Tasuta

Слоу-моб

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Зина идёт в ванную, по ходу переодеваясь в халат и кричит в комнату, мол, не скучай, я сейчас. Когда через пару минут она входит в комнату, то с удивлением и удовлетворением одновременно видит, что он раздет догола и лежит на кровати лицом вниз. Улыбаясь, она подходит к нему и садится рядом, положив руки на плечи. Он молчит, не шелохнётся. Она целует его в затылок, плечи, шею и вдруг замечает между лопаток замок-молнию. Заинтригованная, она она расстёгивает молнию до самого конца и видит, что всё его тело набито ватой, опилками, каким-то тряпьём. Зине становится весело от такого открытия, она опорожняет Антона-Винни, растаскивая набивку по всей комнате. Подбрасывает причудливое нутро ногами, всячески смеясь и похихикивая. За этим занятием её застаёт рассвет.

Тет-а-тет

Настали, когда я почти уснул, настали твои глаза.

И тогда я смотрел в темноту над собой, бессонный, сердце колотилось, я вставал и топтался взад-вперёд по комнате.

Они были во мне, они были вокруг, чистые, ясные, живые, вдумчивые глаза.

Страшная беспомощность приходила внезапной волной, я захлёбывался. На дне каждой из моих смертей были твои глаза. на всех моих монетах в кошельке были вычеканены твои глаза.

И это их постоянное присутствие и отсутствие одновременно, их бескорыстная любовь, их вечная правота делали мою ночь невыносимой.

Однажды, в одну из таких ночей, я не смог стерпеть и решил тебя обязательно разыскать. Я вышел из дому, была свежая июньская ночь. Шагалось легко, от принятого решения стало радостно.

Я не знал, как искать тебя, но мне казалось, что это уже не моя проблема, потому что я сделал то, что от меня требовалось – вышел к тебе.

Теперь был твой ход.

И ты вышла мне навстречу, твои сияющие глаза – наконец-то я посмотрел в них на самом деле. Потом был удар и длившаяся сотые доли секунды уверенность, что всё, происходящее сейчас необычайно серъёзно, всё моё основательно трещащее тело, тающий звук, свист в ушах, внезапность асфальта – всё это так серъёзно.

А потом твои глаза настали навсегда.

Japanesque

И вот вроде бы есть такое стихотворение,

что, если его прочтёшь

то умрёшь

через 7 дней.

За тобой придет

мокрая Йоко Оно,

страшная, черноволосая, прекрасная

голенькая,

обернутая только в британский флаг

душегубка-квайданша.

Она заберет тебя на ту сторону,

там будет стоять заплаканный

Джим Моррисон и выть: «I wanna get back,

back, back to the previous side, please!”.

И займется тобой

Страшная

мокрая

чернокрылая Йоко

с неприветливым

трёхголовым Джоном

на поводке.

И начнется ад.

Через 7 дней, помни.

Есть такое стиховорение,

что, если его прочтёшь

то умрешь через 7 дней.

Ты только что

прочитал его.

Шарфик и револьвер

В стране непринесённых подарков жил-был Револьвер. Границы у этой страны охранялись очень строго.

Редко, но подарки всё-таки перепадали адресату.

Только раз в году. В день открытых дверей, раззявленных ртов, пустых кошельков, только в этот день.

Револьвер очень дружил с Шарфиком, они часто беседовали о своей, подарочной сущности, своей видовой парадигматике, а ещё они безумно мечтали вырваться из страны. Вырваться за границу и начать всё заново.

У них получилось. Шарфик попал к женщине по имени Айседора, а револьвер – к рослому мужчине по имени Владимир.

В тот же день мои прадедушка и прабабушка подарили друг другу обручальные кольца.

Motorcyclists

И пусть

Тебя пленят

Отважные мотоциклисты

Взорвут просторность площади

Моторы

Возникнут

Украдут

Исчезнут

Ненастоящие мотоциклисты

Пером заденут настоящесть

Возникнут

Пропорхнут

Закончат

Ты даже не заметишь

Ничего

Рыжик

Утром в четверг он принёс ей в спальню тапочки и розу . Просто принёс тапочки и длиннющую красную розу в зубах, преданно глядя в глаза. Она улыбнулась и потрепала его по голове.

– Доброе утро, любимая.

– Доброе утро, Рыжик.

Он сел на пол возле кровати и долго разглядывал её, с невинным, чистым, каким-то детским выражением восторга на лице.

Рыжик, любимый рыжий Рыжик.

– Сегодня какой-то особенный день, Рыжик? Извини, я ещё не совсем проснулась.

– Каждый день проведенный с тобой, любимая, особенный.

– Ты такой хороший, Рыжик, я так бы и съела тебя.

– И ты, дорогая. И я.

Он лизнул её в щеку. Она поморщилась.

– Сходи почисти зубы, дорогой.

Потом они занимались любовью и всё это время на лице его царило выражение восторга и обожания.

Она опоздала на работу на полчаса.

Вечером он встретил её на пороге с тюльпаном в зубах и тапочками.

– Рыжик, Рыжик, ты такой милый-, говорила она, а он всё сиял своей бесконечной улыбкой и вот она смотрела фильм, а Рыжик всё так же разглядывал её и вот она выходила сделать чаю на кухню и он шёл за ней.

– Рыжик, Рыжик, хвостик ты мой…

Под утро она проснулась, Рыжик лежал у неё в ногах, свернувшись клубком и по-щенячьи повизгивал.

Он улыбался во сне.

В пятницу она убирала постель и нашла клок ржавой собачьей шерсти. Рыжик виновато посмотрел на неё и опустил голову. Потом умчался в коридор и вернулся уже с тапочками, радостно танцуя вокруг неё и заискивающе заглядывая в глаза.

В субботу Рыжик перестал говорить. Вернее, он говорил теперь только “я тебя люблю” и “любимая” и “дорогая”, а вместо всего остального изо рта его раздавалось лишь нечленораздельное поскуливание.

Она пылесосила уже дважды, но все равно собачья шерсть была везде.

В воскресенье она поехала на рынок и купила поводок, ошейник и собачий корм.

Весь день они гуляли в парке, он приносил ей палку, вертелся вокруг – рыжий влюбленный сеттер Рыжик. Пес, с грустными, зелеными, пока ещё человеческими глазами.

И с того дня они жили долго и счастливо и только третья мировая война и собачья чумка могли разлучить их.

Падали глаза

падали глаза

широко смотрящие

выпученные

такие настоящие

падали глаза

с дурной буйной головы

летели глаза

там где ступням не пройти

падали глаза

как в дурном сне снег

почерневшие

не говорящие

упали глаза

взошли человеками

пугливыми но

непостижимыми

выросли глаза

вместе с человеками

направляли бритву в

почерневшем зеркале

смотрели глаза

на глаза в глазах своих

на глаза в глазах глазов

глазов в глазах своих

глаза

падали глаза

вечно падали глаза

Перекресток

Мы стоим на перекрестке,только что здесь внезапно и безответственно пересеклись наши жизни.

И ты говоришь посмотри направо а я смотрю налево, у меня так шея устроена, что я смотрю всегда влево.

Мы стоим на перекрестке,мы есть дурацкий двуглавый стервятник, мы есть государственный герб нашей встречи.

Вот была жизнь и ещё одна жизнь и стал перекрёсток, стал прицел, стало перекрестие

И дальше мы не пойдём, дальше не поедем, дальше будем стоять оторопевшие – я буду смотреть влево а ты вправо

Распятые на перекрестке нашей с тобой встречи.

зелёный свитер

У меня тогда был зелёный свитер. Я вообще плохо помню прошлое, но этот зелёный свитер и растянутые рукава, то, как я снимал его через голову и как наэлектризованные волосы топорщились и пятно от вишеневого варенья, что никак не отмывалось – это я хорошо помню. И ещё помню, как мой кот Кузя оставлял на нём затяжки и как это бесило маму и как я впервые в этом свитере слушал Gloomy Sunday и было именно воскресенье и именно мрачное и как моя подруга потом отмывала этот свитер от крови и штопала его в какой-то общаге, после того, как нас побили в центре за то, что мы были волосатые и одевались не как все.

Но откуда он у меня тогда взялся я не помню. И куда он потом задевался, я тоже не помню.

Я потом увидел похожий зелёный свитер, много лет спустя в Италии, в Римини и, конечно, купил у улыбающегося африканца за какие-то немыслимые евро. И я сидел ночью в-этом-не-этом свитере на пляже и смотрел на море, но не было варенья и был какой-то вторник, условно даже хороший и успешный вторник и подруга моя давно вышла замуж за другого и даже кота у меня не было. И никто меня больше не хотел избить и я уже начинал лысеть и выглядел как все.

И я разделся и пошёл в море. И в море была и подруга и варенье и воскресенье и мои длинные волосы и мама и кот Кузя и миллион всего ещё, я уже не помню чего, я ведь плохо помню прошлое. И я не помню, сколько я там плавал, в этом море. Может, сто лет, а может и тысячу.

Но куда этот-не-этот, второй свитер делся, я помню.

Я его так и оставил лежать на белом песке на ночном пляже в Римини.

Морской пейзаж

внутри меня

море

там тонет

кораблик

я больше

не спасу

никого

Амбар

И когда мы так держимся за руки, казалось бы, возникает перемычка. Все в одно.

Но нет-нет.

Наши руки это слепые кроты встретившиеся глубоко под землёй. Наши руки это две испуганные мышки встретившиеся нос в нос, когда ночью горел их огромный амбар.

Заходит солнце.

Горит наш огромный амбар.

И когда мы так смотрим друг другу в глаза, казалось бы, работают наши сообщающиеся сосуды. Всё в одно.

Но нет-нет.

Наши взгляды как скрещенные шпаги, как оскалившиеся штыки. Наши взгляды это волки, стоящие всеми четырьмя лапами в капканах.

Растекается кровь по снегу.

Заходит солнце.

Горит наш огромный амбар

Горит наш огромный амбар.

Над пепелищем взойдёт луна.

Обмануть себя и лучеглазых девочек со свечами

 

обмануть себя и лучеглазых девочек со свечами

с улыбкой ждущих в прихожей

кануть в обман как в спасительный край

как в бомбоубежище

до конца войны бледным цветком прорастать

в нечётких очертаниях снов

обмануть себя и лучеглазых светлейших

девочек с надеждой ждущих в прихожей

хапнуть полную грудь обмана

чтоб порвался живот от сытости

ложью и чтобы

упасть на потёртый ковёр у двери

и лежать на нём до конца жизни

а потом встать

открыть двери в прихожую -

там будут стоять

пустоглазые мёртвые старухи

сжимающие в костлявых ладонях

свечные огарки

Человек и птицы

-Я переживу вас, птицы, кричал он с крыши в октябрьскую темень, в дождь, в бесстрастные журавлиные клинья, расчерчивающие белым небо.

Каждую весну птицы прилетали и птицами же улетали, каждую весну он, почему-то с всё возрастающим облегчением и радостью собой встречал их и каждую осень собою же с большей и большей печалью провожал.

И однажды птицы прилетели – птицами же. А его уже не было, он встретил их не собой.

Жители Омпетиании говорят – жить, как человек с птицами, то есть жить по несправедливости

В тёмное

продлёнными руками

в непродлённые твои дали

в недосмотренные твои

тёмные твои

дали

всеведающими холодными руками

в твои дни в твои ночи

молчащие глубокие ночи

тёмные твои

ночи

закадычными рассветными улыбающимися руками

в твои комнаты в твои крепости

дивные древние неприступные крепости

тёмные твои

крепости

я тянусь

к выключателю

чтобы

включить

нас

Испытание

Уже неизвестные корабли застывают посреди лагуны, но мы слишком поздно понимаем, что все они – "Летучие Голландцы". Понимаем, будучи уже далеко от берега, так далеко барахтаясь в воде, где все движения – из жидкого стекла, прозрачной патоки, мы хотим отсрочить тот момент, когда с палубы нам улыбнутся скелеты и упадут в воду венки. Ожидание и штиль, ворохи времён и километры бездействия, литры спокойных грезящих о напряжении мышц.

Так пусть же промчится над этой водной гладью событие, способное пронять нас до самого дна зрачков, чтобы раззуделись плечи, руки размахнулись, вобрались губы и задышал мозг, а мы, метнувшись к зеркалам, себя там не застали.

И пошло-поехало, да так, что ты уже и не помнишь себя. И полуживые беженцы-мысли больной кровохаркающей толпой вваливаются в прихожую твоего разума, фамильярно целуя и обнимая тебя все и сразу. Измазав стены промасленными телогрейками, они войдут и в гостиную. Весь вечер они будут удивлять тебя своими речами и когда они станут прощаться, тыкая, шмыгая носом и сморкаясь в одежду, висящую в прихожей, ты растрогаешься и скажешь:

– Чёрт побери, а почему бы и нет?

А они как-то сразу пропадут, будто и не было. И ты подумаешь, что Кто-то-Хитрый, видимо, снова посмеялся над тобой. Ты вернёшься в гостиную и будешь трогать чашки, из которых они пили, ощупывать стулья, на которых они сидели и говорить себе:

– Нет, они же были! Настоящие, честные, сами!

И Кто-то-Хитрый скажет:

– Оно, может и так, но ты-то…

И ты поймешь, что это ни что иное, как ещё одно испытание.

Того же

таким же

как и я

производителям ничего

печальным,

никчёмным

слепоглухонемым -

почемучкам

таким же

как и я

которым узоры –

оргазмами

которым

утра

колом,

которым утраты

кубарем –

некоторым

таким же

как и я

проснувшимся

в левом ботинке

на правую ногу

(как жмет-как жмет – как! -

пока прыгаем на одной ножке в свои

запроклятые булочные

за хлебушком) -

вертопрахам

таким же

как и я

изрядно уже

не пожившим,

но так неизгладимо вжившимся -

изможденцам

таким же

как и я -

без страха смотреть в глаза –

те же

и продолжать ждать -

того же

Noel

и лодки

доплывают

и цветам

не больно

и могилам одиноко

и д'ома пылесосят смерчем

и любовью любят

и саблей жнут

колосья

и здесь пока

не знают цвета крови

и эхо

Слова

ещё слышно

титаник и аврора

только-только

поженились

и нет ещё

моментов

и килоджоулей

и лошадиных сил

и мир

малюсенький -

ему всего неделя

без пуповины

без закона

без башни

вавилонской

уже с судьбой

уже

с огромной сиськой

сосёт свой космос

и спит

и видит

что день восьмой

как-будто

не настал

В океанариуме

и щупальцем молитвы

упираться в небо

нелепый

осьминожек человека

не устанет

обсасывать присосками

сознания

предел

не надоест

и мальчик по стеклу

с той стороны стучит –

смотри, смотри,

какой смешной

ведь правда, папа?

да, отвечает папа,

действительно

смешной

Человеки

я помню, когда мы ещё были рыбами и

над океаном высились шестисот цветные радуги

мы всегда плавали вместе

я помню, когда мы ещё были ондатрами

под болотами города процветали фосфорные

мы всегда заселялись вместе

я помню, облезлые археоптериксы

дрожали на новогодней ёлке

мы всегда росли вместе

я знаю, завтра мы станем человеками

только вот же досада какая

мы давно уже вы

мы уже давно человеки

I remember when we were still fish and

six hundred-coloured rainbows towered over the ocean

we always swam together

I remember when we were still muskrats

phosphorus flourished under the swamps of the city

we always checked in together

I remember shabby archeopteryx

trembled on the new year tree

we always grew up together

I know tomorrow we will be human

only what a shame

we have long been you

we have been humans for a long time

Tôi nhớ khi ta còn là cá và

khi cầu vồng sáu trăm sắc sừng sững trên đại dương

Ta luôn bơi cùng nhau

Tôi nhớ khi ta vẫn còn là chuột xạ

khi phốt pho bập bùng dưới đầm lầy thành phố

Ta luôn sống cùng nhau

Tôi nhớ những mảnh ghép cổ tồi tàn

run rẩy trên cây năm mới

Ta luôn lớn lên cùng nhau

Tôi biết ngày mai ta sẽ là con người

chỉ có một vấn đề thôi

chúng tôi từ lâu đã là bạn

Ta đã là người từ lâu rồi

Про сыр и Луну

Человек портится как сыр. Сначала плесень ещё привлекательна, но потом она уже просто орудие разложения. И вот-раз! И сыр пересёк ту почти незримую границу между съедобным и несъедобным. Раз! И человек пресекает какую-то незримую границу и становится подонком. Кто-то вдруг понял, что окончательно спился, чья-то милая чудная привычка переросла в чудовищный безумный ритуал, чьи-то глаза впервые и в последний раз посмотрели в дуло пистолета. А кто-то нажал на курок этого пистолета – впервые. Рубцы на личности уже не затягиваются. Человек со шрамом ещё может быть привлекательным, но вот человек-шрам – уже нет. Вот ты говоришь – человек не может раскаяться, потому же, почему подгнивающий сыр не может стать свежим. Но очевидным опровержением твоим словам восходит в небе круглая сырная старая Луна. Сыр может только стареть. А Луна умеет ещё и рождаться.

В Омпетиании принято говорить о чём-то неминуемом : «Недостойный человек живёт как сыр и умирает как сыр, а достойный живёт как Луна и умирает как Луна».

Дым

несу

поникших дней

и спящих

вечеров

букет

не радо зеркало

и окна

мне не рады

иду по улицам

чужим

иду устало

в руке букет

и календарь

у сердца

горят костры

а в сердце

тлеют

сны

как тяжело

не отражать

лучи

как тяжело

ходить так -

невесомо

и сон не сон

и сын не сын

уже

букет кладу

на тёмный

лоб портала

костры горят

всё дым

всё только

дым

Операция “Крогх”

Я переехал на улицу Черную с улицы Блеклой в начале осени. Мне как раз исполнилось сорок лет.

Улица Черная была совсем короткой: она начиналась у набережной, чуть успевала приподняться вверх, к городу, как тут же упиралась в бетонную безоконность подножия цитадели Имперского Института Правды. По сути, улица Черная была куцым невзрачным тупиком с парой кривых строений.

Первым домом по улице Черной у самой набережной стоял бывший купеческий особняк, в подвале которого располагалось кафе “Под правдой”. Из сырых сводчатых казематов, пропахших кислой выпивкой и плесенью, летом на улицу выносили столики, и когда в сентябре я въехал в свою новую комнату в доходном доме, столики все еще стояли на тротуаре.Сидя за одним из них можно было смотреть либо на грязную реку Нонон в долине по левую сторону, либо на семидесятиэтажную громадину Института Правды справа, в конце тупика. Я прожил в столице всю жизнь, и здание Института всегда маячило где-то там, видное отовсюду, будучи ориентиром и неизбежной деталью городского пейзажа, однако я по стечению обстоятельств никогда не видел Институт вблизи.

Теперь же, поселившись у самого его подножия, я чувствовал себя весьма необычно. Это было даже не то ощущение, что порой возникает, когда оказываешься рядом с большим водопадом, горой, монументом – ощущение собственной незначительности и благоговения перед необъятной структурой. Смотреть на сереющий в сентябрьском ненастье корпус института было словно разглядывать вблизи смерч – за секунды восхищения можно заплатить всей своей жизнью. Я читал где-то о виде лягушек, который селится в норе у тарантула и живет с ним в странном симбиозе – паук защищает лягушку от опасности, а лягушка уничтожает мелких насекомых, которые могут повредить кладку паучихи.