Завоевание счастья

Tekst
1
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Завоевание счастья
Завоевание счастья
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 7,95 6,36
Завоевание счастья
Audio
Завоевание счастья
Audioraamat
Loeb Игорь Гмыза
4,24
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 2
Байроническое несчастье

В наши дни, как, впрочем, и во все предыдущие исторические периоды, распространено мнение, будто среди нас имеются люди, наделенные особой мудростью: им, дескать, ведомо, что все подлинные радости остались в прошлом, а значит, жизнь как таковая утратила смысл. Люди, придерживающиеся этой точки зрения, по-настоящему несчастны, но они гордятся своим несчастьем, которое приписывают устройству мироздания и которое сами считают единственным рациональным мировосприятием, достойным просвещенного человека. Их любование собственными бедами заставляет людей менее искушенных подозревать, что это – не более чем поза: кажется, что человек, которому нравиться быть несчастным, на самом деле не несчастен. Не будем, разумеется, чрезмерно упрощать; несомненно, за ощущением превосходства и причастности к чему-то великому, свойственному этим страдальцам, и вправду таится поза, однако ее недостаточно для компенсации более простых удовольствий, которых эти люди лишаются. Мне самому думается, что жизнь в несчастье – не повод для гордости, и об интеллектуальном превосходстве тут не может быть и речи. Мудрый человек будет счастлив настолько, насколько позволяют обстоятельства, и, осознав в созерцании, что вселенная полна невзгод, он обратится мыслями к чему-то еще.

Вот в общих чертах та позиция, которую я попытаюсь обосновать в данной главе. Я хочу убедить читателя в том, что, сколько ни доказывай обратного, разум не вводит эмбарго на счастье; более того, я уверен, что люди, обвиняющие в своих бедах мироустройство, ставят телегу впереди лошади: истина в том, что такие люди не осознают причины своего несчастья и оттого выделяют наименее приятные свойства окружающего их мира.

Для современных американцев эти соображения уже изложил мистер Джозеф Вуд Кратч[6] в книге под названием «Современный характер»; что же касается поколения наших дедушек, то для них образцом и примером служил Байрон; ну а в широком смысле эту мысль сформулировал автор книги Екклесиаста. Мистер Кратч пишет: «Наше дело – пропащее, в природной вселенной для нас не осталось места, но мы, при всем том, нисколько не страдаем от того, что являемся людьми. Уж лучше мы умрем как люди, чем будем жить как животные».

Байрон говорил:

Когда растает радость, нам ее уж не вернуть, Не возродится прежний жар в холодном пепле[7].

Автор книги Екклесиаста рассуждал:

И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем[8].

Все три вышеназванных пессимиста приходят к своим мрачным умозаключениям после того, как испытали радости жизни. Мистер Кратч вращался в передовых интеллектуальных кругах Нью-Йорка; Байрон переплывал Геллеспонт и заводил бесчисленное множество интрижек с женщинами; автор же книги Екклесиаста предавался еще более разнообразным удовольствиям: он пробовал вино, слушал музыку, совершал «большие дела», строил водоемы для орошения, повелевал слугами-мужчинами и служанками-женщинами, и слуги рождались в его доме[9]. Даже в таких обстоятельствах мудрость его не покидала, но во всем он усматривал тщету и суету – даже в мудрости:

И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость: узнал, что и это – томление духа; потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь[10].

Собственная мудрость ему как будто досаждала, и он пытался – неудачно – избавиться от нее:

Сказал я в сердце моем: «дай, испытаю я тебя весельем, и насладись добром»; но и это – суета![11]

Однако мудрость не покидала этого человека:

И сказал я в сердце моем: «и меня постигнет та же участь, как и глупого: к чему же я сделался очень мудрым?» И сказал я в сердце моем, что и это – суета…

И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо всё – суета и томление духа![12]

К счастью для литераторов, люди больше не читают тексты, написанные давным-давно (иначе они бы наверняка пришли к выводу, что, невзирая на все и всяческие водоемы, сочинение новых книг есть, безусловно, суета и тщета). Если нам удастся показать, что учение Екклесиаста – далеко не единственное, доступное мудрецу, то нам впредь уже не понадобится обращаться к позднейшим литературным выражениям того же самого умонастроения. В подобного рода дискуссиях следует различать умонастроение и его интеллектуальное выражение. Нет смысла оспаривать настроение, ибо последнее вполне может резко измениться благодаря какому-то удачному повороту дел – или благодаря изменению нашего физического состояния, но никак не вследствие рациональных доводов. Меня часто посещало умонастроение, в котором все казалось томлением духа и суетой; я вырывался из такого мироощущения не через философию, а через выполнение каких-то настоятельно необходимых действий. Если ваш ребенок болеет, вам будет грустно, но вряд ли вы решите, что все вокруг – суета и тщета; вы не станете задумываться, имеет ли какую-либо ценность человеческая жизнь; нет, вашей задачей будет исцеление ребенка. Богатый может чувствовать (и нередко чувствует), что все кругом – суета и тщета, но, случись ему потерять деньги, он быстро сообразит, что забота о хлебе насущном – не такая уж пустая суета.

Указанное мышление рождается из чрезмерно легкого удовлетворения потребностей. Человек, как и прочие животные, адаптирован к борьбе за жизнь (в некоторой степени), и когда по причине огромного богатства хомо сапиенс оказывается в положении, позволяющем моментально утолять любые желания, само отсутствие усилий, необходимых, чтобы жить, устраняет из жизни «ингредиент счастья». Человек, которому легко достается то, в чем он не испытывает сильной потребности, начинает думать, что удовлетворение потребностей не подразумевает счастья. Если он к тому же обладает философским складом ума, он может счесть, что человеческая жизнь бесполезна и напрасна, ибо тот, у которого есть все, по-прежнему несчастен. Этот человек забывает о том, что отсутствие чего-либо и возможность мечтать об этом есть важнейшая и неотъемлемая составляющая счастья.

Пожалуй, об умонастроении достаточно. Впрочем, в книге Екклесиаста содержатся и интеллектуальные доводы:

Все реки текут в море, но море не переполняется… Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Нет воспоминаний о прежних вещах… Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после[13].

 

Если попытаться изложить эти доводы в стилистике, привычной для современной философии, получится приблизительно следующее: человек обречен постоянно трудиться, а материя находится в непрерывном движении, но все же ничто не вечно, хотя новое, вытесняя старое, нисколько не отличается от того, что было раньше. Человек умирает, его наследники пожинают плоды трудов предка; реки впадают в море, но их водам не позволено оставаться там на века. Снова и снова, в бесконечном и бессмысленном круговороте, люди и вещи рождаются и умирают, не становясь лучше, не достигая небывалых высот, день за днем и год за годом. Реки, будь они мудры, не пожелали бы впадать в море. Царь Соломон, будь он по-настоящему мудр, не стал бы сажать плодовые деревья, урожаем которых суждено насладиться лишь его сыновьям.

Но при ином умонастроении все перечисленное выглядит по-другому. Ничто не ново под луной, говорите? А как насчет небоскребов, аэропланов и радиотрансляций выступлений политиков? Что царь Соломон[14] знал о таких вещах? Доведись ему услышать по радио речь царицы Савской перед ее подданными по случаю возвращения из Соломоновых владений, разве не утешился бы он среди своих бессмысленных деревьев и водоемов? Найми он какое-нибудь пресс-агентство и поручи ему собрать все рассуждения молвы о красотах архитектурных сооружений его царства, прелестях его гарема и провалах прочих мудрецов, дерзнувших состязаться в мудрости с царем, продолжал бы он твердить, что ничто не ново под луной? Возможно, все вышеназванное не избавило бы его полностью от пессимизма, но ему пришлось бы подыскать для мрачного взгляда на мир некое новое выражение. Действительно, в числе причин недовольства нынешним миром мистер Кратч упоминает, что сегодня появилось столько всего нового! Если равно досадны и отсутствие новизны, и ее обилие, тогда очевидно, что они едва ли могут быть истинным основанием для тоски. Опять-таки вспомним слова: «Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь» (1:7). В качестве повода для пессимизма можно признать, что путешествие будет неприятным. Люди отправляются летом на оздоровительные курорты, но затем возвращаются туда, откуда они прибыли. Разве отсюда вытекает, что бессмысленно ездить летом на курорт? Будь речные воды наделены чувствами, они бы, вероятно, наслаждались циклическими приключениями, подобно облаку Шелли[15]. Что же касается плодов, которые пожинают лишь наследники, то на эту ситуацию можно посмотреть под разным углом: с точки зрения наследника она ничуть не катастрофическая. Да и сам факт, что все на свете преходяще, не является основанием для пессимизма. Будь новое заведомо хуже имеющегося, тогда стоило бы печалиться, но ведь прежнее меняется на лучшее, и это повод для оптимизма. Если же, как утверждал Соломон, новое равнозначно старому, что думать в этом случае? Не повод ли это признать бесполезность перемен? Вовсе нет, если только различные стадии этого цикла перемен не затруднены сами по себе. Привычка глядеть в будущее и ждать, что лишь когда-то раскроется истинное значение происходящего сегодня, кажется мне пагубной. В целом не отыскать значения, если этого значения лишены части. Жизнь имеет мало общего с классической мелодрамой, в которой герой и героиня преодолевают всевозможные невзгоды и в конце обретают счастье. Я живу и действую, мой сын наследует мне и живет по-своему, дальше наступит черед его сына. Из чего тут можно делать трагедию? Наоборот, живи я вечно, радости жизни неминуемо утратили бы для меня свою остроту и свежесть. А так – они не успевают наскучить и «перезреть».

 
Я грел ладони, жизнь, у твоего огня;
Он догорает, я готов уйти[16].
 

Такое отношение столь же рационально, как и отвращение к смерти. Потому, если умонастроения будут определяться рассудком, у нас появится равное количество причин для тоски и для веселья.

Книга Екклесиаста трагична, а вот «Современный характер» мистера Кратча, увы, жалок. Обнаруживается, что мистеру Кратчу грустно, прежде всего, из-за того, что былые, восходящие к Средневековью ценности рухнули, заодно с некоторыми более поздними устоями. «Что же до наших несчастливых времен, – пишет он, – мы живем, преследуемые призраками мертвого мира, но так и не сумевшие освоиться в новом, и это нынешнее положение отчасти схоже с положением подростка, который не научился ориентироваться в жизни без опоры на мифологию, сопровождавшую его в детстве». Это утверждение совершенно справедливо применительно к определенной группе интеллектуалов – людей с литературным образованием, ничего не ведающих о современном мире; сызмальства им внушали, что веру нужно основывать на эмоциях, и потому они не способны совладать с детским стремлением к безопасности и защите, каковое невозможно утолить в мире науки. Мистер Кратч, подобно большинству других литераторов, одержим идеей, будто наука не выполняет своих обещаний. Конечно, он не сообщает нам, о каких обещаниях идет речь, но, по всей видимости, думает, что шестьдесят лет назад люди вроде Дарвина и Хаксли[17] ожидали от науки чего-то, что не сбылось. Полагаю, это полнейшее заблуждение, выпестованное теми писателями и священнослужителями, которые не желают умаления значимости своих занятий. Верно, в мире вокруг нас сегодня много пессимистов. Но пессимистов всегда хватало, особенно когда доход людей по тем или иным причинам уменьшался. Правда, мистер Кратч американец, а американские доходы в целом возросли после войны[18], но на всем Европейском континенте интеллектуалы сильно пострадали, и война как таковая принесла общее ощущение нестабильности. Эти социальные потрясения больше связаны с духом эпохи, чем с теорией мироустройства. Редкая эпоха способна сравниться по степени отчаяния с тринадцатым столетием, но ценности и вера, об утрате которых столь сожалеет мистер Кратч, устраивали тогда всех, за исключением императора и нескольких итальянских вельмож. Так, Роджер Бэкон[19] писал: «В наши дни грех торжествует более, когда-либо в прежние времена, и грех сей несовместим с мудростью. Изучим все, что происходит в мире, и обсудим происходящее беспристрастно: нам откроется не ведающая пределов развращенность, коя царит прежде всего в голове… Похоть бесчестит весь королевский двор, а чревоугодие повелевает всем на свете… Если подобное свойственно голове, то как обстоит дело с конечностями? Вот перед нами прелаты, охочие до денег и забывающие об исцелении душ… Вот перед нами монашеские ордена: я не исключаю ни единого из них, когда говорю об этом. Вот сколь глубоко они пали, все до единого, с высот надлежащего служения; и новые братства (монахов) уже успели отвергнуть подобающее достоинство. Духовенство в своей целости предается гордыне, разврату и алчности; где бы ни собирались клирики, будь то Париж или Оксфорд, они приводят в растерянность мирян своими дрязгами, ссорами и прочими пороками… Никому нет дела до того, чего и как добиваются, всеми правдами и неправдами; главное – чтобы утолялась похоть»[20]. Относительно языческой мудрости античности Бэкон говорил: «Христиане ради своего дела, которое есть мудрость Божия, должны также изучать все прочее и дополнять пути языческих философов – не только потому, что мы их потомки и должны дополнять их труды, но и потому, что мы заставляем мудрость философов служить нашей мудрости. Ибо эти языческие философы создавали свои труды, побуждаемые самой истиной – настолько, насколько им было дано. В самом деле, всю философию они сводили к Божественному: это ясно из книг Авиценны… аль-Фараби, Сенеки и Туллия, а также Аристотеля»[21]. По Бэкону – и это мнение разделяли все его литературные современники, – та эпоха никому не нравилась и не могла понравиться. Я категорически убежден, что в этом пессимизме не следует искать метафизические причины. Он вырос из войн, бедности и насилия.

Одна из самых патетических глав в сочинении мистера Кратча посвящена любви. Как представляется, викторианцы очень высоко ее ценили, но наша современная утонченность побуждает проявлять скептицизм. «Для наиболее скептических викторианцев любовь исполняла отдельные функции Божества, ими ранее утраченного. Столкнувшись с этой утратой, многие из них, даже самые упрямые, внезапно обращались хотя бы на мгновение к мистике. Они внезапно ощущали присутствие чего-то, что будило в них почтение, на которое не мог притязать никто другой, и этому чему-то они, очень глубоко в своих сердцах, хранили непоколебимую верность. Для них любовь, как и Бог, требовала любых жертв; но, как и Он, вознаграждала верующего, наполняя все проявления жизни смыслом, который еще не подвергся рассудочному анализу. Мы вырастаем привычными – больше, чем викторианцы – к вселенной, где нет Бога, но мы еще не привыкли к той вселенной, где нет любви; лишь когда мы свыкнемся с этим фактом, к нам придет осознание того, что же в самом деле представляет собой атеизм». Любопытно, насколько Викторианская эпоха различается с точки зрения современной молодежи – и с точки зрения человека, который ее застал. Помню двух пожилых дам, типичных обликом для того периода; с обеими я был тесно знаком в юности. Одна была пуританкой, зато вторая – вольтерьянкой. Первая как-то пожаловалась, что поэзия уделяет слишком много внимания любви – этой, на ее взгляд, неинтересной теме. Вторая возразила: «Никто не скажет обо мне дурного, но я всегда считала, что уж лучше нарушить седьмую заповедь, чем шестую, ведь в этом случае, по крайней мере, нужно согласие другой стороны»[22]. Очевидно, что обе позиции не соответствуют типичному, по определению мистера Кратча, мировосприятию викторианцев. Судя по всему, он позаимствовал свои идеи у некоторых авторов, не сумевших достичь гармонии с окружающей средой. Лучшим примером здесь, полагаю, будет Роберт Браунинг. Но не могу устоять перед соблазном усмотреть в любви «по Браунингу» нечто затхлое:

 
 
Благодаренье Богу, ничтожнейшее из Его созданий
Владеет двумя ликами души: одно являет миру,
Другое женщине, которую он любит[23].
 

Сказанное предполагает, что противоборство – единственно возможная форма взаимодействия с миром как таковым. Почему? Потому что, ответил бы Браунинг, мир жесток. Потому что он не приемлет вашу собственную оценку – так, думаю, будет сказать точнее. Супружеская пара в состоянии создать, как чета Браунинг[24], общество взаимного восхищения. Очень приятно иметь рядом кого-то, кто будет восхвалять твои труды, не важно, заслуживают они того или нет. Сам Браунинг наверняка ощущал себя правильным и порядочным человеком, когда сурово, не стесняясь в выражениях, осуждал Фицджеральда, посмевшего не восхититься «Авророй Ли»[25]. Лично мне полное исчезновение способности к критическому суждению с обеих сторон не кажется достойным восхищения. Оно диктуется страхом и желанием отыскать убежище от ледяных игл равнодушной объективной критики. Многие старые холостяки учатся получать такое же удовлетворение от сидения перед собственным камином. Я сам слишком долго жил в Викторианскую эпоху, чтобы считаться современным – по меркам мистера Кратча. Я ни в коем случае не утратил веру в любовь, но та любовь, в которую я верю, принципиально отличается от той, что вызывала восхищение викторианцев; моя любовь авантюрна и не заставляет жмуриться, она позволяет осознать благо, однако не подразумевает забвения зла и не притязает на то, чтобы считаться священной или святой. Приписывание любви этих качеств чревато возникновением всевозможных сексуальных табу. Викторианцы были безоговорочно уверены в том, что секс в большинстве своих проявлений порочен, зато превозносили те немногие «хорошие» его стороны, которые они одобряли. В ту пору жажда секса была сильнее, чем сейчас, и это, вне сомнения, побуждало людей преувеличивать значимость секса, как всегда поступали те же аскеты. В наши дни мы приноравливаемся к довольно смутному времени, когда немалое число людей отринуло прежние нормы, но не усвоило новых. Это, разумеется, ведет ко множеству проблем, а поскольку подсознание обыкновенно продолжает цепляться за старые нормы, эти проблемы, когда они возникают, порождают отчаяние, сожаления и цинизм. Не думаю, что людей, с которыми такое случается, действительно много, но они принадлежат к числу наиболее заметных представителей нашего века. На мой взгляд, если сравнить усредненный образ обеспеченного молодого человека наших дней и Викторианской эпохи, мы обнаружим, что ныне в любви гораздо больше счастья и гораздо больше искренней веры в ценность любви, чем шестьдесят лет назад. Причины, превращающие человека в циника, коренятся в отсутствии рациональной этики, которой он мог бы руководствоваться в своем поведении, и в господстве старых идеалов, прочно закрепившихся в его подсознании. Сетовать и предаваться ностальгии по прошлому бесполезно, нужно смело принимать современное мировоззрение и твердо искоренять номинально отвергнутые предрассудки, извлекая оные из всевозможных тайников души.

Коротко объяснить, чем ценна любовь, непросто; тем не менее я предприму такую попытку. Любовь следует ценить в первую очередь за то – и это крайне важно для всего остального, хотя перед нами отнюдь не главная ценность, – что она дарует восторг.

 
О, как же ошибаются все те,
Кто называет тебя горькой, моя сладость,
Нет слаще твоего, любовь, плода,
Нет ничего приятней, моя радость[26].
 

Анонимный автор этих строк не искал спасения от атеизма или ключа к мирозданию; он просто радовался жизни. При этом любовь не только источник радости; ее отсутствие служит источником боли. Во-вторых, любовь следует ценить потому, что она усугубляет наилучшие удовольствия жизни, такие как музыка, восход солнца в горах или вид моря в свете полной луны. Мужчина, который никогда не наслаждался красотой в компании женщины, которую он любит, не в состоянии познать до дна ту магическую силу, которой исполнена природа. Опять-таки, любовь способна разрушать твердую оболочку эго, ибо она является формой биологического сотрудничества, в котором эмоции партнера необходимы для реализации инстинктивной цели. В мире в разные эпохи возникали единичные философские учения на сей счет, благородные и не слишком-то благородные. Стоики и ранние христиане верили, что мужчина может достичь высочайшего идеала самостоятельно – или, во всяком случае, без помощи других людей; были и те, кто воспринимал власть как основную цель жизни, а также те, кто ратовал за простые личные удовольствия. Все эти учения можно считать единичными в том смысле, что они предполагают возможность персонального счастья каждым человеком по отдельности, а не внутри большого или малого сообщества. Подобные взгляды, как мне кажется, являются ложными, не только с позиций этической теории, но и как выражение лучшей части наших инстинктов. Человек зависит от сотрудничества, а природа наделила его (этого никто не станет отрицать) инстинктивным аппаратом, пусть и не очень-то удачным, из применения которого может возникнуть дружелюбие, необходимое для сотрудничества. Любовь – первая и наиболее распространенная форма эмоции, ведущей к сотрудничеству, и те, кто испытал любовь (какой угодно насыщенности), вряд ли довольствуются философией, призывающей достигать идеала без участия любимого человека. В этом отношении родительские чувства еще сильнее, но родительские чувства ведь являются результатом любви между родителями. Я вовсе не утверждаю, что любовь в ее высших проявлениях распространена повсеместно, но я утверждаю, что в этих проявлениях она раскрывает ценности, которые иначе должны оставаться тайной, и сама обретает ценность, неподвластную осуждению скептиков, хотя скептики, которые на нее не способны, ложно приписывают собственную неспособность своему скептицизму.

 
Любовь – негасимое пламя,
Что в сердце пылает вовек;
Не стынет, не гаснет, не вянет,
И ею ведом человек[27].
 

Теперь перейдем к тому, что у мистера Кратча нашлось сказать относительно трагедии. Он утверждает – и здесь не могу не согласиться, – что «Привидения» Ибсена уступают «Королю Лиру». «Ни большая выразительность, ни несомненный дар складывать слова не способны превратить Ибсена в Шекспира. Основа, из которой последний создавал свои творения, – его представления о человеческом достоинстве, присущее ему ощущение важности человеческих страстей и широты человеческой жизни, – просто невозможна для Ибсена, поскольку это было невозможно и непредставимо для современников Ибсена. Бог, Человек и Природа – все так или иначе утратило свою значимость за прошедшие столетия, и не потому, что реалистическая мысль современного искусства побудила нас выводить на сцену посредственных героев, а потому, что сама наша жизнь стала низменной и мелкой вследствие тех же процессов, что привели к появлению реалистических теорий искусства, оправдывающих сегодняшние воззрения». Старомодные трагедии о принцах и их страданиях совершенно не соответствуют нашей эпохе; однако если речь будет идти о некоем абстрактном человеке, мы отнесемся к его переживаниям с большим сочувствием. Причина заключается, впрочем, не в том, что мы снизили планку, а как раз наоборот. Старый канон, когда считалось, что есть особенные значительные люди, имеющие право на особенные трагические страсти, и есть все остальные, существующие лишь для того, чтобы подчеркивать их великолепие, нынче не в моде. Напомню слова Шекспира:

 
Комета не прочертит небо в день ухода нищих,
Лишь смерть царя отмечена пожаром в небесах[28].
 

Во времена Шекспира подобное разделение людей на значительных и незначительных было повсеместным и, судя по всему, было характерным и для самого Шекспира. И потому у него смерть поэта Цинны – комедия, а смерть Цезаря, Брута и Кассия – трагедия. Космическая значимость индивидуальной смерти ныне утрачена, ибо мы сделались демократами, как во внешних проявлениях, так и в наших сокровеннейших убеждениях. А потому высокая трагедия в наши дни связана скорее с обществом, чем с отдельным индивидом. В качестве примера того, что имеется в виду, я привел бы Massenmensch Эрнста Толлера[29]. Не буду утверждать, что это сочинение ничем не уступает лучшим образцам прошлого, но отмечу, что будет обоснованно его с этими произведениями сопоставить; мы видим текст благородный, глубокий и актуальный, посвященный героическим деяниям и очищающий читателя через сострадание и страх, как завещал Аристотель. Сегодня у нас крайне мало примеров такой современной трагедии, поскольку старые техники и старые традиции должны окончательно отмереть без того, чтобы их просто-напросто заменила образованная банальность. Для написания трагедии нужно чувствовать ее самому. Для ощущения трагедии нужно осознавать мир, в котором ты живешь – не только разумом, но кровью и нутром. Мистер Кратч в своей книге то и дело упоминает об отчаянии, и поневоле проникаешься сочувствием к его героическому смирению с унылостью мира, но эта унылость объясняется тем, что сам Кратч и большинство литераторов до сих пор не научились испытывать старые эмоции в ответ на новые стимулы. Стимулы существуют, но не в литературных кружках. Литературные кружки лишены жизнеспособного контакта с жизнью общества, а такой контакт необходим, если речь о той глубине и искренности чувств, каковая требуется равно для трагедии и для подлинного счастья. Всем талантливым молодым людям, которые скитаются по свету, страдая, что для них не осталось никаких дел, я хотел бы сказать: «Перестаньте пытаться писать, а вместо этого попытайтесь не писать. Ступайте в мир; станьте пиратами, вождями на Борнео, рабочими в Советской России; подарите себе существование, в котором удовлетворение элементарных физических потребностей будет отнимать все ваши силы». Ни в коем случае не советую так поступать всем подряд; этот совет предназначается лишь тем, кто страдает от болезни, которую диагностировал мистер Кратч. Думаю, после нескольких лет такого существования бывший интеллектуал поймет, что, вопреки всем усилиям, более не в состоянии воздерживаться от письма, так что в урочный час собственные тексты уже не покажутся ему бессмысленными.

6Американский писатель-натуралист, первоначально не разделявший восторженное отношение общества к прогрессу (собственно, на эти его взгляды и ссылается Рассел); впрочем, ближе к концу жизни Кратч стал смотреть на прогресс менее мрачно, хотя и продолжал утверждать, что чисто человеческие особенности (разум, сознание, свободу воли) нельзя объяснять «механическим научным детерминизмом».
7«Романс».
8Еккл. 4:2–3.
9Отсылка к следующему фрагменту библейского текста: «Вздумал я в сердце моем услаждать вином тело мое и, между тем, как сердце мое руководилось мудростью, придержаться и глупости, доколе не увижу, что хорошо для сынов человеческих, что должны были бы они делать под небом в немногие дни жизни своей. Я предпринял большие дела: построил себе домы, посадил себе виноградники, устроил себе сады и рощи и насадил в них всякие плодовитые дерева; сделал себе водоемы для орошения из них рощей, произращающих деревья; приобрел себе слуг и служанок, и домочадцы были у меня; также крупного и мелкого скота было у меня больше, нежели у всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; собрал себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел у себя певцов и певиц и услаждения сынов человеческих – разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребыла со мною» (Еккл. 2:3–9).
10Еккл. 1:17–18.
11Еккл. 2:1.
12Еккл. 2:15–17.
13Еккл. 1:7—11.
14Книга Екклесиаста написана, конечно, не Соломоном, однако бывает удобно ссылаться на ее автора как на знаменитого носителя царского титула. – Примеч. авт.
15Имеется в виду одноименное стихотворение П. Б. Шелли, где от лица облака рассказывается о природных явлениях как о приключениях, выпадающих герою текста.
16Отрывок из стихотворения английского поэта У. С. Лэндора «Старый философ размышляет о смерти».
17Имеется в виду зоолог и популяризатор науки Т. Хаксли; в отечественной литературе до сих пор часто встречается устаревшая транслитерация «Гексли».
18Имеется в виду Первая мировая война.
19Нелишним будет напомнить, наверное, что этот английский теолог, философ и естествоиспытатель жил именно в XIII столетии.
20Цит. по: Coulton G. From St. Francis to Dante. London, 1907, p. 57. – Примеч. авт.
21Бэкон Р. Opus Magnum // Избранное. М.: Изд-во францисканцев, 2005. Перевод И. Лупандина. Аль-Фараби – мусульманский мыслитель, комментатор Аристотеля, известный в Европе времен Р. Бэкона своими работами «О разделении наук» и «Об уме и умопостигаемом». Туллий – Марк Туллий Цицерон.
22Шестая заповедь – не убий, седьмая – не прелюбодействуй (Втор. 5:17–18).
23Р. Браунинг – английский поэт-философ и драматург. Цитируется его стихотворение «Еще слово. Посвящается Элизабет Б. Браунинг».
24Р. Браунинг был женат на поэтессе Э. Б. Моултон (в замужестве Браунинг); в английском обществе тех лет шутили, что Браунингам не нужны другие поклонники их творчества, ибо им достаточно восхищения друг друга.
25«Аврора Ли» – эпическая поэма Э. Б. Браунинг, «роман в стихах» из девяти книг; критик Д. Рескин называл это сочинение «величайшей среди длинных поэм девятнадцатого столетия». Другой известный поэт той эпохи (и переводчик на английский рубаи Омара Хайяма), Э. Фицджеральд, позволил себе публично усомниться в практической ценности этого сочинения; «пусть женщины ведут хозяйство, заботятся о детях и опекают убогих, – писал он, – им не стоит состязаться с мужчинами в делах, где мужчины заведомо проявляют себя лучше». Р. Браунинг оскорбился за жену и опубликовал гневный ответ в форме сонета уже покойному Фицджеральду на страницах литературного журнала «Атенеум»; в сонете рассказывалось, как бы автор расправился с Фицджеральдом, не скончайся тот раньше.
26Популярный английский романс, автор текста неизвестен, строфы положены на музыку композитором Ч. Парти.
27Строфа из стихотворения английского поэта и государственного деятеля У. Рэли «Уолсингем».
28Юлий Цезарь, акт II, сцена II.
29Немецкий поэт-экспрессионист и политик, глава правительства Баварской Советской республики, автор драмы «Человек-Масса» (1921), написанной в тюремном заключении.