий не ограничивается только гибридными режимами, поскольку некоторые разрабатывались также и для двух полюсов. Особенно интересна разработка понятия «либеральная демократия», которое свидетельствует о неудовлетворенности текущим положением обществ западного образца как в нормативном смысле, так и в концептуальном. Эти новые термины также включены в таблицу для полноты картины текущего статуса теории режимов.


Таблица 1. Рост числа категорий для политических режимов

Переработанный материал в хронологическом порядке появления терминов в литературе на основании работы: Bozóki A., Hegedűs D. Democracy, Dictatorship and Hybrid Regimes: Concepts and Approaches // Illiberal and Authoritarian Tendencies in Central, Southeastern and Eastern Europe. Bern: Peter Lang, 2018. P. 21–49


Схема 2: Деление режимов по принципу электорализма

Замечание: Под «выборами» подразумеваются выборы чиновников для органов исполнительной власти или парламента, который их выбирает


Второй тип или группа понятий включает в себя названия, которые были придуманы как часть шкалы с полюсами в виде демократии и диктатуры. Эта шкала может быть дискретной, если типы режимов определены в зависимости от различных взаимоисключающих положений одной или нескольких переменных и заполняют всю шкалу без пробелов. Пример такой категоризации приведен на Схеме 2. На этой шкале Говарда и Росслера определяющей переменной является электорализм (electoralism), то есть наличие и качество выборов, режимы строго следуют один за другим в соответствии с тем, насколько сменяемы их лидеры. На схеме также можно заметить взаимную исключительность уровней, поскольку между бинарной оппозицией конкурентных и неконкурентных выборов, к примеру, не существует градаций. Теоретически таких схем можно придумать сколько угодно. Микаель Вигелл[35] разработал схему с двумя переменными, классифицировав режимы по принципу электорализма и конституционности, а Леа Гилберт и Паям Мохсени[36] предложили схему с тремя переменными: конкурентностью, гражданскими свободами и опекающим вмешательством.

Шкала вышеописанной серой зоны может быть непрерывной. Наиболее успешная попытка такого анализа принадлежит Яношу Корнаи, который рассматривает политические режимы в десяти измерениях (переменных) и кратко определяет «демократию», «автократию» и «диктатуру» как три идеальных типа, между которыми остается пространство для «промежуточных режимов»[37]. При подходе, который представлен в третьей категоризации на Схеме 1, привычная ось демократия – диктатура становится двухчастной: демократия – автократия – диктатура. Но в противоположность концепции разрозненных гибридных режимов так называемые идеальные типы Корнаи необходимы для того, чтобы помещать между ними рассматриваемые политические режимы и определять их отдаленность от идеальных типов. Исходя из десяти переменных, которые рассматриваются в книге далее, режим может быть помещен на шкалу ближе к одному идеальному типу, на который он больше всего похож, и дальше от другого идеального типа в зависимости от его конкретных отличий. Также в соответствии с главным предположением гибридологии эти точки больше не считаются остановками на линейном пути к демократии, а воспринимаются как независимые самостоятельные политические системы. Переход из одной в другую не направлен только в одну сторону, но возможен в обе.

Если сопоставить две фазы в истории сравнительного изучения режимов, то по сравнению с транзитологией гибридология – это шаг вперед[38]. Она отказалась от некоторых ложных предпосылок и показала, что режимы не обязательно движутся в направлении демократии западного типа, а «транзитные станции» могут в действительности оказаться конечными. Она основывается на идее, что новые режимы не являются тем, чем они хотят казаться: за демократическим фасадом скрываются авторитарные политические практики[39]. Именно на таком несоответствии строится гибридология, которая порывает с транзитологическим подходом, где этот феномен объяснялся бы как проблема начального этапа в силу отсутствия политической культуры либо как временное отклонение, возникшее вследствие неразвитых институтов. В гибридологии недемократические черты являются системными, что означает, что она в принципе уже избавилась от понимания таких черт как отклонений от нормы. Однако гибридология сужает круг феноменов, определяющих режим, до политических институтов. Для политологов это вполне объяснимо, однако у такого подхода есть и недостаток. Дело в том, что акцент на институтах заставляет ученых закрывать глаза на другие феномены, хотя именно эти «второстепенные» аспекты и могут оказаться определяющими. Предпосылка, на которой базируется гибридология, заключается в том, что ядром политического режима является отчетливо видимая политическая сфера. Другими словами, политические процессы определяются формальными акторами, такими как политики, и формальными институтами, такими как правительство и правящая партия. Это предположение подразумевает чрезмерный акцент на вышеупомянутых факторах при анализе режимов. Как можно увидеть из нашего краткого обзора, гибридология (а также транзитология) рассматривают главным образом политические феномены, акторов и институты. Даже когда исследователи говорят об «опекающем вмешательстве», ссылаясь на влиятельного бизнесмена или авторитет церкви, их слова подразумевают, что ядром режима остается политическая сфера, в которую «внешние акторы» только «вмешиваются».

Является это предположение правильным или нет, зависит от наличия отдельной политической сферы – другими словами, от того, прошло ли рассматриваемое общество процесс разделения сфер социального действия. Клаус Оффе делит сферу возможного социального действия на три категории: политическую, экономическую и общинную[40]. По его словам, «политическое действие воплощено в государственной структуре и выражается через обретение и использование легитимной власти, ответственность, иерархии и применение легитимной силы для того, чтобы отдавать приказы и добывать ресурсы. ‹…› Экономическое действие выражается в стремлении к приобретению основанного на договоре права владения в рамках правовых норм, которые, кроме прочего, определяют права собственности и круг объектов, которые могут выставляться на продажу, и тех, которые не могут. ‹…› Наконец, общинное действие определяется восприятием взаимных обязательств между людьми, которые разделяют одну культуру или идентичность, то есть принадлежность к одной семье, религиозной группе, области проживания и т. п.»[41].

Разграничение этих трех сфер социального действия, происходившее на протяжении многих веков, свойственно только западным цивилизациям. Полное разделение этих сфер было достигнуто в либеральных демократиях, где оно обеспечивается не только институтами, но также за счет ряда особых правил и гарантий, которые исключают конфликт интересов, определяя, как эти сферы взаимодействуют и отклоняются от нормы. Если двигаться с Запада на Восток, то станет заметно, что это разделение либо еще не произошло, либо произошло в рудиментарном виде. А коммунистические режимы, пришедшие к власти в 1917 году (и после 1945 года), не только приостановили этот процесс там, где он начинался или уже происходил, но обратили его вспять. Общие принципы тоталитарной коммунистической идеологии и установленного порядка ликвидировали независимость сфер социального действия, частную собственность, личное пространство и автономные сообщества, объединив их в единую неоархаичную форму. И если в Центральной и Восточной Европе эти изменения стали регрессом в отношении уже почти достигнутого разделения, то далее на Восток процесс обособления был остановлен и заморожен «в зародыше».

В результате разделения сфер социального действия в западных странах общественные отношения не только в рассматриваемых категориях, но и в целом в политико-экономической сфере развиваются в абсолютно формализованном и обезличенном ключе[42]. В таких системах верна аксиома о наличии политической сферы и принципиальной важности ее отделения от двух других. Однако там, где отделение социальных действий присутствует рудиментарно или вовсе отсутствует, вместо формализованных безличных структур обычно доминируют неформальные отношения. Эти патронально-клиентарные отношения строятся по принципу подобострастного подчинения и складываются в патрональные сети[43]. Конечно, когда гибридологи обращают внимание на то, что посткоммунистические диктаторы ликвидируют разделение ветвей власти, это является всего лишь логичной адаптацией формальных институтов к патронализму и следствием разделения сфер социального действия в целом.

Частичное или полное отсутствие разделения сфер социального действия – это основная причина, по которой коммунистические режимы нельзя по умолчанию анализировать как западные. Проблема в том, что такая точка зрения содержит в себе иллюзию, постулат об отсутствии прошлого, который игнорирует социальную историю посткоммунистических режимов и предполагает, что идеальную политическую систему либеральной демократии западного типа можно построить на любых руинах коммунизма. Предполагается, что независимо от преобладающих систем ценностей такое начинание будет просто вопросом благоприятного исторического момента и политической воли. Но автономно движущиеся «тектонические плиты» исторически сложившихся систем ценностей не станут поддерживать чуждую политическую конструкцию, которую кому-то захотелось установить.

Возвращаясь к проблеме языка, мы видим, почему неразборчивое использование терминологии вводит в заблуждение. Гибридологи далеко шагнули, дав названия различным режимам как единой целостности, но для детального описания посткоммунистических режимов термины заимствуются из языка либеральных демократий. Например, если мы говорим об акторах, слово «политик» предполагает отделенную политическую сферу. Политик – это человек, который совершает политические действия и преследует политические цели, а именно власть и идеологию. Если происходит слияние социальных сфер, человек, который выглядит как политик, например официальный премьер-министр страны, не ограничивается только политическим действием, но, вероятнее всего, принимает участие и в экономической, и общинной деятельности, потому что он является патроном, находящимся на высшей позиции в структуре патронально-клиентарных отношений[44]. Таким же образом слово «партия» отсылает нас к организации с политическими целями, которая действует в определенной политической сфере, а не к организации, возникшей в результате слияния сфер действия, в которой на самом деле не принимается никаких политических решений и которая используется как фасад для прикрытия неформальной патрональной сети[45].

Такие примеры работают в обе стороны: как в случае политической сферы социального действия, так и в двух других. Понятие «частная собственность» относится к институту отдельной сферы экономического действия. Следовательно, не имеет смысла использовать его, когда сферы не отделены друг от друга. Объект имущества, который де-юре принадлежит частному лицу, де-факто принадлежит публичному лицу, а частное лицо используется здесь в качестве марионетки (имеющей более низкий статус в системе патронально-клиентарных отношений)[46]. По той же причине становится проблематичным научное использование официальной статистики, которая собирает данные при помощи западных понятий формальных отношений собственности[47]. Для другого примера возьмем слово «коррупция», которое органы контроля мировых стран, как правило, понимают как взяточничество или влияние частных интересов на принятие политических решений (state capture). Оба этих определения подразумевают наличие политических и экономических акторов, где последние подкупают первых[48]. В посткоммунистических режимах «политические» акторы на самом деле являются патронами, которые находятся на вершине патронально-клиентарной пирамиды. Это подразумевает навязанные сверху, а не идущие «снизу вверх» коррупционные практики. Таким образом, коррупция на Западе считается главным образом отклонением от нормы, результатом неправильного или несовершенного правового режима, из которого извлекают выгоду нечестные чиновники и частные лица. На этот случай есть поговорка: «не там вор крадет, где много, а там, где лежит плохо». В посткоммунистическом регионе, однако, все наоборот: вор создает возможности для воровства, ведь он, являясь главой исполнительной власти, видоизменяет нормативную базу и использует полномочия государственных органов для личного обогащения и обогащения своей патронально-клиентарной структуры[49].

Поскольку недостаток разделения общественных сфер – это наследие прошлого, возникает соблазн использовать исторические аналогии для описания режимов. В конце концов, коммунизм воплощал в себе слияние политической и экономической сфер, как это было при фашистских тоталитарных диктатурах и до начала XX века в феодальных государствах по всей Евразии. Для того, чтобы дифференцировать существующие режимы от исторических, ученые и публицисты используют приставки «нео-» и «пост-». Так, «неокоммунизм» используется, когда хотят подчеркнуть волюнтаризм и чрезмерное вмешательство государства в экономику[50]; «неофашизм» привлекают, когда хотят выявить ксенофобскую, антисемитскую риторику или культ личности[51]; «неофеодализм» – когда акцентируют внимание на упразднении самоуправления и появлении иерархических цепей вассальной зависимости, в которой фигурируют бесконтрольные «сеньоры», «местные вельможи» и уязвимые «слуги»[52]. Однако главная проблема исторических аналогий в том, что их эффективность ограничена. Иными словами, они могут служить хорошими метафорами для отдельных феноменов и измерений системы, но не могут описать все ее измерения в рамках единой последовательной концепции, так что их нельзя использовать для описания системы как целого. Как только фокус смещается, аналогии перестают действовать. В случае с коммунизмом метафора может сработать для государственного вмешательства в экономику (хотя посткоммунистические режимы демонстрируют целый ряд отношений собственности в противовес государственной монополии на собственность), но характер правящей элиты и ее коррумпированные структуры среди прочего совершенно другие. Термин «феодализм» подходит для выявления практик осуществления власти, но в случае с феодальными предшественниками истинная природа власти и их правовой статус совпадают друг с другом как бы естественным образом, и для этого не требуется никаких незаконных механизмов в отличие от посткоммунистических режимов. Король не притворялся президентом или премьер-министром. Он не говорил, что не имеет ничего общего с богатством своей семьи или вельмож и не записывал свое состояние на имя конюха, ведь ему не требовалось экономическое подставное лицо.

Исторические аналогии с фашизмом ведут к другому неверному толкованию. Тогда как фашистские или корпоративистские системы управляются идеологией, посткоммунистические используют идеологию в своих целях, а их лидеры характеризуются как прагматики без системы ценностей. Они собирают идеологическую мозаику, которая подходила бы к их авторитарной природе, из эклектичного набора идеологических блоков. Другими словами, не идеология формирует систему и потом управляет ею, а система формирует идеологию, причем с большой степенью свободы и изменчивости. Попытки объяснить движущие силы посткоммунистических лидеров с помощью национализма, религиозных ценностей или государственной собственности являются столь же бесполезным экспериментом, как и попытки охарактеризовать природу и деятельность сицилийской мафии любовью к малой родине и приверженностью семейным и христианским ценностям.

12Fukuyama F. The End of History and The Last Man. New York: Free Press, 1992.
13O’Donnell G., Schmitter P. Transitions from Authoritarian Rule: Comparative Perspectives. Baltimore; London: Johns Hopkins University Press, 1986; Diamond L., Linz J., Lipset S. M. Democracy in Developing Countries. London: Lynne Rienner, 1989.
14Carothers T. Democracy Assistance: The Question of Strategy // Democratization. 1997. Vol. 4. № 3. P. 109–132; Idem. Aiding Democracy Abroad: The Learning Curve. Washington: CEIP, 1999.
15Holmes S. Democracy for Losers // Brave New Hungary: Mapping the «System of National Cooperation». Lanham: Lexington Books, 2019. P. 291–302.
16Sen A. Democracy as a Universal Value // Journal of Democracy. 1999. Vol. 10. № 3. P. 3–17.
17Schmitter P., Karl T. The Conceptual Travels of Transitologists and Consolidologists // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 1. P. 173–185; Bunce V. Should Transitologists Be Grounded? // Slavic Review. 1995. Vol. 54. № 1. P. 111–127; Levitsky S., Way L. Competitive Authoritarianism: Hybrid Regimes after the Cold War. Cambridge: Cambridge University Press, 2010.
18Carothers T. The End of the Transition Paradigm // Journal of Democracy. 2002. Vol. 13. № 1. P. 5–21; Levitsky S., Way L. Competitive Authoritarianism: Hybrid Regimes after the Cold War.
19См. например, критический метаанализ этих изменений: Cassani A. Hybrid What? Partial Consensus and Persistent Divergences in the Analysis of Hybrid Regimes // International Political Science Review. 2014. Vol. 35. № 5. P. 542–558.
20См. например, критический метаанализ: Bogaards M. Where to Draw the Line? From Degree to Dichotomy in Measures of Democracy // Democratization. 2012. Vol. 19. № 4. P. 690–712.
21Bunce V. Should Transitologists Be Grounded? P. 112. Ср.: Sartori G. Comparing and Miscomparing // Journal of Theoretical Politics. 1991. Vol. 3. № 3. P. 243–257.
22Хантингтон С. Третья волна. Демократизация в конце XX века. М.: РОССПЭН, 2003.
23Zakaria F. The Rise of Illiberal Democracy // Foreign Affairs. 1997. Vol. 76. № 6. P. 22–43.
24Хантингтон С. Третья волна; O’Donnell G., Schmitter P. Transitions from Authoritarian Rule: Comparative Perspectives. Baltimore and London: Johns Hopkins University Press, 1986; Schmitter P. Transitology: The Science or the Art of Democratization? // The Consolidation of Democracy in Latin America. Boulder: Lynne Rienner, 1995. P. 11–41; Przeworski A. Transitions to Democracy // Democracy and the Market. Cambridge: Cambridge University Press, 1991. P. 51–99.
25Linz J., Stepan A. Problems of Democratic Transition and Consolidation: Southern Europe, South America, and Post-Communist Europe. Baltimore; London: Johns Hopkins University Press, 1996; Mainwaring S., O’ Donnell G., Valenzuela J. S. Issues in Democratic Consolidation: New South American Democracies in Comparative Perspective. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1992; Diamond L. Developing Democracy: Toward Consolidation. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1999.
26Schimmelfennig F., Sedelmeie U. The Europeanization of Central and Eastern Europe. New York: Cornell University Press, 2005.
27Levitz P., Pop-Eleches G. Why No Backsliding? // Comparative Political Studies. 2010. Vol. 43. № 4. P. 457–485.
28Magyar B. Parallel System Narratives: Polish and Hungarian Regime Formations Compared // Stubborn Structures: Reconceptualizing Post-Communist Regimes. Budapest; New York: CEU Press, 2019. P. 611–655.
29Collier D., Levitsky S. Democracy with Adjectives: Conceptual Innovation in Comparative Research // World Politics. 1997. Vol. 49. № 3. P. 430–451.
30Пример метаанализа см.: Bogaards M. How to Classify Hybrid Regimes? Defective Democracy and Electoral Authoritarianism // Democratization. 2009. Vol. 16. № 2. P. 399–423.
31Diamond L. Thinking About Hybrid Regimes.
32Croissant A. From Transition to Defective Democracy: Mapping Asian Democratization // Democratization. 2004. Vol. 11. № 5. P. 156–178.
33Bozóki A. Beyond «Illiberal Democracy»: The Case of Hungary // New Politics of Decisionism. Hague: Eleven International Publishing, 2019. P. 94–98.
34Bozóki A., Hegedűs D. Democracy, Dictatorship and Hybrid Regimes.
35Wigell M. Mapping «Hybrid Regimes»: Regime Types and Concepts in Comparative Politics // Democratization. 2008. Vol. 15. № 2. P. 230–250.
36Gilbert L., Mohseni P. Beyond Authoritarianism: The Conceptualization of Hybrid Regimes // Studies in Comparative International Development. 2011. Vol. 46. № 3. P. 270.
37Kornai J. The System Paradigm Revisited: Clarification and Additions in the Light Of Experiences in the Post-Communist Region // Stubborn Structures: Reconceptualizing Post-Communist Regimes. P. 21–74.
38Ср.: Armony A., Schamis H. Babel in Democratization Studies // Journal of Democracy. 2005. Vol. 16. № 4. P. 113–128.
39Dobson W. The Dictator’ s Learning Curve: Inside the Global Battle for Democracy. New York: Anchor, 2013.
40Слово «общинный», выбранное для перевода третьего из типов социального действия, который в оригинале обозначается как communal, следует понимать в широком смысле – как относящийся к тесно связанному сообществу людей, разделяющих некий набор ценностей, культуру или идентичность. Нам хотелось бы избежать коннотаций, отсылающих к ограниченному числу конкретных инкарнаций общинных отношений, получивших название «община», таких, например, как крестьянская община. В понимании авторов социальное действие внутри семьи или дружеского круга также будет являться общинным (прим. пер.).
41Offe C. Political Corruption: Conceptual and Practical Issues // Building a Trustworthy State in Post-Socialist Transition. Political Evolution and Institutional Change. New York: Palgrave MacMillan, 2004. P. 78.
42North D., Wallis J., Weingas B. Violence and Social Orders: A Conceptual Framework for Interpreting Recorded Human History. Cambridge; New York: Cambridge University Press, 2009.
43Hale H. Patronal Politics: Eurasian Regime Dynamics in Comparative Perspective. Cambridge: Cambridge University Press, 2015.
44Hale H. Patronal Politics. P. 61–94.
45Ibid.
46Мадьяр Б. Анатомия посткоммунистического мафиозного государства: На примере Венгрии. М.: Новое литературное обозрение, 2016.
47Hanson P., Teague E. Russian Political Capitalism and Its Environment // Varieties of Capitalism in Post-Communist Countries. London: Palgrave Macmillan UK, 2007. P. 149–164.
48Magyar B., Madlovics B. From petty corruption to criminal state: A critique of the corruption perceptions index as applied to the post-communist region. Intersections // East European Journal of Society and Politics. 2019. Vol. 5. № 2. P. 103–129.
49Stefes C. H. Understanding Post-Soviet Transitions: Corruption, Collusion and Clientelism. New York: Springer, 2006; Klíma M. Informal Politics in Post-Communist Europe: Political Parties, Clientelism and State Capture. Milton: Routledge, 2019.
50Bokros L. Hanyatlás [Упадок] // Élet És Irodalom. 2015. Vol. 59. № 1–2.
51Snyder T. The Road to Unfreedom: Russia, Europe, America. New York: Tim Duggan Books, 2018; Motyl A. Putin’ s Russia as a Fascist Political System // Communist and Post-Communist Studies. 2016. Vol. 49. № 1. P. 25–36; Ungváry R. A láthatatlan valóság: A fasisztoid mutáció a mai Magyarországon [Невидимая реальность: Фашизоидная мутация в современной Венгрии]. Pozsony: Kalligram, 2014.
52Inozemtsev V. Neo-Feudalism Explained // The American Interest. 01.03.2011. URL: https://www.the-american-interest.com/2011/03/01/neo-feudalism-explained/; Heller Á. Hungary: How Liberty Can Be Lost // Social Research: An International Quarterly. 2019. Vol. 86. № 1. P. 1–22; Shlapentokh V., Woods J. Contemporary Russia as a Feudal Society: A New Perspective on the Post-Soviet Era. New York: Palgrave Macmillan, 2007.