Кола

Tekst
5
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Кола
Кола
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 5,76 4,61
Кола
Audio
Кола
Audioraamat
Loeb Всеволод Кузнецов
3,79
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

29

…На плац-парадное место Семеновского гвардейского полка караул не пускал посторонних, и народ грудился на валу. Утро было пасмурное, промозглое. Неведомыми путями слух прошел по Петербургу, и толпа на валу росла, стояла недвижно и терпеливо, ждала молча. На плацу высокий помост с перилами, а рядом – одиноко вкопанные столбы. Свежая земля комьями чернела на снегу. У костра грелся палач. С трех сторон помоста разворачивались подходившие войска. В морозной тишине тяжелый шаг солдат и слова команды.

У Шешелова уже лежало в кармане предписание в Архангельск, он направлен в Колу, он давно обязан был ехать, но сказался больным и все оттягивал свой отъезд.

– Везут! – ударило по толпе, и ее качнуло. Шешелов напрягся, оттолкнул какого-то жителя петербургского в лисьей шапке и протиснулся в первый ряд.

Их высаживали из тюремных карет каждого под конвоем двух солдат. Толпа напирала, теснила, но Шешелов все же видел их: Достоевский, Спешнев, Дуров, Петрашевский… Господи, сколько прошло с тех пор? Какие страшные, худые лица! Когда все это началось? Шесть, семь? Да, да, восемь месяцев назад, и каждый сидел в одиночке.

Их построили и повели вдоль рядов солдат: ритуал позора. Поп в длинной рясе замыкал шествие. Солдаты опускали глаза. Молчание – погребальное. Под ногами скрипел снег.

Затем их построили на эшафоте. Петрашевский стоял впереди. Со всех сняли шапки. Военный аудитор читал приговор сената. Площадь замерла и перестала дышать. Тишина была зловещей. Аудитор читал приговор каждому. На площадь падали слова, ударяли по толпе эхом. «Расстрелянием… расстрелянием… расстрелянием…»

Было слышно, как в костре потрескивали дрова. Толпа в ужасе косилась на врытые столбы.

Поп начал с Петрашевского и обходил всех, гнусаво призывал к исповеди и покаянию. Никто не каялся. От исповеди отказались.

Осужденные стали прощаться, Достоевский подошел к Спешневу, и Шешелов слышал, как по-французски он негромко сказал: «Мы будем вместе с Христом» – и как усмехнулся Спешнев: «…горстью праха…»

С Петрашевского, Момбелли и Григорьева палач снял верхнюю одежду, натянул на них смертные балахоны. Этих троих первыми повели к столбам. Они спускались с эшафота, и до толпы донеслись слова: «Каковы мы в этих одеяниях?»

Господи, они еще шутили!

Толпа не шевелилась. Тысячи глаз следили, как палач привязывал смертников к столбам, как против каждого выстраивались пятнадцать солдат с ружьями.

Момбелли скрестил руки на груди. Его так и привязали. Григорьев вытащил из савана руки и перекрестился. Петрашевский стоял спокойно. Последние приготовления. Солдатам подали команду заряжать. Палач обошел смертников и опустил на глаза колпаки. В леденящей кровь тишине отчетливо прозвучал голос Петрашевского: «Момбелли, поднимите выше ноги, а то с насморком придете в царство небесное».

Шешелова трясло. Знакомая за последнее время, бросающая в пот, дрожь страха: он мог бы оказаться там, с ними.

Когда дело петрашевцев всплыло, в жандармское управление вызывали и его. На допросе он показал, что поддерживает знакомство с Петрашевским и ценит его расположение только из-за книг. Без него он не имел бы возможности прочесть многие из них. Это было действительностью. Он не лгал.

Когда он понял, что литературный кружок Петрашевского превращается в политический, он насторожился. Стал больше молчать и слушать, высказывался редко и неопределенно. Он слишком хорошо помнил декабристов, не забыл, чем это кончилось.

На следующих допросах он показаний своих не менял. Да, он читал Леру, Фурье, Прудона, Штрауса и многих других социалистов. Но эти идеи чужды ему. В социализм он не верит. Власть монарха считает единственно разумной. Нет, о прочитанном он ни с кем не беседовал. Он тогда просто перестал бывать у Петрашевского. Кто что говорил на «пятницах» – он не помнит за давностью. И ненавидел сидящего перед ним жандармского офицера, и боялся его до коликов в животе.

После допросов ворочался по ночам в кровати, взбивал подушку, ложился, снова вставал, ходил, курил, ждал – вот-вот арестуют. Только теперь понял, какая опасность над ним нависла. Чувствовал: ему, как и другим, пощады не будет.

После одной особенно бессонной ночи не выдержал напряжения томительной неизвестности, решил конца следствия не ждать. Добился приема к своему давнему благодетелю, до мелочей поведал свою историю дружбы с петрашевцами, просил помощи.

И завертелось другое жизненное колесо в его судьбе. Со сказочной быстротой следовало одно событие за другим. Его избавили от ареста, помогли уйти в отставку и, что было уже совсем неожиданным, дали назначение на должность, а точнее – выслали из Петербурга.

Да, он сейчас мог быть с ними. Стоять вон там в смертном балахоне.

…На площади все вдруг пришло в движение. Аудитор подал команду, и солдаты опустили ружья. Палач быстро отвязал смертников и привел их на эшафот. Аудитор читал государев указ, которым смертная казнь была заменена каторгой. Еще никто не понял, что случилось, не успел поверить в спасение, а тишину прервал желчным голосом Петрашевский:

– Вечно со своими неуместными экспромтами!

– Кто просил?! – раздраженно крикнул Дуров.

Петрашевского тут же стали заковывать в кандалы.

Но он отстранил палача, сел на помосте и сам заколачивал на себе кандалы. Потом уже, гремя ими, обошел всех своих, каждого обнял, прощаясь: его одного увозили на вечную каторгу прямо с эшафота.

Шешелов уехал в Колу с намерением не приближаться к политике. Жил тихо, занимался своей коллекцией – и вот, на тебе! Бесхарактерный трус! Никогда не имел убеждений. В душе поднималась глухая злоба. Он противен себе. Где бы ни жил он после войны, везде оставался чужим. Все имеют какую-то цель, привязанность, и только он, Шешелов, для всех белая ворона. Он мечтал о карьере, но не вошел в круг офицерства. С мещанами не дружил, боялся уронить свое достоинство. У петрашевцев увидел опасность и попятился. Другие за убеждения пошли на казнь, он от страха не смел шевельнуться. Теперь считал, что его коллекция – единственно возможное для него занятие. А тут приходят поморы – их больше смерти тревожит тайна передвинутой границы. Восемьсот верст земли. Для живущих здесь это не отвлеченность, а жизненная необходимость. Петрашевцы и эти поморы. Да, да. Такие люди нужны России. С убеждениями.

И, недовольный собой, ворочался в кровати.

Он чиновник. Ему не потерять бы достигнутого. Боже упаси провиниться! Он не может не дорожить благополучием. Из низов вышел.

И оправдывался перед собой: ведь всегда старался быть честным. Никогда не подставлял под удар другого. А с границей кто-то решил подставить его под удар. Но ничего, он восстановит граничные знаки, и снова установится тишина лет на тридцать…

В окна порывами бился ветер, упруго жался к стеклам, словно искал щели. Вновь подумалось о тайне нелепо потерянной земли, что тревожила умы кольских старожилов. «Такую обиду не могут забыть коляне», – говорил благочинный.

Нет, Шешелов не имеет права молчать. Он лучше других знает, как действовать, и должен писать. Он не хочет бездумно исполнять чужую волю. И ставить пограничные знаки не будет. Он останется честным. Покрывать галяминские плутни он не желает.

30

Суровые в Коле нравы. Совместные прогулки парней и девушек запрещены, и даже на вечёрках, где парни и девушки не сидят рядом, общие разговоры не допускаются: и танцы, и частушки под строгим присмотром кумушек. Но зато распространен на всем берегу своеобразный обычай-беседа.

В долгие зимние и осенние вечера, окончив дневные хлопоты, угомонилась и улеглась спать семья. А девушка, принарядившись, садится в своей светелке с какой-нибудь чистой работой. И к ней на огонек, на беседу, заходят парни-беседники. Поэтому и поют в своих песнях поморские девушки: мол, не гуляли они с милым, а сидели с беседником.

Под утро лишь, как прокричали вторые петухи, ушел Кир. Нюшка проводила его, закрыла воротину, огляделась: не видал ли кто? Был, ушел. Знать про то никому не надобно. Возвращалась в светелку тихим шагом; меж бровей складка, на душе разладица.

С Нюшкой Кир был нетерпелив, жаден, горяч. Потом о плаванье своем рассказывал неумолчно. Умом Нюшка его понимала: есть чем похвалиться. Но все казалось – не о том разговор.

Перед уходом Кир оглядел передник ее, стеклярусом шитый, и забрал с собою, унес залогом. Уходя, целовал ее, обнимал, шептал, что на святки пришлет сватов. До великого поста сыграют свадьбу. Нюшка молчала и не противилась. Все так и должно быть. Похоже на «так». А теперь, вспоминая встречу, досадовала. Иной какой-то стал Кир, напористый. Все сам решил. Будто не помор, а покоритель заморский. Как в награду себе взял залог, сказал, чтоб готовилась, будет свадьба. Подумаешь, одолжение сделал.

Не по нраву Нюшке такая самоуверенность, недовольна она собой. Что вдруг стала она покорной такой, податливой? С чего бы это?

В светелке на столе коптила свеча. Было угарно, сонно. Нюшка разулась, прошлась босыми ногами по тканым половикам, приоткрыла створку оконной рамы. На сундуке остался узелок с подарками Кира. Подумав, развязала, отнесла на стол, разглядывала. Платок большой, шелковый, узорный, с кистями длинными. Развернула, накинула на плечо. Хорош платок. Еще шелк васильковый на сарафан, а в нем бусы положены. В Нюшке восторгом, радостью отдалось: угодил Кир, порадовал. На диво хороши бусы. К сарафану и глазам Нюшкиным аккурат будут. Удивилась: откуда чутье такое?

Унесла свечку на комод, к зеркалу, примеряла к себе платок цветастый, шелк васильковый, бусы… А чего же не попросил Кир посмотреть, каковы ей обновки будут?

Но обида на Кира уже улеглась. Любуясь собой в зеркале, Нюшка допытывалась у себя: чем она недовольна? Что Кир обещал сватов послать и не спросил на свадьбу согласия? А разве она отказала бы? Разве и так не жених он ей? Зачем нужно, чтобы просил он, уговаривал?

 

Нюшка открыла сундук. Пружины у замка поющие. Сундук большой, добротный, кованный железом. Укладывала аккуратно подарки Кира, наряды с вечёрки. Опять стало беспокойно. Не было ее передника. Унес Кир. Теперь его сватам никто не откажет. И родные Нюшки, узнав, что залог у Кира, в жисть отказать не смогут. Иначе… Бабуся рассказывала. В ее молодости был случай в Коле. Отказали сватам родители. Жених привязал залог к оленьей упряжке, разъежал по Коле, надругиваясь. Позорище… Нюшка вздрогнула телом. Фу, напасть! У нее так не будет. Супротив воли Нюшкиной и родители, живы были бы, – не пошли, не отказали б Киру. Дом его почитается. Живут исстари дружно. С радостью породнятся. Да и обычаи рушить не станут. И мать, и бабуся по любви выходили.

Нюшка повеселела, закрыла сундук, разделась до нательного креста, оглядела себя нагую придирчиво: ничего, ладная. Наливая из кринки воду на полотенце, вполголоса напевала весело и беззаботно:

 
Мои щечки, как цветочки, глазки – черный чернослив.
Как возьмет беседник замуж, будет навеки счастлив.
 

Деловито протерлась мокрым полотенцем вся, до красноты. Накинула рубашку, забралась в постель. Чувствовала себя успокоенной, ленивой, сытой.

Конечно, думала, жаль передника. Один раз лишь надеть успела. На вечёрках теперь пойдут толки: нет стеклярусного передника. Обязательно кто-нибудь показать попросит. Узор снять или еще что. Она, конечно, придумает, что ответить.

Впрочем, пересуды и раньше Нюшку мало тревожили, а теперь и подавно. Кир взял залог, будет свадьба. Впереди все, как день погожий, безоблачно.

Нюшка забросила руки за голову, напевала про себя удовлетворенно, устало. Расплетут Нюшке косу, сменят кокошник на повойник, и уж не девка будет она, а баба-молодайка. Посмеялась про себя: «Жаль, косу расплетать нельзя Граньке поручить».

После свадьбы у Нюшки другие дела, заботы и подружки будут. Сразу же, через три дня, должна устроить она беседу женскую. Все бабы замужние, приглашены или нет, могут к ней на чай-пироги явиться. Поклон молодухе сделать, угощения откушать, а потом каждая к себе пригласить обязана: беседу устроить, попотчевать.

Нюшка прикидывала, с кем из баб после свадьбы подружиться. Прошлый год вышла замуж ее подружка. Свадьба была шумная. Народу – вся Кола. Мужики с ружьями. От церкви свадебный поезд выстрелами сопровождали. Пальба до самого дома шла. У ворот, для тех, кто в дом не попал, водка в бочонках была выставлена…

Ветер за стеной стих. Флюгарка на крыше умолкла. Стало слышно, как внизу, на кухне кто-то ходит. Видать, по хозяйству встала бабуся. Надо топить печь, готовить пойло скоту. Нюшке вставать не хочется. Ей, пожалуй, простят сегодня. Потянулась успокоенным, ленивым телом. Бабуся о Граньке настораживала… Гранька? Смешно! Мысли текли приятные, сонные. Заснула Нюшка, улыбаясь.

31

Кир заявился домой под утро; спал недолго, но сны видел хорошие, в прибыль, Проснувшись, лежал, стараясь вспомнить, что же такое светлое ему виделось. И вспомнил радостно: «Не сон – Нюшка, награда моя».

В светелке не успела она и фонарь задуть, Кир обнял, поднял ее на руки, прижал к себе и целовал безотрывно губы ее, шею, глаза.

– Тихо ты, – смеялась шепотом Нюшка.

Но ласковая ее податливость дурманом кружила голову: не до оглядок.

– От тебя парным молоком пахнет, – шептал Кир.

У Нюшки на запрокинутом лице блестели смехом глаза.

– Ага, из сливок я.

Кир целовал ее смеющийся рот. Из ярких губ горячее дыхание. На его шее ласковость ее рук. Он понес ее от двери.

– А фонарь, – Нюшка смеялась, – фонарь кто задует?

Вкус ее губ, горячих, порывистых, и сейчас ощутим был. Кир вынул из-под подушки ее передник, разглядывал узор, шитый стеклярусом: «Гляди, какая мастерица! И отдала залог, не препятствовала. Нюша… Свадьбу сделаем на всю Колу».

Сунул передник под подушку, расправляя грудь, потянулся с хрустом: хорошо-то все как! Дома в кровати – не на шхуне мыкаться. Не дует, не качает, тихо.

От сна осталось ощущение счастья, но жизнь была лучше снов: удачное плавание, вечёрка, Нюшка. Кир спрыгнул легко с кровати, стал одеваться. Тело отдохнувшее, будто сутки спал. В доме тишина. Маятник постукивает. Отца дома нет. Конечно, вчера Кир напрасно был крутоват с ними, помягче впредь надо. Но и старики хороши: уперлись на своем, не сдвинуть.

Позавтракал всухомятку, принарядился. Заметил на кухне – ключей от амбаров на гвозде нет. Постоял за воротами в недоумении. Зачем отец мог в амбары пойти? Ждать его, нет ли?

На улице тихо, пусто. Знать, коляне снова на берегу, встречают промышленников. А шхуна вчера у причала осталась, мешать там будет. И решил не ждать отца, сходить на берег, послать кого-нибудь за командой: ветер с севера в прилив – самое время судно в туломский створ отвести.

По дороге к причалу думал: распогодится – завтра на побережье идти надо. Оставить по становищам соль к лету. Весною развозом ее заниматься некогда. И вспомнил, говорил же ему Степан Митрич: давай завезем сразу. Под присмотр лопарям оставим. Но сил и желания на крюк к Восточному Мурману не хватило. Хотелось быстрее попасть домой.

В крепости и правда народу множество. Поморы рыбу соленую, мешки с мукою, припасы всякие носят с берега, от шняк, укладывают в амбары. Кир здоровался с земляками, то и дело поднимал картуз. С Восточным Мурманом, думал, надо управляться не мешкая и команду рассчитывать. Может, кто на осеннюю семгу идти вздумает или на зимние промыслы подряжаться, пусть идет. При шхуне одного человека оставить – доглядывать да снасти чинить.

Шумно в крепости. Снуют ребятишки, галдят. Стараясь помочь, мешают, крутятся под ногами вместе с собаками. Колянки яруса для просушки развешивают, сети наживочные трясут, смотрят, чинить которые. Сами веселые, голоса громкие. Страдная пора. В такое время коляне меж собой счет не водят. Кто пришел с промысла, по-соседски всегда помогут. Верно, помощь-то общества, Кир это понимает, опять выходит прежде состоятельным людям – кормщику или промышленнику, которого судно. Да и то сказать, уважаемому человеку помочь каждый за честь считает. А бабы особенно. Работой крестьянской они в Коле не изнуренные, вон какие гладкие собой да игривые.

– Здравствуйте, Кир Игнатыч! – глаза у молодаек озорством так и брызжут. – Помог бы нам в трудностях бабьих…

– Бог поможет! – смеялся, проходя, Кир.

– Ты на них реже взглядывай. Не только силу – кровушку до остатка выпьют.

Кир оглянулся. Нагонял его дядька Матвей, писарь из ратуши, по прозванию Шлеп-Нога. Был он ровесник отца, но вид имел моложавый, жил вдовцом и, несмотря на возраст, по бобылкам, говорят, хаживал.

– То-то, гляжу, усох за лето дядя Матвей. Не мягко, видать, на чужих перинах? – пошутил Кир.

– Сухота одна. Здравствуй, Кир Игнатыч! – И первым подал цепкую сухую руку.

– Здравствуйте, дядя Матвей! – почтительно отозвался Кир. – Ого, есть в руках сила!

– Есть еще, – согласился писарь. – Я смотрю – давеча шхунку вашу погнал Степан в Тулому, а тебя нет. Спрашиваю: куда кормщика дели? Загулял, говорят. А ты, гляжу, тверезый никак?

«Митрич? Погнал шхуну в Тулому? Зачем?» – соображал Кир. Вспомнилось: язык у писаря острый, язвительный. Ради смеха может такую шутку сыграть – коляне потом давиться будут от хохота. Сказывают, играли девки весною на улице, глядь – идет писарь, хромает, торопится. Девки поддразнивают его: «Дядя Матвей! Иди, пошути с нами, поиграй в горелки». Он им: «Некогда, девки. У причала шняка с солью тонет. Спасать надо. Соль растает». Девки всполошились, бегом на берег, а до него добрая верста будет. Прибежали запыхавшись – никакой шняки. Рассерженные нашли писаря, а он смеется: «Сами же пошутить просили».

– Да, загулял малость, – осторожно ответил Кир.

– Где же так? В кабаке тебя вчера не было.

Взгляд у писаря, как бурав: так и лезет в нутро самое. Уж не про Нюшку ли что повыведал? Пронеси господи.

– Думали, к вечеру зайдешь в кабак-то, – продолжал писарь. – Народ к твоему плаванию интерес имеет.

Кир облегченно перевел дух:

– Приду еще, дядь Матвей.

– Седни к обеду?

– Приду обязательно, – с удовольствием пообещал Кир.

– Ладно, коли. Не обмани, часом.

Выйдя из ворот крепости, Кир сразу увидел: шхуны вправду нет у причала. Зачем Митрич увел ее в Тулому без спроса? Ну, погоди, всыплю за самовольство! И, минуя крепость, пошел вдоль Колы-реки, на мыс, к туломскому берегу. Настроение от встречи с дядей Матвеем поднялось. Если уж он интересуется плаванием – хороший признак.

Был писарь одним из тех колян, с кем Киру надо говорить о своих замыслах в первую очередь. Шишковатая голова Матвея не зря на плечи посажена – одной из умнейших в Коле считается. И деньги у него водятся. Сколько помнит Кир, писарь четыре-пять шняк обряжал ежегодно в покрут.

Шхуна стояла в Туломе, теснила к отрубистому, крутому берегу поморские лодьи и шняки. Паруса убраны. Пока подходил Кир, определил: команда вся собрана, разгружает судно в амбары. Что они, с ума посходили? И подкрадывалось ощущение тревоги.

Распоряжался выгрузкой Степан Митрич, а поодаль, на отрубе, стоял, опираясь на трость, отец. Сдерживая недовольство, Кир подошел, здороваясь.

– Здравствуй, Кирушка!

– Ты велел разгружать?

– Я, Кирушка, я.

– Зачем? Соль завтра надо на Мурман везти. Ею по весне заниматься некогда.

– Сейчас есть другие заботы, Кирушка.

– Какие?

– Степан Митрич хлеб повезет к норвегам. Оттуда рыбу возьмет в Архангельск. Поутру купцы приходили с просьбой.

Голос у отца мягкий, а говорит так, будто вчера вместе решили все и теперь поздно вспять поворачивать. Неприятно кольнуло воспоминание: «Неужто и впрямь решил проучить меня, послать на судне работником? Круто что-то для одного разговора. Норов, однако, и у меня есть. Не зуек я».

Сказал негромко:

– Я со Степаном Митричем не пойду.

– Не неволю, – согласился отец.

Степан Митрич заметил со шхуны Кира, поднял руку, приветствуя:

– Коршику – мое почтение!

– Здравствуй, Митрич! – настроение Кира стало падать.

– Разговор не для этого места, Кирушка. Дома поговорим. Отдыхай пока.

«Ласково отец гонит», – подумал Кир.

– Что ж, пойду, коли велишь.

– Иди.

Степан Митрич шумнул со шхуны:

– Игнатыч! Зайди в кабак к вечеру.

Кир, уходя, оглянулся. Ребята носили со шхуны рогожные мешки с солью. На Кировом месте, у мачты, стоял Степан Митрич. На душе стало как в заброшенном доме: стекла повыбиты, ветер носит сор по углам.

Митричу Кир согласно кивнул:

– Зайду.

По Коле шел тихими закоулками, чтобы меньше народу встретить. Казалось, все знают уже: старый Герасимов посылает сына в работники. Ловко! Ловко отец вышиб из-под ног почву. И встать не на что. Обида злая, от невозможности изменить все по-своему, застилала глаза. «Значит, отец не снес слов моих. За поношение принял, наказать решил. Эх, не шхуны ты меня лишаешь, – корни главные рубишь. Что я без судна, куда денусь? Все летит прахом».

Дома метался по горнице, от стены к стене ходил крупным шагом. Хотелось делать что-то немедля. Что? Достал из шкафа бутылку граненую, налил в стакан водки, выпил, старался осмыслить все поспокойнее. «Может, еще одумается отец. Сказал же: поговорим дома. Хм! Надежду подал! Можно представить, о чем разговор будет! Благоразумию да покорности учить будешь? С судна убрал, теперь что – лишением наследства грозить станешь? За целую жизнь купил суденко и рад: не хуже людей живем! Эх, не о том печешься. Разве в этом только наследство? Я теперь сам знаю, как жизнь строить, а ты меня на старинку все: живи, дескать, мирно, в делах не зарывайся, отца не суди… Привыкли сами молчать и другим, чуть голос прорезался, рот затыкаете: молчи, воле отца не перечь, делай, как велено».

Нет, дома сейчас оставаться нельзя. Если отец вернется – быть большому разладу. Не простит ему Кир обиды. Не только не смирится, а в сердцах не такое еще повыскажет. И достал из комода деньги, сунул в карман, по дороге в кабак думал об отце: «Не исполнится воля твоя, не увидишь меня покорным, в работниках! Уеду в Архангельск, наймусь к англичанину». И подсчитывал: «Матрос на Мурмане имеет в сезон пятьдесят рублей, шкипер – двести. А у англичанина за год матрос двести, а шкипер до тысячи серебром. Было время – не хотел под чужим флагом плавать, но уж если крайность придет – не переломлюсь и я, поплаваю. Такое наследство, как твое, отец, сам себе заработаю».

В кабаке пусто. Народ, видать, работой еще занят. Кабатчик Парамоныч чистоту и порядок навел, сидел, подперев щеки ладонями, ждал своего часа. «Тоже промышленник – выжидает». Кир сел в дальнем углу, спросил себе водки. Пил не закусывая – обида комом стояла в горле. Хмель разливался по телу, горячил мысли. Кир вспоминал, как взъярился отец, когда разговор о земле пошел. «Другие хоть что-то пытались сделать. Их хоть пороли за это». Кир не знает, было ли это правдой, но помнит, жил такой слух. Когда еще его и на свете не было, за строптивые разговоры о той земле пороли кого-то в Коле. Будто бы дядю Матвея. А про отца такого не говорили. Что же он, опасался, в сторонке жил? Теперь упрек Кира обидой считает…

 

– Парамоныч! – окликнул Кир. – Ты должен помнить: дядю Матвея, писаря, пороли когда-нибудь? Давно-давно?

Парамоныч, не отрывая от щек ладоней, только глаза на Кира чуть-чуть скосил.

– Болтали в Коле такое. Но про Матвея – поклеп.

– А кого пороли? Не помнишь?

– Тех в живых нет уж. Да и не помню я этих дел.

«Ага, не помнишь. Было, выходит».

Дядька Матвей от дверей сразу заметил Кира, похромал к нему в угол.

– Парамоныч! Давай, что есть посытнее. Голоден нынче я. Да полштофика не забудь.

Кабатчик ожил, засуетился, принес трески вареной с яйцами и коровьим маслом, хлеб, водку. Постоял, скрестив на животе пальцы, намереваясь сесть около. Дядька Матвей насмешливо покосился:

– Все, родимый, иди.

Разливал по стаканам водку, говорил Киру:

– Тебя против утра что-то с лица свернуло. Или стряслось что? Давай-ка по полному: всю хворь враз снимет. Ну, здоров будь. За твое плавание!

Кир проглотил водку, не чувствуя горечи. «К чему теперь разговоры эти? Где моя шхуна? Что я без нее? Нищий! Денег только на водку. И то сегодня. А завтра? Завтра я – нищий. И пусть! Не нужно такое наследство. Наймусь к любому купцу. Судно мне теперь всяк доверит».

Дядька Матвей тряс его за руку и все о чем-то расспрашивал. «Про что он? Какая столица, какие цены? Кто, куда шли?» Кир чувствовал, что пьянеет. «Родного сына в работники. Если бы ты, Шлеп-Нога, знал, за что. А ты тоже был здесь тогда. Сидел в ратуше и молчал. Ты тоже жил. Эх, не сказать бы вслух лишнего. А земля у Девкиной заводи? Нет теперь ее. Есть Варангер-фьорд. Никаких цен я не знаю. Ничего не скажу. Стекла все выбиты, по углам сор только, понял?»

Дядька Матвей, привалившись к столу, участливо спрашивал:

– Может, узнал, что беседница не тебя одного ждала? Плюнь!

«Не меня одного? Что он говорит? А вдруг правда – не стала бы Нюшка ждать? Взяла бы да с другим… О господи, ей-то теперь что скажу! Жених! Залог взял».

– Эко глаза печальные стали. Ровно корова из тебя глядит.

«Дурак ты, Шлеп-Нога. Старый, а мысли о бабах только. На них и тратишь остатки дней. Впрочем, нет, не дурак. У тебя есть деньги. Интересно, что ты ответишь, если о замыслах рассказать? Твое мнение – мысли колян зажиточных. Должны же они выгоду видеть». Вдруг Шлеп-Нога поймет, согласится? Тогда отец на дело, может, взглянул иначе бы. Но тому Кир рассказал достаточно. Вон чем кончилось. А с этим поосторожней надо, намеками. Пусть сам поймет. Мысли становились трезвее, собраннее.

– Скажи мне, дядя Матвей, почему норвежская рыба в Архангельске дороже твоей?

Вопрос был праздным. Ответ даже дети знали. Архангельск старался купить норвежскую рыбу. Солилась в Норвегах она отменно, вид и вкус сохраняла долго. Поэтому и цены не падали. А русские солили рыбу наполовину с золой. Портилась она скоро, впрок лежать не могла. Если же и поморам солить, как в Норвегии, то рыба не окупала затраты на соль.

Дядька Матвей перестал жевать, насторожился. Почуял – неспроста Кир разговор заводит.

– Молчишь?

– Понять хочу, куда клонишь.

– Не сразу. Скажи другое тогда: почему на Мурмане становища возникли там, где они сейчас есть? Ведь можно ловить рыбу в других местах. Есть гавани удобные, закрытые от непогод, с рыбой, – а не ловят же там.

– К чему тебе?

– Нет, ты ответь.

– Ясное дело. Где наживка водится, там и становища возникли.

– А где на всем Мурмане больше всего наживки? Самой лучшей наживки – мойвы – где обилие? Молчишь? Может, боишься? Я скажу. За кордоном то место. В Девкиной заводи. И скажу, почему старики там и раньше мало ловили. Несподручно. В Архангельск с рыбою далеко. И обратно с солью не близко. Норвеги ведь не дают соли, верно?

– Так.

– И я – так, не про то. А вот о тебе. Если бы ты обряжал покрут на двадцать шняк. Скажи, выгодно ли было б тебе выделить две из них для ловли и развоза всем остальным готовой наживки? Чтобы восемнадцать ловили, не зная о ней заботы?

Глаза Шлеп-Ноги смеялись:

– Ишь ты куда загнул! Охватил умом. Ну допустим, выгодно.

Кир привалился-к столу, ближе к дядьке Матвею, говорил ему прямо в лицо:

– А теперь представь – сказка: восемнадцать шняк ловят рыбу, отрываясь лишь в непогоду. Наживка всегда в наличии. Соль – в достатке. Какая теперь забота?

– Сохранить.

– Амбары есть!

– Перевезти.

– Есть и шхуны!

– Продать?

– Прода-ать! Так вот, продать хорошую рыбу втрое дороже, чем в Архангельске, и купить соль в пять раз дешевле можно в Санкт-Петербурге. Если ходить туда морем.

Дядька Матвей опустил глаза, потянулся рукой за полштофом.

– Хорошая сказка, Кир… Складная.

– Думаешь, я с ума сошел?

Опустив голову, писарь мимоходом глянул по сторонам.

– Не горячись, я понял. Новое становище в тихой гавани с обилием наживки и свободным ото льдов морем?

Чуть удивленный, Кир отстранился. Быстро раскусил писарь. Таиться дальше не было смысла.

– Так!

– Компания из колян в Девкиной заводи?

– Артель.

Дядька Матвей поднял на Кира глаза:

– Что ты знаешь о той земле?

– Знаю, что продана.

– Откуда знаешь?

– Из сказки.

Писарь чуть помолчал, усмехнулся:

– Как вернуть землю, в той сказке не сказано?

– Письмо от мира к царю…

Писарь задумчиво наливал водку в стаканы.

– И вправду, хорошая сказка, для раздумья.

Но Киру был нужен ответ определеннее. Мнение Шлеп-Ноги много значит. Видно станет, чего от других ждать.

– Ты не прячь глаза, договаривай.

У писаря взгляд исподлобья посерьезнел:

– Это все.

– Ты же ничего не сказал.

Шлеп-Нога рассмеялся:

– Зато ты сказал: это сказка. А по возрасту сказки я рассказывать должен. – И поднял свой стакан. – Давай лучше выпьем. Хватит нам сурьезности.

Но Кир взъерепенился: опять эта невидимая стена. И писарь туда же. Бочком, бочком да в сторонку. Ускользает из рук – не удержишь. Ясно уж, теперь, задави его, ничего не скажет. А башковит. О компаниях и земле с лету уловил. «Для раздумья! Тридцать лет почти минуло, а вы, старики, все думать собираетесь». И поднималась на Шлеп-Ногу злоба.

– Не хочу я с тобой пить, противно.

Лицо писаря на мгновение словно окаменело. Поставил стакан.

– Как знаешь.

Не спуская глаз с Кира, поднялся, медленно повторил: «Как знаешь», повернулся и заковылял к выходу.

Кир смотрел ему вслед. «Обиделся? Ну и поделом тебе. Молчал небось, когда продавали землю. И сейчас решил отмолчаться?»

Залпом проглотив водку, Кир тупо смотрел в стакан. «Выпить я и один могу. Все вы, старики, шкуры».

Парамоныч за стойкой безучастно глядел на Кира. «Мошкару поджидаешь, паук?» И поймал себя на мысли: что-то всех ненавидеть стал. Значит, дела мой ой-ой-ой плохи.