Мистерия. Первый сборник русского хоррора

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Наконец катафалк остановился чуть поодаль от рампы, прямо под лучом софита. Взмахнув невесть откуда взявшейся гигантской пилой, престидижитатор стал распиливать древесный макинтош, отделявший тело жены от стали столярного орудия. Все смотрели на это представление, с ужасом ловя себя на мысли: «Ну, давай уже, скорее!»

Актер не имел права предать ожидания публики! Не зря он оставил самое «сладкое» место выступления – приходящееся на его конец – на свой собственный номер. И он их не предал!

Минуту спустя истошный вопль, какой, пожалуй, может издать только забиваемый зверь, огласил своды цирковой арены. Кровь вперемешку с опилками хлестала во все стороны, сам режиссер уже был по уши алого цвета. Пила шла с трудом – хоть и нежное, а все же это было тело, сложная субстанция. Он упорствовал, а люди глядели на него, не отводя взоры. И, если уж падение первого ребенка из-под купола показалось мне долгим, то здесь, должно быть, прошла целая вечность. Вечность, в ходе которой я задавал себе только один вопрос: «Почему? Почему, если зарождение всегда сопутствует смерти, мы так боимся умирать?»

…Я пришел в себя, когда в зале уже никого не было. Кровь и кишки валялись по всей арене, а князь, весь в багрянце, сидел на краю рампы и курил папиросу. Как вышли зрители – я не видел и не слышал. Поднимаясь с сиденья, я спросил лишь:

–Как же называется этот номер?

Собеседник взглянул на меня как на умалишенного:

–И вы еще спрашиваете?! Разумеется, «Аристократы»! – ответил он, лихо стукнув каблуками друг о друга.

…Я очнулся очень рано утром, когда первые лучи солнца стали только пробиваться сквозь пелену снежных облаков, снова застивших город. Именно очнулся – казалось, накануне я пребывал не во сне, а в каком-то странном и страшном забытьи. Голова болела, хотелось пить – все симптомы абстиненции, хотя накануне я не взял в рот и капли спиртного. Жутко было даже вспомнить, свидетелем чего я стал вчера вечером, и потому очень хотелось списать все это на больной сон, на жуткое видение, которое исчезло и больше никогда в моей жизни не повторится.

Я метнулся по подушке – даже вращать головой было для меня болезненно. Ощутил сырость на постели – должно быть, холодный пот прошиб меня после тяжелого сновидения. Руку вверх, вторую – нет, это вовсе не испарина. Это кровь. Но чья? Я стал неистово ощупывать себя – и не обнаружил никаких повреждений.

С ужасом я сел на кровати и огляделся – кровь была здесь повсюду. Из меня одного при всем желании не могло столько вытечь. Шикарные ковры «Англетера» были сплошь пропитаны алой жидкостью со специфическим запахом… Даже стены были ею испачканы, да так, что шелковых обоев и изысканных рисунков на них разглядеть за этой пеленой было невозможно.

Бросился в коридор – и там не лучше. Кругом темнота и разруха. Выкрутили все лампы, а под ногами валяются тела носильщиков и метрдотелей. Но кто? Кто это мог сделать?

Начали всплывать картины вчерашнего вечера – правда, смутно и трудно. Мне что-то принесли в номер, где я находился словно в каком-то тумане… Я все время, отчетливо это помню, думал только о том, почему мы так боимся умирать, если за гибелью одной жизни непременно следует зарождение другой?

Мысль эта так прочно засела у меня в мозгу, что я не мог больше ни о чем думать и не в силах был даже переключить на что-то свое внимание. Все, что отвлекало от этой мысли, злило, раздражало, казалось агрессивным и нападающим, от чего надо было защищаться…

Тут этот портье. Что он мне сказал и как – я уже не помнил. Помнил только подсвечник у себя в руке. Тот самый, которым я разбил несчастному голову… А, сделав это, вернулся в свое кресло и снова занял голову этой самой мыслью, само прикосновение к которой казалось мне чем-то вроде падения к живительному источнику – только рядом с ней мне было комфортно и светло…

Я не придал значения тому, что случилось с несчастным гостиничным служкой. Посидев какое-то время в номере и выпив принесенный кофе, я спустился вниз. Там стоял метрдотель, помню, он что-то спросил у меня, но я его уже не слушал – в руках у меня был все тот же подсвечник…

А сейчас я иду по заваленному телами коридору и думаю только о том, что я один не мог всего этого совершить. События вчерашнего вечера жуткой вереницей восстанавливаются в моем воспаленном мозгу, и я уже практически не контролирую ход своих мыслей. Меня гнетет, жутко гнетет случившееся главным образом потому, что я не знаю, что мне теперь делать. Та мысль, что вчера руководила моими действиями, вдруг почему-то оставила меня, и мне теперь срочно надо на улицу, к людям…

А пока внизу я вижу те же самые лужи крови, тела с размозженными головами и обагренные большими мазками какого-то горе-художника стены. Я выскакиваю на улицу, чтобы рассказать о случившемся первому встречному, но что я вижу?..

Огромные массы людей беспорядочно движутся по улицам столицы, держа в руках транспаранты и плакаты. Они идут куда-то словно надвигающаяся волна Невы, сметая все на своем пути и заставляя присоединяться к своему броуновскому движению. Я вспоминаю выражение Сенеки: «Судьба покорных ведет, непокорных – тащит». Я смотрю в глаза этих человеческих масс и вижу там то самое выражение, которое видел вчера во время дьявольского циркового представления – они безумны. У каждого одежда, руки, лица в крови и кажется, будто само небо багряного цвета…

Я толком не понимаю, что именно происходит, свидетелем и безмолвным участником чего я становлюсь. Мои уши глохнут от шума, я пытаюсь что-то кричать, но не могу.

Одновременно я вижу, как вытаскивают лавочников на улицу и разбивают им головы о мостовую, как громят витрины магазинов и окна домов, как помои текут по улицам, превратившимся в какие-то безжизненные каналы.

Я не разбираю лозунгов этих людей и с трудом добираюсь в этом нескончаемом человеческом потоке до набережной Фонтанки, где долго сижу под мостом, прячась то ли от людей, то ли от самого себя и своих мыслей…

Что было дальше? Дальше все было, как описывается в современных учебниках истории– революция и эмиграция. Первая явилась мне вот так – как красная смерть с засученными рукавами, а вторая отравила остаток жизни и превратила его в однообразный серый селевой поток, временами прерываемый запоями и романами с девицами легкого поведения. Нет, правда было еще кое-что. В Германии, где я поселился, я встретил своих давешних знакомых – семья «аристократов» Белостоцких давала представление в Берлинском цирке на Александер-платц. На афише были все те же лица, включая погибших, как я думал, во время представления детей князя. Они выступали под собственной фамилией и, как оказалось, были живы и здоровы – все-таки это было не более, чем представление, но клянусь, я своими глазами видел их смерть!

Проверять, не лгут ли мне мои глаза я уже не пошел – прошлого опыта мне хватило с лихвой. И правильно сделал – следующим днем лучше было отсидеться дома, ибо на улицах стало беспокойно. Кончилось все сожжением здания рейхстага – на этот раз семья циркачей принесла на своих плечах в мир не красную, а уже коричневую чуму. Как знать, погибли ли они на сей раз, но название цирковой программы – «Аристократы» – может прозвучать и еще раз и другой где-то в мире, а может и вовсе стать расхожим цирковым анекдотом. Ведь каждый из нас где-то в душе тонко чувствующий аристократ!

Суккуба

Стояла зима и вообще приближался Новый год, а всем вокруг казалось, что идет лишь поздняя осень. Снега не было практически совсем – если и выпадала на нашу долю какая-нибудь слабенькая метель, то решительным и морозным порывом она же проносилась вскоре мимо. Стылая земля каменных мостовых и грязных сырых дворов делала пребывание в столице еще более отвратительным, чем обычно. По утрам, когда выпадало мне идти на службу, казалось, будто добрый хозяин собаки в такую непогоду на улицу не выпустит, и оттого задумывался я уже о правильности и целесообразности мировой революции. Моя командировка в Ленинград оттого стала более ожидаемой, что накануне оттуда сообщили – выпал снег.

Я опрометью собрался, вскочил на поезд и утром следующего дня прибыл в северную столицу. Но и она, стерва проклятая, приготовилась к моему приезду – снег сдуло в прямом смысле как будто специально. Ругаясь, на чем свет стоит, и проклиная довольные лица сограждан, уже мысленно празднующих Новый год, отправился я к месту командирования.

… «Англетер» как всегда был островком чистоты и счастья посреди замусоренного и холодного города, не видевшего впереди себя решительно никакой перспективы. Иностранцы сновали туда-сюда, озабоченные портье отвешивали поклоны всем без разбору, жужжащими мушками с бельем в руках носились взад-вперед горничные.

–Видите ли, какая неприятность, – охал мне в ухо метрдотель. – У нас как раз люди должны уважаемые приехать, а тут такая… такая неприятность…

Неприятность… Нет, вы только послушайте его! Его же недоработка, халатность, желание поскорее уйти с работы домой и заняться домашними делами привела к такой утрате для всей культуры, а он это все называет ласковым словом «неприятность». Противно, честное слово. Прямо как при царском режиме.

В сопровождении этого малоприятного типа добрался я до второго этажа, где в роскошном двухместном номере, напоминающем мне, парню с рабочей окраины ни много-ни мало Лувр, ждал меня мой ленинградский коллега – Парахненко. Мы были немного знакомы со времен Гражданской, встречались пару раз во время боев за Царицын и знал я его не как толкового сыщика, а скорее, как исполнительного служаку. Что ж, такой он мне и был нужен. Мы поздоровались.

–Вот, значит, товарищ Фейгман, погибший. Есенин Сергей Александрович, 1895 года рождения… – коллега указал мне на лежавший на диване труп.

Поэт лежал передо мной как живой. Казалось, он просто отдыхает. Лицо его было несколько искажено – так бывает с людьми, когда во сне им является дурное видение. Кажется, что оно вот-вот пройдет, и человек снова встанет и вольется в наши дружные ряды строителей коммунизма. Ан, нет. Его нежное, почти юношеское лицо уже подернула мертвенная белизна, а кровоподтек под губой магически застыл и побагровел, несмотря на отлично отапливаемые здешние номера. Рубашка была расстегнута только сверху, брюки помяты. Подтяжечки аккуратненькие такие. На шее красовался огромный продолговатый синяк – во всю ее толщину. На языке сыщиков старого времени, среди которых было немало моих учителей, это называлось «стронгуляционная борозда».

 

Я обвел взглядом помещение – не было в нем привычного в таких случаях бардака. Стояло лишь несколько початых бутылок, еще несколько – пустых – валялось в корзине под столом. Поэт пил вино. В соседней комнате слышались голоса и шаги – там местные чекисты допрашивали, по словам Парахненко, друзей поэта, что провели с ним последние часы.

–Очень интересно, – протянул я.

–Что?

–Это вот он в таком виде повесился? В рубашке и брюках, попивая вино?

–Поэты… – задумчиво пробубнил Парахненко. – Черт их разберет.

–Черт-то черт, только странно все это. Он, что, на великосветском приеме был? Что это за вид для самоубийцы? А где веревка?

–Пес ее знает.

Ответ Парахненко меня возмутил. Я сдвинул брови и сурово посмотрел на него – ну, как умел, конечно.

–Все обыскали, товарищ комвзвода, – Парахненко припомнил мне Гражданскую, видимо, в качестве заверения в правдивости своих слов. – Гостиницу на уши поставили…

–Это правда, – поспешил кивнуть метрдотель, пережиток буржуйского строя. – Клейма негде ставить, все здесь вывернули, а веревки нет.

–Горничных опрашивали? Выкинули поди?

–Ни одна сюда не входила.

–Медики были?

–А то.

–Что сказали? Вероятность того, что руками удавили, есть?

–Никакой. Веревка и баста.

–А снимал кто? Кто вообще его обнаружил?

Из соседней комнаты вышел невысокий кудреватый типчик – тот самый приятель поэта, которого опрашивал ленинградец.

–Устинов, – он дыхнул на меня перегаром, протягивая руку с наглостью, не присущей даже коротким моим знакомым. – Мы с женой его обнаружили.

–Он висел? Вы снимали его? Зачем?

–Ничуть, товарищ чекист. Лежал как вот сейчас. И пальцем его не тронули. Мы еще тогда с Надей подумали, что он спит просто – накануне вместе… вечерили, вот думали, уснул наш Сережка, а он того…

–Очень интересно, где же тогда веревка. Тут-то все как следует осмотрели? Под ним глядели?

Я сделал шаг вперед и осмотрел письменный стол. На нем лежал листок, исписанный нервным почерком и почему-то красными чернилами. На нем было написано то самое знаменитое «До свидания, друг мой…» Годы спустя я еще расскажу подрастающему поколению, что держал в руках автограф поэта…

–А почему чернила красные?

–А это не чернила, – ответил Устинов.

–А что?

–Кровь.

«Пьяный бред», – подумалось мне, но он все объяснил.

–В номере чернил не было, Сережа нам об этом говорил, вот и вынужден он был писать кровью.

Метрдотель готов был сквозь землю провалиться, но я, при всем неуважении к нему, Устинову не поверил. Во-первых, потому, что про него я тоже кое-что помнил – в частности, то, что в 1921 он был исключен из партии за пьянство, а во-вторых, потому что чего-чего, а чернил в «Англетере» просто не могло не быть. Я велел всем троим тщательно обыскать номер, а сам прошел в соседнюю комнату, где молоденький солдатик из подчинения Парахненко опрашивал второго приятеля усопшего.

–Эрлих, – представился долговязый собеседник солдатика.

–Фейгман, – ответил я.

–Расследовать будете?

–Попытаюсь, – ответил я и подал знак солдату, чтобы оставил нас. – Вы давно с ним были знакомы?

–Всю жизнь.

–Тогда вы и ответите мне, зачем ему понадобилось под новый год все бросать и приезжать в Ленинград? У него здесь должна была быть какая-то встреча?

–Бог с вами, какая встреча. Сережа беспробудно пил последнее время. Часто срывался. Потом – где-то месяц назад – пролечился от алкоголизма, бросил. Слов нет, как мы радовались. Правда, писать стал меньше, все больше времени проводил в своей лавке, но зато не губил себя проклятой горькой. А тут вдруг… я и не знал ничего. Мне Гриша Устинов телеграфировал пару дней назад, что они тут вовсю Сережины деньги пропивают. Надя сказала, что он снял все до копейки со счета и удрал в Ленинград, я рванул было за ним, но… как видите, приехал поздно…

–Надя? Кто это?

–Вольпин. Его… подруга…

–Жена?

–Фактическая.

–Тьфу, пакость какая… А почему он так поступил, она не сказала?

–Нет. Она меня не любит.

–За что же?

–Не знаю. Я был его другом, а не ее, – ответы еврея были заносчивы и резки, но по существу. – Простите, товарищ Фейгман? Разрешите мне стихотворение на столе себе забрать? Последняя память все-таки, а ближе друг друга у нас с ним людей не было.

Я разрешил. Глянул в соседнюю комнату – метрдотель и Устинов под чутким руководством Парахненко рылись в прибранной комнате, взрывая ковры да матрасы, как жуки в навозе. Ни черта они так не найдут, понял я и махнул рукой. Командировку можно было заканчивать.

А эта Вольпин была та еще штучка – взять хотя бы тот факт, что фамилию бывшего мужа она взяла в первозданном виде, не склоняя. Да и внешний вид ее говорил, что она принадлежит к разряду «женщин-вамп». Я имел удовольствие видеть на днях в приемной ФЭДа супругу покойного – Сонечку Толстую. Так вот она являла собой полную противоположность Вольпин. Тихая, скромная, малозаметная, значительно младше своего мужа, она не производила впечатление женщины, за которой можно идти на край света, даже несмотря на то, что была внучкой Льва Толстого. А Вольпин, да. Несмотря на огромное количество браков и детей, длинный шлейф любовных похождений и скоромных историй, она вызывала желание. Даже не внешне – тут она явно уступала юной красоте Сонечки, – а скорее внутренне, подсознательно, что ли.

Она ходила по квартире и курила.

–Да уж, доложу я вам, последние дни он был просто невыносим.

–В чем это проявлялось?..

Она посмотрела мне в глаза:

–Ну как вам сказать… Это очень личное, понимаете… Одно могу сказать – терпеть его становилось все труднее и труднее.

–Что значит личное, товарищ Вольпин? Поэт погиб, и в деле расследования его смерти для нас личного не существует! А кстати, в каких вы состояли с ним отношениях?

–Я была ему фактической женой!

–Вольф Эрлих сказал мне то же самое, забыв только расшифровать, что это значит. Как это понимать – фактическая жена? Его фактической женой была Софья Толстая.

–Это по паспорту. А по жизни он ко мне тянулся. Да что там говорить – у меня от него сын!

–А почему же вы официально не расписались?

–Потому что оба презирали условности. Коммунизм отрицает частную собственность на все, в том числе и на людей. А эти ваши «приписки» в ЗАГСе есть не что иное как старорежимный пережиток, этой самой собственности проявление. Чем, к примеру, отличается крепостная сказка от свидетельства о браке?

Я улыбнулся:

–Интересно смотрите на вещи.

–Это новая линия, товарищ. Вот товарищ Коллонтай тоже так считает.

–Но мы сейчас говорим не про товарища Коллонтай, а про товарища Есенина. В чем проявлялись те странности, о которых вы говорите?

–Это же очень интимные вещи…

Мое терпение лопнуло:

–Вы мне секунду назад твердили о сексуальной свободе и отсутствии предрассудков, а теперь юлить бросились! Отвечайте, как есть!

–Что ж… Понятно, что, если я называю себя его фактической женой, значит, у нас с ним были интимные отношения. И во время них он просил меня о вещах, которые резонируют с традиционными нашими представлениями о любви и сексе…

–Что вы имеете в виду?

–Удушье. Асфиксия.

–Как это?

–Так. Он утверждал, что асфиксия во время совокупления усиливает ощущения. Ну, считал так считал, долгое время я ему ничего не говорила. Потом как-то раз он настоял, чтобы мы с ним это попробовали. Я категорически отказалась, но он был настойчив. Что ж, тогда я взяла шарф и попробовала слегка придушить его. Но потом испугалась и шарф бросила и никогда больше к этому не возвращалась.

–А он?

–А он говорил, что таких чувств как в тот момент никогда ранее не испытывал и вообще что теперь обычные наши акты ему противны. Тогда я велела ему отправляться восвояси и поискать для своих извращенных развлечений кого-нибудь другого. Тогда-то эта ваша Сонечка и появилась на его горизонте. Он думал – вот, молодая, без предрассудков и принципов, сейчас с ней я и реализую свои мечты. Но не тут-то было – внучка Льва Толстого сложно восприняла его идеи. Тогда он снова вернулся ко мне. И снова стал просить об этом… Видите ли, сам секс с ним напоминал чудо. Он был так прекрасен, так молод и силен, что я не могла отказать себе в искушении и снова пошла ему навстречу в этих его навязчивых желаниях. А что было делать? Но в один из дней он буквально как с цепи сорвался – требовал удушения настоящего. Страх боролся внутри меня с диким необузданным желанием. Я снова испугалась того, что эта игра его становится до боли реальной… А потом он сам решил мне продемонстрировать свои ощущения – ну, чтобы успокоить, как он сам говорил… Его молодые, сильные руки схватили меня за шею и стали душить в тот самый момент, в который… ну вы понимаете… Перед моими глазами пронеслась вся моя жизнь, включая первый брак и дореволюционный Петроград… Я поняла, что минута – и я на том свете. С силой я оттолкнула его от себя и стала бить, кричать. Он забился в угол и просидел там до утра. А утром снял со счета все деньги и укатил в Ленинград. Что было потом – вы знаете.

–Скажите, а он пил последнее время?

–Ха. Пил он всегда. Если бы только в этом было дело…

–То есть с водкой эти его выходки не были связаны, вы считаете?

–Конечно нет.

Подобного откровения я явно не ожидал. Сломя голову, бросился я напрямую к ФЭДу – именно его инициативой было скорейшее расследование гибели, которую он втайне списывал на убийство.

–Почему я так считаю? – поглаживая бороду, отвечал Дзержинский. – Да хотя бы потому, что такие люди не погибают просто так, сами. Какова обстановка с нашей культурой после революции? Печальна. Большинство мастеров оказались за рубежом, а пресловутый бухаринский «инкубатор талантов и интеллигенции» не работает. Вот и выходит, что таких талантливых поэтов у нас осталось раз, два и обчелся. И вдруг один из них – наиболее дружественный Советской власти – погибает. Как это понимать? Зачем большевикам убивать своего товарища? Зачем ему, и без того неплохо живущему в нашей стране, сводить счеты с жизнью? Чем он недоволен? Что не так? А теперь посмотри на ситуацию с другой стороны. Вот он умер – и началось на Западе в их либеральных интеллигентских кругах ворчание. Мол, кончают большевики деятелей культуры ни за что, ни про что. Сейчас, когда Горький хочет возвращаться в СССР, это особенно печально и страшно. Смерть Есенина политически очень выгодна нашим врагам и подрывает наш и без того оставляющий желать лучшего облик в глазах Лиги Наций и того же Союза Писателей-Демократов. Понимаешь, кто угодно может умереть просто так – но не поэт…

ФЭД говорил убедительно.

–Раз так, то я тоже кое-что выяснил.

–Что именно?

–Поездка моя в Ленинград никаких результатов не дала…

–Утверждение дилетанта, но не сыщика, – не дал мне договорить Дзержинский. – Любое действие, даже если последствий ты его ты не видишь или видишь не сразу, имеет некий результат. Он выявится чуть позже, – он смотрел на меня с прищуром, словно, о чем-то догадываясь, поэтому спорить с ним я не решился.

–…а вот в Москве я кое-что-таки выяснил. Надежда Вольпин – любовница Есенина и мать его ребенка – показывает, что в последнее время Есенин вел себя странно. Так, во время половых сношений с ним он утверждал, что наиболее сильное чувство испытывает, когда его душат. Просил имитировать асфиксию, сам пытался задушить Вольпин.

–И что? Вольпин же на месте преступления не было!

–Не было, но потихоньку вырисовывается общая картина преступления. Метрдотель и ленинградский чекист Парахненко не могли найти в номере и вообще в здании «Англетера» веревку, с помощью которой явно был задушен Есенин – медики исключили факт удушения вручную. Значит, веревку вынесли за пределы гостиницы, тем более, учитывая тот факт, что его обнаружили уже лежащим на диване, а не висящим в петле. Значит, он мог быть задушен во время секса…

–А что портье показывает? Были у него дамы в эти дни?

–Да там много кто был. Есенин пил, в том числе со своим приятелем Устиновым и его женой. Мало ли…

–Между прочим, кое с чем твоя находка стыкуется.

–С чем же?

–Ты, наверное, знаешь, что незадолго до своего отъезда в Ленинград он запил, причем беспробудно. Тогда к нам обратилась Софья Толстая– так, мол, и так, пропадает пролетарский поэт. Мы организовали ему лечение в профилактории. Он вроде бы подлечился, потом вернулся. И снова Толстая появилась у меня в приемной.

 

–Да, я видел ее у вас в эти дни.

–Вот. Она рассказала мне то же самое. Пить по возвращении из больницы он стал намного меньше, но вот вести себя стал странно – требовал удушения в постели. Она стала беседовать с его приятелями, и из разговоров с ними узнала, что на Западе давно такой вид совокупления распространен… Тьфу… – ФЭД презрительно сплюнул и закурил. – Как начнешь эдакую пакость пересказывать, с души воротит. Так вот ему эта мерзость откуда-то с Запада прилетела. С тех пор он часто просил своих полюбовниц эдакое с ним проделать. Но чтобы эта идея превратилась в идею-фикс– такое произошло только после его лечения. Толстая ругалась, обвиняла нас во всех смертных грехах, а мы-то тут причем? Короче, хрен редьки не слаще – он либо запоями пьет, либо представляет опасность для себя и других, требуя фантасмагорических удушений в постели…

–Думаю, что именно это чувство заставило его уехать.

–Какое?

–Страх. По рассказу Вольпин, сам Есенин тяготился этих своих выходок. Представьте теперь себе, что, опасаясь, что сможет таким вот образом кого-нибудь задушить, он, в страхе за последствия, уезжает в Ленинград. Там алкоголь снимает последние табу с его поведения, он пускается во все тяжкие – и следствием этого становится не совершенное им, а совершенное в его отношении убийство.

–Очень логично рассуждаешь, – глаза ФЭДа загорелись, он заходил по кабинету из угла в угол. Обычно он так делал, когда готовился явить миру некое свое открытие, которое должно повернуть движение планеты вспять. – А помнишь, я тебе говорил, что не зря, ох не зря ты съездил тогда в Ленинград?

–Да какое там, Феликс Эдмундович, когда ничего, решительно ничего не удалось найти?

–Это тебе так кажется. Ты вот туда съездил, а оттуда следом за тобой приехал человек, который между строк, а много интересного рассказал. Парахненко с людьми работать не умеет, а мы с тобой умеем. Только ты парень нетерпеливый, а черт в деталях. Я вот с ним поговорил – и вуаля.

–Да кто же это?

ФЭД скрылся за дверями кабинета, а после вернулся в сопровождении метрдотеля ленинградской гостиницы – того самого мещанина, который смерть поэта называл «неприятностью» или «недоразуменьицем».

–А, молчаливый свидетель, – скептически протянул я.

–Не такой уж и молчаливый. Гражданин Гилев, расскажите, пожалуйста, что вы слышали в ночь перед обнаружением тела Есенина в его номере?

–Так ведь… разговор…

–Ну, разговор, подумаешь, мало ли с кем Есенин мог там по пьянке разговаривать! Собутыльник поди?

–Нет, в том-то и дело, товарищ Фейгман, – к моему удивлению, метрдотель даже запомнил мою фамилию. – То дама была! И говорили-то по-английски!

–Дама? Какая еще дама в окружении Есенина может знать английский в совершенстве?

–Вот и я подумал. А потом еще удивился – где-то часов до трех проговорили и затихли. И главное – из номера никакая дама потом не выходила.

–Через окно сиганула?

–На 5 этаже?..

–Да нет, – прервал Феликс, – товарищ Гилев, главное не это.

–А что ж?

–Главное то, что в этом самом номере три года назад Есенин жил с Дункан!

Меня как осенило – у Есенина была только одна знакомая, говорившая по-английски. И это была его бывшая жена, легендарная Айседора Дункан. По глазам ФЭДа я понял – наши мысли сошлись. После ухода метрдотеля начальник ОГПУ проинструктировал меня о предстоящей поездке в США в гости к бывшей жене пролетарского поэта, которая, как мы оба тогда считали, вполне могла быть причастна к его гибели, с визитом вежливости от Советского правительства. Знаток деталей, Дзержинский посоветовал мне взять с собой некоторые вещи Есенина, чтобы вручить ей их на память.

Пару дней спустя я отплывал из одесского порта.

Несколько дней на пароходе для человека, который в жизни не имел ни к морю, ни тем более к океану никакого отношения должны были бы войти в жизнь одним из самых ярких воспоминаний, однако, не в моем случае. Не имея в голове ни единой сколько-нибудь содержательной зацепки, я плыл к Дункан в полной уверенности, что разгадка смерти Есенина (а в том, что это было убийство, после разговора с ФЭДом я был уверен) кроется именно в ней. Не знаю, сама ли она присутствовала в гостиничном номере в ночь его смерти (что, конечно же, невозможно), или кого-то подослала, но что без нее там не обошлось – я знал точно.

В пути я вспоминал события, случайным очевидцем которых стал. Тогда, в начале 1920-х капиталистическая танцовщица, которую знает и любит весь мир, вдруг приезжает к поэту из всеми отвергнутой Страны Советов, чтобы доказать там всему миру – с милым рай и в шалаше. Она отвергает стереотипы буржуазного общества и колесит с юным влюбившимся в нее поэтом по миру, а в остальное время живет в его квартире или в ее номере в «Англетере». Эта история поразила всех от мала до велика – советского человека собственной значимостью, а буржуя – силой любви. Классовое общество было шокировано тем, как на самом деле живет и чем на самом деле дышит советский человек!..

Кто знает, что было потом – то ли алкоголизм Есенина, то ли загруженный график Дункан положили конец этой сказке, но воспоминания о ней долго будут жить в сердце каждого советского человека!

На третий или четвертый день пароход прибыл в порт Напа, что в Калифорнии. Оттуда до загородного дома Дункан было порядка двадцати километров, которые я, плохо зная язык и все еще рассматривая здешних жителей в качестве враждебных Советской власти элементов, решил преодолеть пешком. И скажите после этого, что я был неправ, коль скоро на какой-то проселочной дороге, из коих (а вовсе не из сказочных небоскребов), как выяснилась, состояло царство Свободы, какой-то болван на «форде» окатил меня грязью. Пролетарское прошлое позволило мне выдать ему вслед пару-тройку громких тирад, но слезами горю не поможешь. Магазинов поблизости не было, а явиться в качестве посланника СССР к Айседоре Дункан в грязи с головы до ног я не мог. Заглянув в саквояж, я увидел там только костюм покойного Есенина… Делать было нечего, пришлось обрядиться в вещи покойника, начхав на старорежимные предрассудки. Как видно, сделал я это неслучайно и уж точно не зря.

–Поразительно, как вы на него похожи! – всплеснула руками Айседора, увидев меня в таком обмундировании.

–Это вещи, – смутился я. – Пришлось переодеться по вине одного горе-водителя. Но я сейчас сниму…

–Нет-нет, ни в коем случае, – запротестовала мадам Дункан. – Вам они очень идут. И еще… Пока вы так облачены, вы словно бы напоминаете мне его… Я словно бы и не знаю о его смерти…

А спустя десять минут мы сидели на веранде и пили чай.

–Я всегда знала, что в разлуке нам не жить… Я виновата в его смерти… – грустно процедила Дункан, когда я передал ей соболезнования Советского правительства. – Это даже правильно, что ваше ведомство занимается расследованием. Необходимо расставить в этом вопросе все точки над i.

–Вот об этом-то и хотелось бы узнать поподробнее. Были ли у него враги? Вы их знали?

–Вы ждете от меня фамилий? Ну что вы! Его любили все, и я думаю, что именно эта любовь его и сгубила – она может сделать это куда эффективнее любого кинжала…

–Метрдотель гостиницы показал, что как будто слышал ваш голос в ночь смерти Сергея… Я понимаю, что это абсурдно, но все-таки… Кто мог сымитировать для него ваш приход?

–Водка, – абсолютно серьезно отрезала Дункан. – Знаете ли, великая актриса… А теперь серьезно… Разумеется, он убил себя сам, но почему он так сделал?

–И почему же?

–Знаете, что меня в нем подкупило? Когда мы встретились, я была всемирно известной танцовщицей, а он – юным поэтом. Я думала, что меня уже никто и ничто не удивит и не обольстит, уж тем более какой-то сопляк, но… в нем было столько энергии, что я спасовала. Он заряжал ею всех вокруг себя, даже тех, кто явно был этого не достоин. А когда в тебе бушует такое пламя, ты становишься опасен для всех, даже для себя…

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?