Tasuta

Приваловские миллионы

Tekst
68
Arvustused
Märgi loetuks
Приваловские миллионы
Audio
Постойко
Audioraamat
Loeb Соболев Вячеслав
0,28
Lisateave
Audio
Постойко
Audioraamat
Loeb Михаил Архипов
0,28
Lisateave
Audio
Приваловские миллионы
Audioraamat
Loeb Ярослав Лукашев
1,56
Lisateave
Audio
Приваловские миллионы
Audioraamat
Loeb Владимир Шевяков
2,08
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Audio
Приваловские миллионы
Audioraamat
Loeb Иван Букчин
2,08
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

XII

Ярмарочный театр, кой-как сгороженный из бревен и досок, был битком набит пьяной ярмарочной публикой. Ложа, в которую попал Привалов, была одна из ближайших к сцене. Из нее отлично можно было рассматривать как сцену, так и партер. Привалова особенно интересовал последний, тем более что пьеса шла уже в половине. В ложе теперь сидел он только с Веревкиным, а остальная компания нагружалась в буфете. Поместившись к барьеру, Привалов долго рассматривал ряды кресел и стульев. На них разместилось все, что было именитого на десятки тысяч верст: московские тузы по коммерции, сибирские промышленники, фабриканты, водочные короли, скупщики хлеба и сала, торговцы пушниной, краснорядцы и т. д. От каждого пахло десятками и сотнями тысяч. Было несколько миллионеров, преимущественно с сибирской стороны.

– Картина!.. – говорил Nicolas, мотая головой в партер. – Вот вам наша будущая буржуазия, которая тряхнет любезным отечеством по-своему. Силища, батенька, страшенная!

Веревкин был пьян еще со вчерашнего, и Привалов тоже чувствовал себя не особенно хорошо: ему было как-то все равно, и он смотрел кругом взглядом постороннего человека. В душе, там, глубоко, образовалась какая-то особенная пустота, которая даже не мучила его: он только чувствовал себя частью этого громадного целого, которое шевелилось в партере, как тысячеголовое чудовище. Ведь это целое было неизмеримо велико и влекло к себе с такой неудержимой силой… Вольготное существование только и возможно в этой форме, а все остальное должно фигурировать в пассивных ролях. Даже злобы к этому целому Привалов не находил в себе: оно являлось только колоссальным фактом, который был прав сам по себе, в силу своего существования.

– Искусство прогрессирует… – слышался в соседней ложе сдержанный полушепот, который заставил Привалова задрожать: это был голос Половодова. – Да, во всех отраслях человеческой деятельности, в силу основного принципа всякого прогрессивного движения, строго и последовательно совершается неизбежный процесс дифференцирования. Я сказал, что искусство прогрессирует, – действительно, наши отцы, например, сходили с ума от балета, а в наше время он совсем упал. И в самом деле, если взять все эти пуанты и тур-де-форсы только сами по себе, получается какая-то глупая лошадиная дрессировка – и только. Восхищались балетными антраша, в которых Камарго делала четыре удара, Фанни Эльслер – пять, Тальони – шесть, Гризи и Сангалли – семь, но вышла на сцену шансонетка – и все эти антраша пошли к черту! Да-с… Я именно с этой стороны понимаю прогресс…

В одной ложе с Половодовым сидел Давид и с почтительным вниманием выслушивал эти поучения; он теперь проходил ту высшую школу, которая отличает кровную золотую молодежь от обыкновенных смертных.

– Вот черт принес… – проворчал Веревкин, когда завидел Половодова.

Появление Половодова в театре взволновало Привалова так, что он снова опьянел. Все, что происходило дальше, было покрыто каким-то туманом. Он машинально смотрел на сцену, где актеры казались куклами, на партер, на ложи, на раек. К чему? зачем он здесь? Куда ему бежать от всей этой ужасающей человеческой нескладицы, бежать от самого себя? Он сознавал себя именно той жалкой единицей, которая служит только материалом в какой-то сильной творческой руке.

По окончании пьесы в ложу ввалилась остальная пьяная компания. Появление Ивана Яковлича произвело на публику заметное впечатление; сотни глаз смотрели на этого счастливца, о котором по ярмарке ходили баснословные рассказы. Типичная свита из Данилушки, Лепешкина и Nicolas Веревкина усиливала это впечатление. Эти богачи и миллионеры теперь завидовали какому-нибудь Ивану Яковличу, который на несколько времени сделался героем ярмарочного дня. Из лож и кресел на него смотрели с восторженным удивлением, как на победителя. Даже обыгранные им купчики разделяли это общее настроение; они были довольны уже тем, что проиграли не кому другому, а самому Ивану Яковличу.

– Папахен-то ведь и спать даже не ложился, – сообщал Привалову Nicolas Веревкин. – Пока мы спали, он работал… За восемьдесят тысяч перевалило… Да… Я советовал забастовать, так не хочет: хочет добить до ста.

Nicolas Веревкин назвал несколько громких имен в торговом мире, которые сегодня жестоко поплатились за удовольствие сразиться с Иваном Яковличем.

Сам Иван Яковлич был таким же, как и всегда: так же нерешительно улыбался и выглядел по-прежнему каким-то подвижником.

– Сейчас будет Катя петь… – предупредил Nicolas Привалова, указывая на афише на фамилию m-lle Колпаковой, которая в антракте между пьесой и водевилем обещала исполнить какую-то шансонетку.

– «Моисей» в театре, – шепнул Nicolas Веревкин отцу.

– Где?

– В первом ряду, налево…

– Ах, черт его возьми!.. Что же ты раньше не сказал? – смущенно заговорил Иван Яковлич. – Необходимо было предупредить Катю.

– Да он только что пришел, а сейчас занавес…

Иван Яковлич только пожал плечами и принялся в бинокль отыскивать «Моисея». В этот момент поднялся занавес, и публика встретила выбежавшую из-за кулис Катерину Ивановну неистовыми аплодисментами. Она была одета в короткое платьице французской гризетки и бойко раскланивалась с публикой. Лепешкин и Данилушка, не довольствуясь обыкновенными аплодисментами, неистово стучали ногами в пол. Даже из ложи Половодова слышались аристократические шлепки затянутых в перчатки рук. Капельмейстер поднес певице большой букет, и она, прижимая подарок к груди, несколько раз весело кивнула в ложу Ивана Яковлича.

– Ох, горе душам нашим! – хрипел Лепешкин, отмахиваясь обеими руками. – Ай да Катерина Ивановна, всю публику за один раз изуважила…

Капельмейстер взмахнул своей палочкой, скрипки взвизгнули, где-то глухо замычала труба. Наклонившись всем корпусом вперед, Катерина Ивановна бойко пропела первый куплет; «Моисей» впился глазами, когда она привычным жестом собрала юбки веером и принялась канканировать. Сквозь смятое плиссе юбок выступали полные икры, и ясно обрисовывалось, точно облитое розовым трико, колено… Опустив глаза и как-то по-детски вытянув губы, Колпакова несколько раз повторила речитатив своей шансонетки, и когда публика принялась неистово ей аплодировать, она послала несколько поцелуев в ложу Ивана Яковлича.

– О-ох, матушка ты наша… – хрипел Лепешкин, наваливаясь своим брюхом на барьер ложи.

В этот момент в первом ряду кресел взвился белый дымок, и звонко грянул выстрел. Катерина Ивановна, схватившись одной рукой за левый бок, жалко присела у самой суфлерской будки, напрасно стараясь сохранить равновесие при помощи свободной руки. В первых рядах кресел происходила страшная суматоха: несколько человек крепко держали какого-то молодого человека за руки и за плечи, хотя он и не думал вырываться.

– Да ведь это «Моисей»!.. – крикнул кто-то.

– Он самый, – подтвердил Лепешкин. – Я своими глазами видел, как он к музыкантам подбежал да в Катерину Ивановну и запалил.

Опустили занавес. Полиция принялась уговаривать публику расходиться.

– Не уходите, – говорил Nicolas Веревкин Привалову, – мне же придется защищать этого дурака… Авось свидетелем пригодитесь: пойдемте за кулисы.

На сцене без всякого толку суетились Лепешкин и Данилушка, а Иван Яковлич как-то растерянно старался приподнять лежавшую в обмороке девушку. На белом корсаже ее платья блестели струйки крови, обрызгавшей будку и помост. Притащили откуда-то заспанного старичка доктора, который как-то равнодушно проговорил:

– Помогите, господа, перенести больную в уборную куда-нибудь…

Данилушка, Лепешкин, Иван Яковлич и еще несколько человек исполнили это желание с особенным усердием и даже помогли расшнуровать корсет. Доктор осмотрел рану, послушал сердце и флегматически проговорил:

– Так… пустяки. Впрочем, необходимо сначала привести ее в чувство.

– Подождите еще минуточку, пока приедет следователь, – упрашивал Веревкин Привалова.

Привалов остался и побрел в дальний конец сцены, чтобы не встретиться с Половодовым, который торопливо бежал в уборную вместе с Давидом. Теперь маленькая грязная и холодная уборная служила продолжением театральной сцены, и публика с такой же жадностью лезла смотреть на последнюю агонию умиравшей певицы, как давеча любовалась ее полными икрами и бесстыдными жестами.

Привалову пришлось ждать следователя почти час. Он присел на сложенные в углу кулисы и отсюда машинально наблюдал суетившуюся на сцене публику; кто тащил ведро воды, кто льду на тарелке, кто корпию. Доктор несколько раз выходил из уборной и только отмахивался рукой от сыпавшихся на него со всех сторон вопросов. Комедия жизни неожиданно перешла в драму… Вон Данилушка растерянно выскочил из уборной и трусцой побежал на авансцену. Привалов окликнул его, старик на мгновение остановился и, узнав Привалова, хрипло крикнул:

– Отходит…

– Кто отходит?

– Катерина Ивановна… она отходит!

Данилушка последние слова крикнул уже из помещения для музыкантов, куда спрыгнул прямо со сцены; он торопливо перелез через барьер и без шапки побежал через пустой партер к выходу.

Привалов пошел в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял Иван Яковлич, бледный как мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.

Через пять минут все было кончено: на декорациях в театральном костюме лежала по-прежнему прекрасная женщина, но теперь это бездушное тело не мог уже оскорбить ни один взгляд. Рука смерти наложила свою печать на безобразную человеческую оргию.

– Кончились, ваше высокоблагородие… – шепотом говорил какой-то полицейский, впуская в уборную следователя, точно он боялся кого-то разбудить.

 

Началось предварительное следствие с допросов обвиняемого и свидетелей. Было осмотрено место преступления и вещественные доказательства. Виктор Васильич отвечал на все вопросы твердо и уверенно, свидетели путались и перебивали друг друга. Привалов тоже был допрошен в числе других и опять ушел на сцену, чтобы подождать Nicolas Веревкина.

– Сергей Александрыч, Сергей Александрыч! – кричал Веревкин, выбегая из уборной через пять минут.

– Что случилось?

– Ваш брат здесь…

– Какой?

– Да Тит Привалов… Сейчас его допрашивает следователь. Идите скорее…

Перед следователем стоял молодой человек с бледным лицом и жгучими цыганскими глазами.

– Вы находились в числе других актеров ярмарочной труппы? – спрашивал следователь.

– Да… Я играл под фамилией Валова, – с иностранным акцентом отвечал молодой человек, встряхивая черными как смоль волосами.

– Та-ак-с… Так ваша настоящая фамилия Привалов?

– Да… Тит Привалов, один из владельцев Шатровских заводов.

Веревкин поймал владельца Шатровских заводов на сцене и снова допросил его, кто он и откуда, а потом отрекомендовал ему Привалова.

– Вот ваш родной брат, Сергей Александрыч Привалов.

Братья нерешительно подали руки друг другу и не знали, что им говорить.

– Вы теперь свободны? – спрашивал Nicolas молодого человека. – Поедемте с нами, а там уж познакомимся…

– Я с удовольствием… – замялся Тит Привалов, – только у меня нет своей шубы…

– Тогда мы сделаем так: вы, Сергей Александрыч, поедете домой и пошлете нам свою шубу, а мы подождем вас здесь…

– Кстати уж пошлите и верхнее платье, – просил Тит Привалов, – а то все, что на мне, – не мое, антрепренерское.

«Хорош гусь… – подумал даже Веревкин, привыкший к всевозможным превратностям фортуны. – Нет, его не нужно выпускать из рук, а то как раз улизнет… Нет, братику, шалишь, мы тебя не выпустим ни за какие коврижки!»

Привалов еще раз взглянул на своего братца, походившего на лакея из плохого ресторана, и отправился в свои номера, где не был ровно двое суток. В ожидании платья Веревкин успел выспросить у Тита Привалова всю подноготную: из пансиона Тидемана он бежал два года назад, потому что этот швейцарский профессор слишком часто прибегал к помощи своей ученой палки; затем он поступил акробатом в один странствующий цирк, с которым путешествовал по Европе, потом служил где-то камердинером, пока счастливая звезда не привела его куда-то в Западный край, где он и поступил в настоящую ярмарочную труппу. Своего платья у него не было, но антрепренер был так добр, что дал ему свою шубу доехать до Ирбита, а отсюда он уже надеялся как-нибудь пробраться в Узел.

– Ну, батенька, можно сказать, что вы прошли хорошую школу… – говорил задумчиво Веревкин. – Что бы вам явиться к нам полгодом раньше?.. А вы какие роли играли в театре?

– Неодинаково, больше прислугу и в водевилях.

– Так-с… гм. Действительно, вышел водевиль: сам черт ничего не разберет!..

XIII

Привалов привез брата в Узел и отвел ему несколько комнат в доме, на прежней половине Ляховских. Молодой человек быстро освоился со своим новым положением и несколько времени служил предметом для городских толков и пересудов. Многие видели в нем жертву братской ненависти, от которой он чуть-чуть не погиб, если бы не спасся совершенно случайно. Даже смерть актрисы Колпаковой была вплетена в эту историю двух братьев; эта девушка поплатилась головой за свое слишком близкое знакомство с наследником приваловских миллионов.

Дома Привалов нашел то же, что и оставил. Впрочем, он и не рассчитывал ни на что другое, так как знал из самых достоверных источников, что Зося имеет постоянные свидания с Половодовым в доме Заплатиной. Тит Привалов явился для Зоси новым развлечением – раз, как авантюрист, и второе, как герой узловского дня; она возила его по всему городу в своем экипаже и без конца готова была слушать его рассказы и анекдоты из парижской жизни, где он получил свое первоначальное воспитание, прежде чем попал к Тидеману. Хиония Алексеевна была тоже в восторге от этого забавного Titus, который говорил по-французски с настоящим парижским прононсом и привез с собой громадный выбор самых пикантных острот, каламбуров и просто французских словечек.

– Да, да… Что мы живем здесь, в этой трущобе, – говорила Хиония Алексеевна, покачивая головой. – Так и умрешь, ничего не видавши. Ах, Париж, Париж… Вот куда я желала бы попасть!.. И Александр Павлыч то же самое говорит, что не умрет спокойно, если не побывает в Париже.

Дела на мельнице у Привалова шли порядочно, хотя отсутствие хозяйского глаза было заметно во всем, несмотря на все усердие старика Нагибина. Привалов съездил на мельницу, прожил там с неделю и вернулся в Узел только по последнему зимнему пути. Но и в Узле и в Гарчиках прежнего Привалова больше не было, а был совсем другой человек, которого трудно было узнать: он не переставал пить после Ирбитской ярмарки. В Узле он все ночи проводил в игорных залах Общественного клуба, где начал играть по крупной в компании Ивана Яковлича. Этот последний вернулся с ярмарки с пустыми карманами.

– Как это вас угораздило? – спрашивал его Привалов.

– Да так… не выдержал характера: нужно было забастовать, а я все добивал до сотни тысяч, ну и продул все. Ведь раз совсем поехал из Ирбита, повез с собой девяносто тысяч с лишком, поехали меня провожать, да с первой же станции и заворотили назад… Нарвался на какого-то артиста. Ну, он меня и раздел до последней нитки. Удивительно счастливо играет бестия…

Однажды, когда Привалов особенно долго засиделся в клубе, Иван Яковлич отвел его в сторону и как-то смущенно проговорил:

– У Кати есть здесь мать… бедная старуха. Хотел я съездить к ней, нельзя ли чем помочь ей, да мне это неловко как-то сделать. Вот если бы вам побывать у нее. Ведь вы с ней видались у Бахаревых?

– Да. Пожалуй, я съезжу, – согласился Привалов.

– И «Моисей» просил тоже…

– Он где теперь?

– На поруках у отца живет пока, до суда.

– Хорошо, я это устрою.

Привалов даже обрадовался этому предложению: он чувствовал себя виновным пред старушкой Колпаковой, что до сих пор не навестил ее. Он отправился к ней на другой же день утром. Во дворе колпаковской развалины его встретил старик Полуянов, приветливо улыбнулся и с лукавым подмигиванием сообщил:

– А ведь мое дело на днях вырешится окончательно… Как же! Я уж говорил об этом Павле Ивановне. Вот и бумаги…

На сцену опять появился сверток разноцветных бумажек, бережно перевязанных розовой ленточкой.

Павла Ивановна даже испугалась, когда в передней увидела высокую фигуру Привалова. Старушка как-то разом вся съежилась и торопливо начала обдергивать на себе старенькое ситцевое платье.

– Не узнали, Павла Ивановна?

– Испугалась, Сергей Александрыч… Как ты, голубчик, постарел-то, и лицо-то совсем не твое стало. Уж извини меня, старуху: болтаю, что на ум взбредет.

– А я зашел навестить вас, давно не видал.

– Ох, давно, голубчик.

Старушка засуетилась со своим самоваром, разговаривая с гостем из-за перегородки.

– Вот уж сорочины скоро, как Катю мою застрелили, – заговорила Павла Ивановна, появляясь опять в комнате. – Панихиды по ней служу, да вот собираюсь как-нибудь летом съездить к ней на могилку поплакать… Как жива-то была, сердилась я на нее, а теперь вот жаль! Вспомнишь, и горько сделается, поплачешь. А все-таки я благодарю бога, что он не забыл ее: прибрал от сраму да от позору.

Привалова неприятно поразили эти слова.

– Вы очень строго судите свою дочь, – заметил он.

– Нельзя, голубчик, нельзя… Теперь вон у Бахаревых какое горе из-за моей Кати. А была бы жива, может, еще кому прибавила бы и не такую печаль. Виктор Васильич куда теперь? Ох-хо-хо. Разве этот вот Веревкин выправит его – не выправит… Марья Степановна и глазыньки все выплакала из-за деток-то! У меня одна была Катя – одно и горе мое, а погорюй-ка с каждым-то детищем…

– А Надежда Васильевна где теперь?

Павла Ивановна недоверчиво посмотрела на Привалова прищуренными глазами.

– А разве доктор-то, Борис-то Григорьич, ничего тебе не говорил?

– Я его не видал с месяц…

– Надежда Васильевна живет теперь в Узле, уж вторая неделя пошла. Да.

– Как в Узле?

– Да ты в самом деле ничего не знаешь? Приехала она сюда вместе с этим… ну, с мужем, по-нынешнему. Болен он, ну, муж-то этот.

– Лоскутов?

– Ну, он, выходит. У доктора и живут.

– А Марья Степановна знает об этом?

– Знает-то знает, да только слышать ничего не хочет…

Старушка махнула рукой и заплакала. Для чужого горя у нее еще были слезы…

– Ведь Надежда-то Васильевна была у меня, – рассказывала Павла Ивановна, вытирая слезы. – Как же, не забыла старухи… Как тогда услыхала о моей-то Кате, так сейчас ко мне пришла. Из себя-то постарше выглядит, а такая красивая девушка… ну, по-вашему, дама. Я еще полюбовалась ею и даже сказала, а она как покраснеет вся. Об отце-то тоскует, говорит… Спрашивает, как и что у них в дому… Ну, я все и рассказала. Про тебя тоже спрашивала, как живешь, да я ничего не сказала: сама не знаю.

– Про мою жизнь, Павла Ивановна, кажется, все знают – не секрет… Шила в мешке не утаишь.

– Ох, Сереженька, голубчик, много болтают, да только верить-то не хочется…

Старушка покачала головой и, взглянув на Привалова своими прищуренными глазами, проговорила:

– А ты на меня не рассердишься, голубчик?

– Нет, говорите.

– Не знаю, правду ли болтают: будто ты вином этим стал заниматься и в карты играешь… Брось ты, ради Христа, эту всю пакость!

Привалов улыбнулся.

– Нет, Павла Ивановна, мне так легче… – проговорил он, поднимаясь с места. – Тяжело мне…

– Ох, знаю, знаю… Басурманка твоя все мутит.

– Нет, я на жену не жалуюсь: сам виноват…

Они простились. Расчувствовавшаяся старушка даже перекрестила Привалова, а когда он намекнул ей, зачем собственно приходил, она отрицательно замахала руками и с грустной улыбкой проговорила:

– Нет, ничего мне не нужно, голубчик… Да и какая необходимость у старухи: богу на свечку – и только. Спасибо на добром слове да на том, что не забыл меня. А ты сам-то попомни лучше мое-то слово…

Она здесь, в Узле, – вот о чем думал Привалов, когда возвращался от Павлы Ивановны. А он до сих пор не знал об этом!.. Доктор не показывается и, видимо, избегает встречаться с ним. Ну, это его дело. В Привалове со страшной силой вспыхнуло желание увидать Надежду Васильевну, увидать хотя издали… Узнает она его или нет? Может быть, отвернется, как от пьяницы и картежника, которого даже бог забыл, как выразилась бы Павла Ивановна?

«Умереть…» – мелькнуло в голове Привалова. Да, это было бы хорошо: все расчеты с жизнью покончить разом и разом освободиться от всех тяжелых воспоминаний и неприятностей.

Для кого и для чего он теперь будет жить? Тянуть изо дня в день, как тянут другие, – это слишком скучная вещь, для которой не стоило трудиться. Даже то дело, для которого он столько работал, теперь как-то начинало терять интерес в его глазах. Он припомнил Ирбитскую ярмарку, где лицом к лицу видел ту страшную силу, с которой хотел бороться. Его идея в этом стройном и могучем хоре себялюбивых интересов, безжалостной эксплуатации, организованного обмана и какой-то органической подлости жалко терялась, как последний крик утопающего.

На следующий день Привалов не мог преодолеть искушение и отправился в ту улицу, где жил доктор. Он сначала хотел только издали взглянуть на тот дом, где теперь жила Надежда Васильевна, и сейчас же вернуться домой. Может быть, где-нибудь в окне мелькнет знакомое лицо… Отыскать квартиру доктора было не особенно трудно. Он жил по ту сторону пруда, в старой Карманной улице, в небольшом новом флигельке, выходившем на улицу четырьмя окнами. У подъезда лежала пестрая собака доктора, которую ему подарила Зося. Привалов с замирающим сердцем шел по деревянному тротуару, не спуская глаз с заветного уголка. Вот и подъезд, вот в окнах зелеными лапами смотрятся агавы… Не давая самому себе отчета, Привалов позвонил и сейчас же хотел убежать, но в этот момент дверь скрипнула и послышался знакомый голос:

– Кто там?

Дверь распахнулась, и на пороге показалась сама Надежда Васильевна, в простеньком коричневом платье, с серой шалью на плечах. Она мельком взглянула на Привалова и только хотела сказать, что доктора нет дома, как остановилась и, с улыбкой протягивая руку, проговорила:

– Сергей Александрыч!.. Вот приятная неожиданность! А доктор говорит, что вы после ярмарки прямо уехали на свою мельницу.

– Да, я был там и только недавно вернулся.

– Как я рада видеть вас… – торопливо говорила Надежда Васильевна, пока Привалов раздевался в передней. – Максим уж несколько раз спрашивал о вас… Мы пока остановились у доктора. Думали прожить несколько дней, а теперь уж идет вторая неделя. Вот сюда, Сергей Александрыч.

 

В маленькой гостиной Привалову показалось хорошо, как в раю. На Надежду Васильевну он боялся взглянуть, точно от одного этого взгляда могло рассеяться все обаяние этой встречи.

– А ведь как давно мы не видались с вами, – говорила Надежда Васильевна, усаживая гостя на ближайшее кресло.

Она показалась Привалову и выше и полнее. Но лицо оставалось таким же, с оттенком той строгой красоты, которая смягчалась только бахаревской улыбкой. Серые глаза смотрели мягче и немного грустно, точно в их глубине залегла какая-то тень. Держала она себя по-прежнему просто, по-дружески, с той откровенностью, какая обезоруживает всякий дурной помысел, всякое дурное желание.

Надежда Васильевна в несколько минут успела рассказать о своей жизни на приисках, где ей было так хорошо, хотя иногда начинало неудержимо тянуть в город, к родным. Она могла бы назвать себя совсем счастливой, если бы не здоровье Максима, которое ее очень беспокоит, хотя доктор, как все доктора, старается убедить ее в полной безопасности. Потом она рассказывала о своих отношениях к отцу и матери, о Косте, который по последнему зимнему пути отправился в Восточную Сибирь, на заводы.

– Вы разве не видали Костю перед отъездом? – спрашивала Надежда Васильевна.

– Нет… Да нам тяжело было бы встретиться еще раз, – откровенно признавался Привалов. – Нас отчасти связывали только заводы, а теперь порвалась и эта последняя связь.

Чтобы замять этот неприятный разговор, Надежда Васильевна стала расспрашивать Привалова о его мельнице и хлебной торговле. Ее так интересовало это предприятие, хотя от Кости о нем она ничего никогда не могла узнать: ведь он с самого начала был против мельницы, как и отец. Привалов одушевился и подробно рассказал все, что было им сделано и какие успехи были получены; он не скрывал от Надежды Васильевны тех неудач и разочарований, какие выступали по мере ближайшего знакомства с делом.

– Могу пожалеть только об одном, что доктор ранее почему-то не хотел сказать, что вы здесь, – проговорила Надежда Васильевна. – Ведь не мог же он не знать этого, когда бывает в вашем доме каждый день… Мы на днях, вероятно, уезжаем отсюда.

– Я вам объясню, Надежда Васильевна, почему доктор скрывал от вас мое появление здесь, – заговорил Привалов, опуская глаза. – Он боялся, что я могу явиться к вам не совсем в приличном виде… Доктор так добр, что хотел, хотя на время, скрыть мои недостатки от вас…

– Сергей Александрыч, вы говорите такие страшные вещи… – смущенно заговорила Надежда Васильевна, делая большие глаза.

Она с каким-то страхом взглянула на Привалова, который теперь упорно и как-то болезненно-пристально смотрел на нее. В этом добром, характерном лице стояло столько муки и затаенного горя.

– Это длинная история, Надежда Васильевна… Если хотите, я могу вам рассказать, как дошел до своего настоящего положения.

Привалова вдруг охватило страстное желание рассказать – нет, исповедаться ей во всем, никому больше, а только ей одной. Все другие могли видеть одну только внешность, а ей он откроет свою душу; пусть она казнит его своим презрением. Сейчас и здесь же. Ему будет легче…

– Когда я шел сюда, я не думал, что увижу вас, – глухо заговорил Привалов, опять опуская глаза. – Я даже боялся этой встречи, хотя и желал ее… Скажу больше: когда я шел сюда, я думал о смерти, о своей смерти. Как хорошо вовремя умереть, Надежда Васильевна, и как тяжело сознавать, что еще молод, силен и не можешь рассчитывать на этот спасительный исход. На мысль о смерти меня навела трагическая история Кати Колпаковой… Она умерла на моих глазах, и я позавидовал ей, когда увидел ее мертвой. Это была замечательно красивая девушка, а мертвая она была просто идеально хороша.

В своей исповеди Привалов рассказал все, что произошло с ним после роковой сцены в саду, кончая Ирбитской ярмаркой и своим визитом к Павле Ивановне. Он очертил всех действующих лиц этой сложной истории, свою домашнюю обстановку и свое постепенное падение, быстрое по внешности, но вполне последовательное по внутреннему содержанию. Проследить такое падение в самом себе крайне трудно, то есть отдельные его ступени, как трудно определить высоту горы при спуске с нее. Недостает глазомера, той перспективы, которая давала бы возможность сравнения. Мысль болтается в пустом пространстве, где ей не за что ухватиться.

– Вы простите меня за то, что я слишком много говорю о самом себе, – говорил Привалов останавливаясь. – Никому и ничего я не говорил до сих пор и не скажу больше… Мне случалось встречать много очень маленьких людей, которые вечно ко всем пристают со своим «я», – это очень скучная и глупая история. Но вы выслушайте меня до конца; мне слишком тяжело, больше чем тяжело.

Возбужденное состояние Привалова передалось ей, и она чувствовала, как холодеет вся. Несколько раз она хотела подняться с места и убежать, но какая-то сила удерживала ее, и она опять желала выслушать всю эту исповедь до конца, хотя именно на это не имела никакого права. Зачем он рассказывал все это именно ей и зачем именно в такой форме?

– Вы обратите внимание на отсутствие последовательности в отдельных действиях, – говорил Привалов. – Все идет скачками… Целое приходится восстанавливать по разрозненным звеньям и обрывкам. Я часто думал об этой непоследовательности, которую сознавал и которая так давила меня… Но, чтобы понять всего человека, нужно взять его в целом, не с одним только его личным прошедшим, а со всей совокупностью унаследованных им особенностей и характерных признаков, которые гнездятся в его крови. Вот если рассматривать с этой точки зрения все те факты, о которых я сейчас рассказываю, тогда вся картина освещается вполне… Пред вами во весь рост встает типичный представитель выродившейся семьи, которого не могут спасти самые лучшие стремления. Именно с этой точки зрения смотрит на меня доктор, если я не ошибаюсь.

Дальше Привалов рассказывал о том, как колебалась его вера даже в собственную идею и в свое дело. Если его личная жизнь не сложилась, то он мог бы найти некоторый суррогат счастья в выполнении своей идеи. Но для него и этот выход делался сомнительным.

– Я не согласна с вами в этом случае, – заговорила Надежда Васильевна. – Вы смотрите теперь на все слишком пристрастно…

Надежда Васильевна заговорила на эту тему, глаза у нее блестели, а на лице выступил яркий румянец. Она старалась убедить Привалова, что он напрасно отчаивается в успехах своей идеи, и даже повторила те его мысли, которые он когда-то высказывал еще в Шатровском заводе. Привалов слушал эту горячую прочувствованную речь со смешанным чувством удивления и тяжелого уныния. В Надежде Васильевне теперь говорила практическая отцовская жилка, и вместе с тем она увлекалась грандиозной картиной неравной, отчаянной борьбы с подавляющим своим численным составом и средствами неприятелем. Именно такая борьба была полна смысла, и для нее стоило жить на свете. Стыдно и позорно опускать руки именно в тот момент, когда дело уже поставлено и остается только его развивать.

– Признаться сказать, я гораздо больше ожидала от вас, Сергей Александрыч, – кончила она.

В исповеди Привалова чего-то недоставало, чувствовался заметный пробел, – Надежда Васильевна это понимала, но не решалась поставить вопрос прямо. У Привалова уже вертелось на языке роковое признание в своей погибшей, никому не известной любви, но он преодолел себя и удержался.

– А вот и Максим… – проговорила Надежда Васильевна, указывая головой на окно…

По деревянному тротуару действительно шел Лоскутов. Привалов не узнал его в первую минуту, хотя по внешности он мало изменился. В этой характерной фигуре теперь сказывалось какое-то глубокое душевное перерождение; это было заметно по рассеянному выражению лица и особенно по глазам, потерявшим свою магическую притягательную силу. Привалова Лоскутов узнал не вдруг и долго пристально всматривался в него, пока проговорил:

– Да, да… теперь вспомнил: Привалов, Сергей Александрыч.