Москва слезам не верит

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Москва слезам не верит
Москва слезам не верит
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 4,24 3,39
Москва слезам не верит
Audio
Москва слезам не верит
Audioraamat
Loeb Всеволод Кузнецов
1,73
Lisateave
Audio
Москва слезам не верит
Audioraamat
Loeb Владимир Самойлов
2,44
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

IV. Роковое решение

Сердце девушки не обманулось. Она узнала его голос…

Все четверо, стоявшие у церкви, пошли на голос калик перехожих. Вот они все ближе и ближе. Их всего трое. Один старый, слепой, с домрою за плечами. Двое других, помоложе, зрячие. Все с длинными посохами.

Увидав их, Оня бросилась навстречу, да так и повисла на шее у слепого.

– Батя! Батюшка! Родной! – шептала она, захлебываясь, но в то же время, по девичьему коварству, вся впилась глазами в одного из зрячих.

У другого зрячего уже висела на шее Оринушка…

– Что, стрекозы, узнали своих? – радостно улыбался «слепой», открывая глаза и нежно отстраняя от себя Оню. – А там никто из радунян не признал нас.

И он подошел к матери Они, к той, что называли воеводицей.

– Здравствуй, старушка Божья! – сказал он, обнимая ее. – Здравствуй и ты, святой муж Елизарушка… Что? Знать, не ожидали гостей?

Это оказались те самые калики перехожие, которых мы видели в Москве, на пиру у князя Данилы Щеняти.

После обоюдных приветствий все двинулись к дому Ивана Оникиева, воеводы города Хлынова.

– Благо, никто нас там не признал, – говорил тот, который был слепым. – А уж наутро объявимся в земской избе, на вече, после благодарственного молебна у Воздвиженьи.

В доме воеводы калики перехожие сняли с себя каличье одеяние и явились в большую горницу в добрых суконных кафтанах, а тот, который был слепым, вышел в горницу в богатой «ферязи» с высоким «козырем»[4], унизанным жемчугами, самоцветными камнями и бирюзой.

Оня с матерью и с Оринушкой хлопотали по хозяйству, и слуги под их руководством ставили на стол пития и яства, конечно, постные, так как дело было в Петров пост. На столе появились всяческие грибы, янтарные балыки, тешки и провесная белорыбица.

– Не взыщите, гости дорогие, – суетилась мать Они, – ночь на дворе, горячаго варева нетути, не чаяли, не гадали, что Бог пошлет гостей.

– Так, так… «гостей», говоришь… – улыбался тот, который был «слепым» и который, по всему, был в этом доме хозяином. Потом он приказал слугам:

– Теперь, ребятушки, идите спать. Мы и без вас жевать умеем.

– А как вы, девиньки, засветла повечеряли, так тоже ступайте баинькать, – сказала мать Они обеим девушкам. – Утреть надо будет встать с колоколом.

И девушки, низко поклонившись, ушли в свой теремок, на вышку. Но Оня все-таки успела еще раз переглянуться с одним из пришедших.

– Кажись, с Божьей помощью дело налажено, – сказал хозяин. – Казанский царь Ибрагим давно адом на Москву дышит… Краше, говорит, быть мне улусником Хлынова-града, неже Москвы ненасытной, загребущей. И вот ево целовальная грамота граду Хлынову: на коране целовал и ротился, а мы ротились[5] на кресте, целовали при всех мурзах.

Он вынул из-за пазухи небольшой сверток в зеленой тафте и положил на божницу, в золотой ларец.

– Вотяцкие князья нашей вятской земли тоже нашу руку держать ротились перед своими богами.

Старый Елизарушка упорно молчал. Он лучше всех знал Москву и железную волю князя Ивана Васильевича, который и от Золотой Орды отбился, прекратив выдачу ей постыдной дани, и Новгород упрямый подклонил под свою пяту и обрезал крылья независимым дотоле княжествам верейскому, ростовскому, ярославскому.

– А на Москве как повелось наше дело? – спросил он.

На этот вопрос быстро ответил ему тот, что с Оней переглядывался…

– Весь базар и государевы кружала-кабаки, и гостиные ряды покатывались со смеху и кидали нам в шапки деньги, когда мы пели:

 
Нейду, матушка, нейду, государыня,
Замуж за боярина:
Боярин-охотник, много собак держит,
Собаки борзыя – холопи босые…
 

– А князи и бояре слушали ваши песни? – спросил далее старик.

– Еще как! И князь Данило Щемя, и князь Данило Холмский, и боярин Морозов Григорий, и боярин Шестак-Кутузов, и думный дьяк Курицын, а княгиня Щенятева слезами горючими обливалась, слушаючи о том, как перевелись на Руси богатыри.

– Мы и наверху, у самого великого князя пели, а ево сынишка, княжич Васюта, готов был с нами до Хлынова бежать, да только княгиня Софья Фоминишна не пущала малыша, – сказал третий из пришедших, отец Оринушки.

Хозяйка меж тем усердно угощала мужа и гостей и, подавляя вздохи, изредка поглядывала на старого Елизара, который почти ничего не ел и не пил, угрюмо слушая, о чем сообщали хозяин дома и его гости. Старик не одобрял того, что замыслили хлыновцы. Ему сочувствовала и мать Они. Ее пугала возможность войны с Москвою: она боялась и за мужа, и за свой родной город. Разве она мало выстрадала в молодых еще годах, когда в 1471 году хлыновцы, под предводительством ее мужа, учинили ушкуйнический набег на столицу Золотой Орды, на Сарай? И хоть они это «добыли копьем» и взяли много добычи, однако ордынцы, скоро спохватившись, запрудили своими судами всю Волгу и под Казанью отрезали хлыновцам путь к отступлению. До Хлынова дошли тогда страшные вести об этом, и она чуть не умерла от страха и горя. И только Бог тогда Своими неисповедимыми путями спас смельчаков и ее мужа. Но тогда он был молод, вынослив. А теперь! Она холодела от одной мысли о будущем. Когда старый Елизар предостерегал хлыновских коноводов от опасных замыслов, несутерпчивый Пахомий Лазорев всегда кричал на вечах: «Молись Богу у себя в скиту, святой человече, а над нашими буйными головушками не каркай!»

– Будущей весной, – говорил хозяин, запивая брагой жирную тешку, – как только вскроются реки, мы и нагрянем в гости к Ибрагимушке-царю с его мурзами, а дотоле всю осень и зиму снаряжать будем наши ушкуи да изготовлять таранье, чем бы нам Москву белокаменную на ворон взять.

– Да и пушек, и пищалей, и копий немало изготовим, благо железа нам и чугуна не занимать стать, – похвалился и тот богатырь, что переглядывался с Оней.

– А ядра, зелье и свинец на мне лежат, то моя забота с пушкарями, – говорил отец Оринушки.

Оринушка между тем и Оня не спали в своем теремке. Девушки были слишком взволнованы – и радостью, и опасениями того, о чем они догадывались. Недаром их выслали из большой горницы.

В это время в теремок вошла старушка в простом шушуне и повойнике[6].

– А вы, озорницы, не спите еще, ох-ти мне! – проворчала старуха.

– Не спится чтой-то, няня, – отвечала Оня.

– Али поздно с Радуницы вернулись? – спросила нянюшка.

– Нет, няня, мы и не были на лугу, не до того нам было, – сказала Оринушка. – А ты, чать, много зелья нарвала да коренья накопала?

– А как же, девынька, надо было закон соблюсти, не бусурманка я какая!

– И приворотнаго зелья добыла, няня? – улыбнулась Оринушка.

– А добыла-таки, чтобы было чем нам женишков приворожить, мил-сердечных дружков. Все справила, как закон велит, – говорила старушка.

Об этом законе так говорит летописец: «В навечерие Рождества Предтечева, в ночь, исходят очавницы мужие и жены-чаровницы по лугам и по болотам, и в пустыни, и дубрави, ищучи смертные отравы, отравнаго зелия на пагубу человеком и скотом, ту же и дивия корения копают на повторение мужем своим».

V. Бурное вече

Кто же были пришедшие в Хлынов калики перехожие?

Тот, который принимал вид слепого, был воевода города Хлынова, Иван Оникиев, муж Параскевы Ильинишны и отец Они. Другой, молодой богатырь, который переглядывался с Оней, был атаман в Хлынове, всегда осаживавший старого Елизара на вечах. Это и был Пахомий Лазорев. Третий, отец Оринушки, тоже был атаман, по имени Палка (должно быть, Павел) Богодайщиков.

Утром на другой день, после обедни и молебна, едва воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым объявили на вече о результатах своего путешествия в Казань и Москву, как из Москвы «пригнали» в Хлынов гонцы с увещательными посланиями от митрополита Геронтия, одно к «воеводам, атаманам и ко всему вятскому людству», а другое «к священникам вятской земли».

Снова ударили в вечевой колокол у Воздвиженья.

– Что тутай у вас приключилось, что вечной колокол заговорил вдругорядь? – спрашивал именитый хлыновец Исуп Глазатый, входя в земскую избу. – Али худые мужики-вечники заартачились с надбавкой мыта на воинскую потребу?

– Нету, Исупушка, – отвечал воевода, – не худые мужики-вечники, а на Москве попы да митрополиты зарятся на чужой каравай, рты пораззявали на хлыновский каравай.

– Руки коротки у Москвы-то, – презрительно заметил Глазатый.

Хлыновцы все более и более стекались к земской избе…

– Гонцы, слышно, из Москвы пригнали с грамотами.

– Чево Москве еще захотелось от нас, словно беременной бабе?

 

– Али разродиться Москва не сможет?.. Или Хлынов ей повитуха?

Скоро вся площадь около земской избы заполнилась народом. Впереди становилось духовенство с «большими» людьми, за ними «меньшие» люди и рядовые «мужики-вечники».

Из избы вышел воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. У воеводы было в руках два свитка с привешенными к ним печатями из черного воска.

Воевода поклонился на все стороны. Ему отвечали тем же.

– Мир вам и любовь, честные мужие града Хлынова! Мир и любовь всему людству вольныя вятския земли! – возгласил воевода.

Он развернул один свиток, а другой засунул за петлицы ферязи.

– Увещательная грамота воеводам, атаманам и всему вятскому людству от московского митрополита Геронтия! – возвысил он голос.

– Сымать, что ли, шапки? – послышалось с разных сторон.

– Это не акафист, штоб шапки сымать! – раздался голос. Это был голос радикала, пушкаря из кузнецов города Хлынова, по имени Микита Большой Лоб.

– Точно, не акафист, да и не лития, – пробурчал другой хлыновский радикал, поп Ермил, из беглых, – мы ишшо не собираемся отпевать Хлынов-град.

– Любо! Любо, батька! Ермил правду вывалил!

– Надвинь, братцы, шапки по уши! А то «сымать», ишь ты!

Воевода откашлялся и начал читать. Но начала послания за гамом из-за шапок никто не слыхал, а когда гам поулегся, то хлыновцы услыхали.

– «Вы, – читал воевода, – токмо именуетесь христианами, творите же точию дела злыя: обидите святую соборную апостольскую церковь, русскую митрополию, разоряете церковные законы, грубите своему государю, великому князю»…

– Какой он нам государь! – раздались голоса.

– Какое мы чиним ему грубство!.. Мы его и знать-то не хотим!

Вече волновалось. Радикал Микита грозил кому-то своим огромным кулаком. Поп Ермил посылал кому-то в пространство кукиш.

Воевода читал: «Пристаете к его недругам, соединяетесь с погаными, воюете его отчину, губите христиан убийством, полоном и грабежом, разоряете церкви, похищаете из них кузнь[7], книги и свечи, да еще и челом не бьете государю за свою грубость».

Далее в своем послании Геронтий грозил, что прикажет их священникам «затворить все церкви и выйти прочь из вятской земли». Мало того, «он на всю вятскую землю шлет проклятие».

– Наплевать на ево проклятие! – бесновалось вече.

– Его проклятие у нас на вороту не виснет!

– Долгогривый пес на солнушко брешет, а ветер его брехню носит.

Воевода развернул другое послание митрополита, к духовенству всей вятской земли.

За неистовыми возгласами слышались только обрывки из послания.

– «Мы не знаем, как вас называть… Не знаем, от кого вы получили постановление и рукоположение…»

– Это не твое дело! Ты нам не указ! Почище тебя меня хиротонили! – как бы в ответ митрополиту орал поп Ермил.

– «Ваши духовныя дети, вятчане, – читал воевода, – не наблюдают церковных правил о браках, женятся, будучи в родстве и сватовстве, иные совокупляются четвертым, пятым, шестым и седьмым браком…»

– А хуть бы и десятым! Наши попы добрые!

– Наш поп Ермилушка и вокруг ракитова куста обведет…

– Што ж, и поведу, с благословением! Кто Адама и Еву венчал? Ракитов куст в раю, знать…

– Ай да Ермил! Вот так загнул! В раю, слышь, ракитов куст…

Воевода поднял свиток кверху и потряс им над головой.

– Слушайте конец, господо вечники! – крикнул он. – «Аще вы, зовущиеся священниками и игуменами, попами, диаконами и черноризцами, не познаете своего святителя, то я наложу на вас тягость церковную…»

– Ишь ты, «аще»! Мы не боимся твоего «аща»…

Долго еще бурлило вече, но кто-то крикнул:

– Ко щам, братцы!

– Ко щам! Ко щам! «Ко щам с грибам!»

И вече разошлось.

VI. В тереме у Софьи Палеолог

В Москве, во дворце великого князя Ивана Васильевича, на половине его супруги, Софьи Фоминишны, рожденной Палеолог[8], ярко играет солнце на полу терема княгини. Софья стоит у одного из окон своего терема и смотрит на голубое небо. С нею десятилетний сын, княжич Василий, будущий великий князь московский. Он сидит на полу и переставляет с места на место свои игрушки, лошадок, барабаны, трубы, свистульки, и тихо бормочет:

– Так батя собирает русскую землю… Когда я вырасту большой, я также буду собирать русскую землю…

– И голубое небо не такое, как то, мое небо, небо Италии… – тихо вздыхала княгиня.

– Ты что говоришь, мама? – спросил ее княжич, отрываясь от «собирания русской земли».

– Так, сыночек… Далекое вспоминала.

– Что далекое, мама?

– То, где я росла, вот как ты, маленькая еще.

– А… Знаю. Это тальянская земля. Мне тальянский немчин, дохтур, рассказывал, что там лазоревое море. А я моря не видал… А ты, мама, видала лазоревое море?

– Видела, сыночек: я и росла у моря… И давно по нем скучаю.

– Вот что, мама… Когда я вырасту большой, то повезу тебя к лазоревому морю… Бате некогда: он собирается на Хлынов!

Княгиня горько улыбнулась… Она вспомнила, как однажды пела девушка из новгородских полоняников: «Уж где тому сбыться – назад воротиться…» Привыкла она к Москве, сжилась с нею, а все сердце свербит по бирюзовому морю, по далекому родному краю.

«Счастливые птицы, – думалось ей, – как осень, так и летят туда… А мне с ними – только поклон родине передать да весной, когда воротятся к моему терему, слушать, как щебечут они мне, малые касатушки…»

Вспомнила княгиня, как однажды, в Венеции, пристал один генуэзский корабль, и на нем оказалось несколько молоденьких полонянок, и когда она спросила, откуда они, ей сказали, что они с Украины, дочери украинских казаков, уведенные в Крым татарами и проданные в городе Кафе генуэзцам в неволю… Как она плакала, глядя на них… А вскоре и ее увезли на таком же корабле, словно полонянку, в эту далекую, чужую сторону. Чайки, казалось, плакали, провожая ее, а дельфины, выныривая из моря, шумно провожали ее…

Она сжала руки так сильно, что пальцы хрустнули, и отошла от окна.

– О!.. – тихо простонала она.

– Ты что говоришь, мама? – спросил княжич.

– Это я, сынок, вспомнила свою молодость…

Да, она вспомнила свое девичество… Того – кто остался там, далеко-далеко… Оставался – когда ее увозили в Московию! Жив ли он? Вспоминает ли – он?..

В это время, грузно ступая твердыми ногами, обутыми в мягкий желтый сафьян, в покои княгини вошел Иван Васильевич.

– Что, Софья, бавит тебя наш Васюта? – улыбнулся он, постояв некоторое время в стороне, никем не замеченный: слушал, что говорил его сын:

– Помнишь, мама, как бате полюбилось, когда калики перехожие сказывали про Илью Муромца:

 
Не тычинушка в чистом поле шатается —
На добром коне несется-подвигается
Матерой, удалый добрый молодец,
Старый Илья Муромец да сын Иванович,
Ищет – не отыщет супротивника…
 

– Память у тебя, сынок, истинно княжеская, – одобрил он. – Хорошо, пригодится тебе – наследнику власти великого князя – такая память… – И, обращаясь уже к княгине, сказал: – Совет я держал сейчас с князем Холмским… Приспе час посылать рати ускромнять Хлынов.

– Ах, батя, почто ты на Хлынов сердитуешь? – прижался княжич к коленям отца. – Там такие калики перехожи…

– Постой, сынок, я и калик тебе добуду… Так вот. Кто поведет мои рати на супротивников, не вем. Указал я митрополиту Геронтию послать увещевательныя грамоты к хлыновцам и ко всей вятской земле. Так – согрубили мне, моя отчина, хлыновцы, не добили мне челом за вины свои. Жалобы мне от устюжан и вологжан и двинян на них. Приспе час! Но кого послать!

– А Холмскаго князя Данилу… – отвечала княгиня. – Он и новгородцев ускромнил на Шелони, и крымцев отразил, и Казань добыл.

– Да добыча-то его в Казани не прочна: ноне царь тамошний с хлыновцами снюхался… Да и стар стал князь Данило, немощен. А путина-то до Хлынова немалая: не разнедужился бы он, Данило Дмитрии, дело немолодое…

– Князя Щенятева разве? – развела руками княгиня. – Он не стар и доблестен, кажись.

– Уж я и сам не ведаю, либо Щеню, а либо боярина Шестака-Кутузова, – тоже развел руками князь. – Попытать разве совету у Царицы Небесной?

– А как же ты попытаешь? – спросила княгиня.

– Жеребьевкой. Вырежем два жеребка из бумаги, напишем на одном: князь Данило Щеня, на другом: боярин Шестак-Кутузов. Скатаем оба жеребка в дудочки, зажжем у образа Богородицы «четверговую» свещу[9], положим жеребки в ладаницу, перетруся оные, и пущай невинная ручка отрочата Василия, сотворив крестное знамение, достанет который жеребок: который вынется, то и будет благословение Царицы Небесной…

Так и сделали. Поставили ладаницу с жеребками пред ликом Богородицы, встряхнув предварительно. Великий князь взял сына на руки, поднял к иконе.

– Перекрестись, сынок.

Мальчик перекрестился.

– Вымай один жеребок.

Тот вынул. «Вынутым» оказался боярин Шестак-Кутузов.

Уходя, великий князь сказал:

– По вестям из Казани, там хлыновских послов обманной рукой обвели. Хлыновскаго воеводу Оникиева с товарищи казанские мурзаки поставили пред очи не Ибрагим-хана[10], который помер, а пред очи Махмет-Амин-хана, младшаго сына покойного…[11] А он помочи хлыновцам не даст.

– А! Махмет-хан!.. – обрадовался княжич. – Он подарил мне эту саблю, когда был на Москве и являлся к тебе на очи.

И мальчик показал матери маленькую саблю в дорогой оправе с яхонтами и бирюзами.

VII. Осада Хлынова

Настало время, и московские рати, предводительствуемые бояром Шестаком-Кутузовым, обложили Хлынов.

Шестак-Кутузов горячо повел дело. Чтобы взять укрепленный город «на ворон», необходимо было иметь осадные приспособления: и каждой сотне ратных людей он приказал плести из хворосту высокие и прочные плетни, которые заменяли бы собою осадные лестницы.

И ратные люди принялись за дело. А всякое дело, как известно, спорится то под песни, то под вечную «дубинушку», которая так облегчает гуртовую работу, особенно при передвижении больших тяжестей.

И вот уже с поемных лугов доносятся до слуха запершихся в стенах хлыновцев московские песни. Со всех сторон пение… От одной группы ратников несется звонкий голос запевалы, который, указывая топором на городские стены, заводит:

 
Куколка, куколка!
 

А хор дружно подхватывает:

 
 
Боярыня куколка!
Зачем вечор не далась?
Зачем от нас заперлась?
– Побоялась тивуна,
Свет Оникиева.
– Тивун тебе не судья:
Судья тебе наш большак —
Свет Иванович Шестак, —
Свет Кутузов сам…
 

От другой группы работавших ратников доносилось:

 
Разовьем-ка березу,
Разовьем-ка зелену…
 

От третьей неслась плясовая:

 
Ой, старушка без зубов,
Сотвори со мной любовь!
 

– Ишь охальники! – ворчали стоявшие на городских стенах хлыновцы. – И соромоти на них нету.

– Какая там соромота у идолов толстопятых!

– Погоди ужо, я вам! – грозил со стены огромным кулаком Микита-кузнец. – Ужо плюнет вам в зенки кума Матрена! – разумел он свою пушку.

Вдали, на возвышении, господствовавшем над местностью, белелась палатка московского воеводы.

Шестак-Кутузов, сойдя с возвышения, подходил с своими подначальными к городским стенам, как раз там, где стояли на стенах хлыновский воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. Вдруг он в изумлении остановился.

– Да никак это калики перехожие, что на Москве у князя Щенятева, а опосля и у меня гащивали! – сказал он, всматриваясь.

– Да они же и есть! – говорили московские вожди. – И вся Москва спознала бы… Ах, идолы! Они и есть. А токмо тот, что был слепым, теперь зрячим объявился. Так вот они кто, аспиды.

– Здорово живете, калики перехожие! – закричал им Шестак-Кутузов.

– Твоими молитвами, боярин, – отвечал Пахомий Лазорев.

– Примайте нас в гости, как мы вас на Москве примали, – сказал Шестак-Кутузов.

– Милости просим нашей бражки откушать да медку сычёново, гости дорогие, – отвечал воевода Оникиев.

– Да я не Христос, чтоб войти к вам «зверем затворенным»[12], – сказал Шестак-Кутузов.

– Войдем, боярин, и так, – проговорили своему воеводе московские вожди.

И они стали обходить вокруг стен, высматривая, где удобнее будет идти «на вороп».

Между тем рядом с отцом на стене показалась Оня.

– Батюшка-светик! Что же это будет? – говорила она, ломая руки.

– Что Бог даст, дочка, то и будет, – отвечал тот.

Со стены видно было, как с московских судов, причаливших к берегу Вятки, ратные люди выкатывали на берег бочки со смолою, а другие складывали вдоль берега кучи сухой бересты.

– Вишь, идолы, сколько березоваго лесу перевели для бересты, – сказал Лазорев.

– Для чего она, батюшка? – спросила трепещущая Оня.

– Нас жечь-поджигать, Онисья Ивановна, – отвечал Лазорев, и энергичное лицо осветилось светом ласковых глаз.

Оня упала перед отцом на колени и сложила, точно на молитву, руки.

– Батя! батюшка! – молила она. – Смири свое сердце! Пощади родной город, пощади нас, твоих кровных!.. Пропадет наш милый Хлынов!.. И дедушка Елизарушка говорит то же… ох, Господи!

…Так говорила хлыновская Кассандра[13], предвидя гибель родного города. А это предвидение внушил ей хлыновский Лаокоон[14], старец Елизарушка-скитник. Да вот он поднялся на городскую стену и сам…

– Опомнитесь, воеводы, – убежденно, страстно говорил старец. – Истинным Богом умоляю вас, – опомнитесь! От Москвы вам не отбиться… Говорю вам: аще сии вой не испепелят в прах град ваш, вон сколько они заготовили на погибель вашу смолы горючей и бересты, то вдругорядь придут под ваш град не одни москвичи, а купно со тверичи, вологжаны, устюжаны, двиняны, каргопольцы, белозерцы, а то белозерцы придут и вожане… Все они давно на вас зло мыслят за ваши над ними обиды… Придут на вас и новугородцы за то, что ваши ополчения дали помочь князю московскому, когда он доставал Новагорода, добивал извечную вольность новугородскую… Ныне в ночи бысть мне видение таково: в тонце сне узрех аз, непотребный, оли мне, грешному! Узрел я себя в Москве, на Лобном месте, и вижу я… страха и ужаса исполненное видение! Вижу три виселицы и на них тела висящи: твое, Иванушко, и твое, Пахомушко, и твое, Палки Богодайщикова… о, Господи!

Он остановился и посмотрел на московский стан.

– Видите, видите!.. – говорил он. – Уж волоку плетни к стенам… Не медлите и вы: вам ведома московская алчность, посулами да поминками с Москвою все можно сделать… Заткните московскому воеводе глотку златом. Казань же вам изменила, сами знаете: молодой царь казанский Махмет-Амин-хан сам стал улусником князя московского.

Речь старика подействовала на вождей города Хлынова.

– А! Прах его возьми!.. – сдался наконец глава Хлынова, нежно поднимая стоящую перед ним на коленях дочь. – Не стоит рук марать и город жечь. Тащите казну, волоките, братцы, меха со златом червонным. У нас злата хватит и на предбудущее, а заткнуть глотку Москве чего легче! Выйдем к ним со златом, да с бражкой пьяной, да с медами сычёными[15].

В это время мимо того места, где стояли на стене вожди Хлынова, опять проходил боярин Шестак-Кутузов со своею свитой.

– Слушай, боярин! – крикнул ему со стены воевода Хлынова. – Примай нас, гостей твоих… Мы непомедля, спытавшись у веча свово, выйдем к вам добивать челом великому князю московскому, Ивану Васильевичу.

– Ладно, – был ответ, – давно бы так.

Скоро загудел в городе вечевой колокол. На предложение воеводы «добить челом московскому князю, жалеючи града Хлынова и крови хрестианской», вече дало свое согласие, несмотря на крики радикалов, кузнеца Микиты и попа Ермила: кому-де охота отдавать город на сожжение, «на поток и разорение…».

Спустя немного времени ворота Хлынова отворились, и из них показалась процессия.

Впереди выступал протопоп от Воздвиженья с крестом в руках, а рядом с ним хоругвеносец с хоруговью. За ними вожди Хлынова: Оникиев, Лазорев и Богодайщиков. Рядом с отцом шла хлыновская Кассандра, хорошенькая Оня с вплетенными в чудную ее косу алыми и лазоревыми лентами.

За ними выступили холопы Оникиева с кожаными мехами, полными золота, с огромными кувшинами пьяной браги и медов сычёных и с большим золотым подносом «кузнь сарайская», добытым при разорении ушкуйниками Сарая в 1471 году.

– А, здравствуйте, калики перехожие! – весело сказал Шестак-Кутузов, приложившись к Распятию. – Здравствуй, и красная девица! Добро пожаловать.

Все были поражены красотою девушки, а больше всех сам Шестак-Кутузов.

– Или, добрые люди, приняли меня за змеище-горынчище, что вывели ко мне красную девицу на пожрание? – говорил он, не сводя восторженных глаз с раскрасневшейся девушки. – Такой красавицы и Змей Горыныч не тронул бы.

Между тем холопи подали Оне поднос, «кузнь сарайская», уставленный чарами с брагой и медами, и она с поклоном подошла к Шестаку-Кутузову, вся зардевшись.

– Пригубь чару прежде сама, красна девица, – с улыбкой говорил московский боярин, – а то, может, в чаре зелье отравное… – И сам поднес к губам Они чару с медом.

Она пригубила. После того поднос с чарами обошел и остальных московских вождей. В то время как золото принималось и подсчитывалось в стороне…

Так «добил челом» вольный Хлынов-град московскому великому князю Ивану Васильевичу.

4Ферязь – долгополый мужской кафтан с длинными рукавами и стоячим воротником, «козырем», который, как правило, носил декоративный характер и богато изукрашивался шитьем и каменьями.
5Ротиться – клясться. От славянского слова «рота» – клятва.
6Повойник – головной убор замужней женщины, который она носила по будням, в отличие от праздничного, более высокого и расшитого жемчугом и прочими украшениями кокошника.
7Кузнь – кованая церковная утварь.
8Палеолог Софья (Зоя) (1444–1504) – дочь правителя Мореи (греческого государства на Пелопоннесском полуострове) Фомы Палеолога, племянница последних византийских императоров Константина XI и Иоанна VIII. С 1465 г. жила в Риме, в 1472 г. состоялся ее брак с московским великим князем Иоанном III Васильевичем.
9Четверг на Страстной неделе, день распятия Иисуса Христа, считался днем очищения. Поэтому считалось, что «четверговая» соль, пережженная в четверг, «четверговая» свеча, горевшая в четверг и сбереженная до случая, помогают от болезней и напастей.
10Ибрагим-хан оставался на престоле Казанского ханства с 1467 по 1478 г.
11Мухаммад-Амин, сын хана Ибрагима. После его смерти находился на казанском престоле до 1496 г. С 1497 г. – служебный хан на Руси (владел Серпуховом), с 1502 по 1518 г. вновь на казанском престоле.
12Затворённый (др.-рус.) – убитый. Смысл фразы: «не Христос, чтобы отдаться в руки, как агнец, на заклание».
13Кассандра – дочь царя Трои Приама. Аполлон наделил ее пророческим даром, но, отвергнутый ею, сделал так, что в предостережения Кассандры никто не верил.
14Лаокоон – жрец, который во время осады Трои тщетно предостерегал троянцев не делать того, что может помочь грекам захватить их город.
15Сычёные – настоянные на ягодах, то есть малиновый мед, смородиновый мед и т. д.