Кочевая жизнь в Сибири

Tekst
1
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава XL

Лучшая конная почта в мире – Наши транспортные средства – Сибирские проводы – На почтовых по льду – Прерываемый сон – Попали в полынью – Ремонт – Первые впечатления от Иркутска.

Мы пробыли в Якутске всего четыре дня – ровно столько, чтобы сделать необходимые приготовления для безостановочной поездки на санях в пять тысяч сто четырнадцать миль до ближайшей железной дороги в Европейской России. Императорская Почта России, посредством которой мы намеревались ехать из Якутска в Нижний Новгород, была в то время самым протяженным и хорошо организованным конным экспрессом в мире. В ней работало три или четыре тысячи возниц-ямшиков, в два раза больше телег, тарантасов и саней, и держалось в готовности к немедленному использованию более 10 000 лошадей, распределенных между 350 почтовыми станциями по маршруту, равному расстоянию между Нью-Йорком и Сандвичевыми островами[120]. Если человек обладал необходимой физической выносливостью и мог передвигаться днём и ночью без остановок, то с курьерской «подорожной» можно было проехать эти 5114 миль от Якутска до Нижнего Новгорода за двадцать пять дней, что всего на одиннадцать дней больше, чем путешествие на такое же расстояние по железной дороге. До установления телеграфной связи между Китаем и Россией императорские курьеры, перевозившие важные депеши из Пекина, часто покрывали расстояния между Иркутском и Санкт-Петербургом – 3618 миль – за шестнадцать дней, с двумястами двенадцатью сменами лошадей и ямщиков. Чтобы совершить этот подвиг, они должны были есть, пить и спать в своих санях и делать в среднем десять миль в час в течение почти четырёхсот часов подряд. Мы, конечно, не ожидали, что поедем с такой быстротой, но намеревались ехать днём и ночью и надеялись добраться до Петербурга до конца года. С помощью и по совету барона Майделя[124], русского учёного, который только что прибыл в Якутск по намеченному нами маршруту, мы с Прайсом купили большую открытую повозку – сибирские дорожные сани, похожие на огромную, с матерчатым верхом детскую коляску на полозьях, привезли её во двор нашего дома и приспособили это глубокое и вместительное транспортное средство для шестинедельного использования в качестве спальни и гостиной. Прежде всего, мы переупаковали наш багаж в мягкие плоские кожаные сумки и поместили его на дно повозки в качестве основы для нашей кровати. Затем мы накрыли эти плоские мешки двухфутовым слоем душистого сена, чтобы уменьшить тряску на неровной дороге, расстелили на сене большой спальный мешок из волчьей шкуры, около семи футов в длину и достаточно широкий для двоих, накрыли его двумя парами одеял и, наконец, обложили всю заднюю часть саней большими мягкими подушками из лебединого пуха. В ногах спального мешка, под кучерским сиденьем, мы уложили мешок с ржаными сухарями и ещё один мешок, наполненный кругами замороженного супа, тремя фунтами чая, головкой белого сахара, полудюжиной сушёных и копчёных лососей, а также коробку с чайником, чайницей, сахарницей, ложками, ножами и вилками и двумя стеклянными стаканами. Шварц и Молчанский купили другую повозку и устроили её таким же образом, а 19 ноября мы получили из почтовой конторы две подорожные, или, как называл их Прайс, «указы», предписывавшие начальнику каждой почтовой станции между Якутском и Иркутском снабжать нас «по приказу Его Императорского Величества Александра Николаевича, Самодержца Всея Руси» и т. д., шестью лошадьми и двумя возницами.

Во всех уголках мира, кроме Сибири, принято отправляться в дальний путь с утра. В Сибири, однако, самое подходящее для этого время – поздний вечер, когда всем вашим друзьям удобно собраться, чтобы проводить вас. Судя по нашему опыту в Якутске, сибирский этот обычай имеет вполне здравый смысл, поскольку количество выпитого в буйной церемонии провожания, не годится человеку ни для какого места, кроме постели, и ни для какого занятия более деятельного, чем сон. Никто не сможет проводить своего друга утром, а потом вернуться к своим делам. У него будет двоиться, если не четвериться в глазах, и вряд ли сможет говорить на родном языке без иностранного акцента. Когда 20 ноября, в десять часов вечера, нам прислали лошадей с почтовой конторы, мы уже один раз поужинали и ещё два или три раза пообедали, то есть перепробовали все напитки, какие только были в доме у нашего хозяина, от водки и вишневого ликера до «Джона Коллинза» и шампанского, спели все известные нам песни, от «Тела Джона Брауна»[125] по-английски до «Настоечки травной»[126] по-русски, а Шварц и Молчанский были готовы, кажется, отправить лошадей обратно на станцию, а на следующий день устроить ещё одно провожание. Прайс и я, однако, настаивали на том, что указ царя начальнику станции действителен только на этот день, и что если мы немедленно не возьмём лошадей, то нам придётся заплатить за простой, что колокол комендантского часа уже пробил, что городские ворота закроются ровно в десять тридцать, и что если мы немедленно не тронемся в путь, то нас, вероятно, арестуют за злостное нарушение общественного порядка!

Наконец мы надели свои кухлянки и меховые капюшоны, ещё раз пожали руки провожающим и вышли на улицу. Молчанский потащил Шварца к своим саням, распевая хором русскую застольную песню, оканчивавшуюся словами «Рас-то-чи-тель-но! Вос-хи-ти-тель-но! У-ди-ви-тель-но!» Затем мы выпили прощальную рюмку «на посошок», которую наш хозяин принес нам, когда мы уже заняли свои места, и уже собирались тронуться в путь, когда барон Майдель крикнул мне с самым серьёзным видом: «А вы дубинку для ямщиков и начальников станций не забыли?!»

– Нет, – ответил я, – зачем мне дубинка, если я могу говорить с ними на самом убедительном русском языке, который вы когда-либо слышали!

– А! Не, так нельзя! – воскликнул он. – Нельзя, нельзя так ехать! У вас должна быть дубинка! Подождите минутку! – и он бросился обратно в дом, чтобы принести мне дубинку из своего личного арсенала.

Мой ямщик, между тем, явно не одобрил это по своим личным причинам, так как с криком «Н-н-о-о, ребята!» стеганул кнутом по спинам лошадей, и мы понеслись прочь от дома, как раз в тот момент, когда барон появился на крыльце, потрясая грозной дубиной и крича: «Постой! Нельзя! Вы не можете ехать без дубинки!» Когда мы свернули за угол, наш хозяин всё ещё размахивал бутылкой в одной руке и зажженной свечой в другой, а барон Майдель размахивал руками на ступеньках, крича: «Нельзя!.. постойте!.. дубинка!.. для ямщиков!.. нельзя же так!..», а провожатые на тротуаре смеялась, подбадривали нас и кричали: «До свидания! Удачи! С Богом!»

Мы мчались галопом по заснеженным улицам, мимо юрт, чьи ледяные окна освещались изнутри тёплым светом камельков, мимо столбов освещённого очагами дыма, поднимающегося из широких труб якутских домов, мимо красной оштукатуренной церкви, на зелёных шарообразных куполах которой сверкали в морозном лунном свете золотые звёзды, мимо одинокого кладбища на окраине города, и, наконец, по пологому спуску к заснеженной реке шириной почти в четыре мили и окруженной тёмными лесистыми холмами. Вверх по этой великой реке Лене нам предстояло проехать по льду почти тысячу миль, следуя нескончаемой веренице хвойных веток, воткнутых через короткие промежутки в снег, чтобы путники не сбились с пути во время метелей и чтобы отмечать полыньи, участки тонкого льда и другие опасности. Я заснул вскоре после отъезда из Якутска, но был разбужен через два-три часа на первой же почтовой станции голосом нашего ямщика, кричавшего: «Эй! ребята! Лошадей давай – живо!» Двое из нас должны были сойти с саней, пойти на станцию, показать нашу подорожную начальнику и руководить запряжкой шести свежих лошадей. Вернувшись в свой меховой мешок, я пролежал в нём без сна следующие три часа, прислушиваясь к звону большого колокольчика, висевшего на деревянной дуге над плечами лошади, и наблюдая сквозь заиндевевшие ресницы над тёмными очертаниями высоких лесистых берегов.

Самая большая трудность путешествия по почтовому тракту в Восточной Сибири зимой – это не холод, а нарушение сна. На первых этапах нашего путешествия, когда ночи были ясными, а речной лёд гладким, мы преодолевали расстояния между станциями за два-три часа, а на каждой станции нас будили и заставляли вылезать из тёплых меховых мешков при температуре почти всегда ниже нуля, а иногда и ниже сорока-пятидесяти градусов. Когда мы снова усаживались в свои экипажи и отправлялись в путь, нам было холодно, а как только мы согревались, чтобы заснуть, мы добирались до следующей станции и снова должны были вылезать из саней. Сон короткими урывками, между ознобами от холода каждые два-три часа, под звон колокольчика и криков возницы, днём и ночью, неделями, приводит человека в очень утомлённое и измученное состояние. В конце первых четырёх дней мне казалось, что я непременно должен где-нибудь остановиться, чтобы спокойно выспаться, но человек – это животное, которое ко всему привыкает, и через неделю я так привык к крикам возницы и звону колокольчика, что они больше не беспокоили меня, и я постепенно приобрел привычку спать как кошка – короткими промежутками в любое время дня и ночи. Через несколько дней пути луна стала всходить всё позже и позже, ночи стали такими тёмными, что нашим ямщикам стало трудно различать вешки, отмечавшие дорогу. Наконец, примерно в пятистах милях от Якутска какой-то особенно бесшабашный и самоуверенный возница потерял в темноте дорогу, поехал наугад, вместо того чтобы остановиться и поискать вешки, и где-то около полуночи загнал нас в полынью, примерно в четверти мили от берега, где глубина воды была футов тридцать. Мы с Прайсом крепко спали, нас разбудили треск льда, фырканье перепуганных лошадей и плеск воды. Не помню, как мы выбрались из мешков и добрались до твёрдого льда. Я был настолько сонный, что действовал, должно быть, бессознательно, не отдавая себе отчета в том, что делаю. Из последующего осмотра места происшествия я заключил, что мы, должно быть, спрыгнули с широко расставленных боковых отводов саней, предназначенных для защиты от случайного опрокидывания, которые имели размах десять или двенадцать футов и которые опёрлись на лёд вокруг полыньи, не дав саням полностью погрузиться в воду. В общем, мы все каким-то образом выбрались на твёрдый лед, и первое, что я запомнил, это как я стою на краю проруби, смотрю на плавающих, фыркающих лошадей, очертания голов и шей которых я едва мог различить, и думаю, а не кошмарный ли это сон?! Это продолжалось несколько секунд, после чего из темноты показались другие сани, и их кучер крикнул нашему: «Что случилось?!»

 

«Утонули! – был ответ. – Быстро вытаскивай свои веревки, а я сбегаю на берег за дровами. Лошади замерзнут и скоро утонут! Ах, ты Боже мой! Боже мой! Что за наказание!» – и, скинув с себя шубу, он побежал к берегу. Я не знал, что он собирается делать с дровами, но у него, похоже, был какой-то чёткий план, поэтому мы с Прайсом бросились вдогонку. «Мы должны найти дерево или небольшое бревно, – объяснил он, задыхаясь, когда мы догнали его, – чтобы я мог проползти по нему и освободить лошадей. Но одному Богу известно, – добавил он, – продержатся ли они, пока мы не вернёмся. Вода страшно холодная!» Через несколько минут на заснеженном берегу мы нашли длинный, тонкий ствол дерева, который, по словам нашего возницы, вполне подойдет, и потащили его по льду. К этому времени мы совсем запыхались, и когда Шварц, Молчанский и другой ямщик, подбежавшие к нам на помощь, взялись за тяжёлое бревно, мы были на грани обморока. Когда мы вернулись к полынье, лошади всё ещё были на плаву, но заметно замёрзли и устали, и нам казалось сомнительным, что мы сможем спасти их. Мы вытолкнули бревно на край льда и впятером держали его, пока наш возница с ножом в зубах и веревкой на плечах пополз по нему, освободил одну из лошадей и привязал веревку к её шее. Затем он пополз назад, и мы все тянули веревку, пока не вытащили бедное животное из воды. Лошадь была очень измучена и сильно исцарапана острыми краями льда, но у неё хватило сил подняться на ноги. Затем мы освободили и вытащили таким же образом пристяжную лошадь с другой стороны. Эта была почти мертва и не пыталась подняться сама, пришлось жестоко отхлестать её, пока она, в конце концов, с трудом не встала на ноги. Высвободить коренную лошадь было труднее всего, так как её тело было полностью погружено в воду, и было трудно достать до кожаных креплений, которые скрепляли хомут, дугу и оглобли вместе, но наш отважный возница наконец преуспел, и мы вытащили наполовину замёрзшее животное. Спасение пришло к лошади, однако, слишком поздно. Она не смогла подняться на ноги и через несколько минут умерла. Привязав веревки к полузатопленным саням, мы запрягли в них лошадей другой упряжки и, наконец, вытащили их на лёд. Затем мы оставили повозку у полыньи, а сами нашли потерянную дорогу, и направились к ближайшей почтовой станции – Прайс и я ехали с Молчанским и Шварцем, а наш кучер следовал за нами с двумя спасенными лошадьми. Когда мы подъехали к почтовой станции, до которой было около семи миль, был четвёртый час утра. Разбудив начальника станции и послав за брошенными санями кучера с упряжкой свежих лошадей, мы выпили по два-три стакана горячего чая, принесли одеяла и подушки из саней Шварца и Молчанского и легли спать на полу. В результате этого злоключения наше продвижение было остановлено, и нам пришлось пробыть в деревне Крестовской два дня, пока мы чинили повреждения. Наши сани, когда их привезли в то утро, были покрыты льдом, наш меховой мешок, одеяла, подушки и запасная одежда промокли и замёрзли, а содержимое наших кожаных мешков было сильно испорчено. Распределив наши вещи по нескольким домам, мы сумели вскоре разморозить и высушить их и уже в конце второго дня снова пуститься в путь, но теперь я уже не позволял себе засыпать по ночам. Нам удалось избежать самого худшего один раз, но, возможно, больше нам так не повезёт, и я решил сам наблюдать за вешками. Потом, когда мы не однажды теряли в темноте дорогу, я велел кучеру останавливаться и сам шёл пешком, пока не находил вешки. Опасность, которой я боялся, заключалась не столько в том, что мы могли утонуть, сколько в том, что мы могли промокнуть. При температурах, которые почти постоянно были ниже нуля, а часто и на двадцать-тридцать градусов ниже, человек в пропитанной водой одежде замерзает насмерть очень быстро, а полыней и участков тонкого льда было так много, что такая бдительность была жизненно необходима.

День за днём и ночь за ночью мы быстро ехали вверх по реке, которая была больше мили в ширину, а часто и две и три, мимо деревень с беспорядочно разбросанными бревенчатыми домами, под крутыми склонам холмистых берегов, через великолепные скальные ущелья, подобные дунайским «Железным Воротам», вдоль пастбищ, где косматые якутские лошадки разрывали снег, чтобы добраться до увядшей травы, через большие города, такие как Киренск и Витим, где мы начали замечать признаки западной цивилизации, и, наконец, мимо парохода самого первобытного вида – с кормовым гребным колесом, вмёрзшего в лёд возле верхней границы судоходства у села Верхоленск. «Ты только посмотри на этот пароход! – воскликнул Прайс с необычным блеском энтузиазма в помолодевших глазах. – Разве это не похоже на родной Огайо?!» В Верхоленске, через за две недели пути, мы покинули Лену, по которой дошли почти до самого её истока, и, оставив лёд, двинулись по суше почти параллельно западному берегу Байкала. Мы ехали из Охотска сорок один день, преодолели расстояние около 2300 миль и находились в одном дне езды от Иркутска.

В одно яркое солнечное утро в начале декабря с вершины высокого холма на верхоленской дороге мы впервые увидели столицу Восточной Сибири – длинную компактную массу деревянных домов с расписными ставнями, кирпичные здания с зелёными железными крышами, живописные русско-византийские церкви, заснеженные ультрамариновые купола которых увенчаны крестами с полумесяцем и усыпаны золотыми звёздами. С юга, со стороны монгольской границы, в город въезжали длинные вереницы груженых саней, улицы были полны народа, над крышами правительственных зданий развевались флаги, а из казарм ниже по реке доносилась музыка полкового оркестра. Наш ямщик остановил лошадей, снял шапку и, повернувшись к нам с видом человека, которому принадлежит то, на что он указывает, гордо произнес: «Иркутск!» Если он ожидал, что мы будем впечатлены, то он не был разочарован – Иркутск в это время года и с этой точки был очень замечательным и красивым городом! Кроме того, мы только что вышли из безлюдных арктических тундр и хвойных лесов и были в таком состоянии духа, что нас впечатляло всё, что имело хоть какие-нибудь признаки архитектуры и намёк на цивилизацию. За два с половиной года мы не видели ничего, что хотя бы отдаленно напоминало город, и чувствовали себя почти как готские варвары, глядящие на Рим. Нам даже не показалось особенно забавным, когда наш кучер-бурят всерьёз сообщил, что Иркутск такой большой, что его дома нужно пронумеровать, чтобы хозяева могли их находить! Для нас, только что приехавших из Гижиги, Пенжины и Охотска, город с номерами домов был действительно чем-то слишком впечатляющим, чтобы относиться к нему легкомысленно, и поэтому мы восприняли сообщение кучера с должным пониманием.

Через двадцать минут мы галопом ворвались в город, словно императорские курьеры с донесениями с поля битвы, с головокружительной скоростью промчались мимо рынков, базаров, телеграфных столбов, уличных фонарей, больших магазинов с позолоченными вывесками, лакированных дрожек, запряженных быстроногими орловскими рысаками, офицеров в чёрных мундирах, полицейских в серых шинелях с саблями и хорошеньких женщин в белых кавказских башлыках, и, наконец, эффектно остановились перед уютной оштукатуренной гостиницей – первой, которую мы видели за последние двадцать девять месяцев.

Глава XLI

Погружение в цивилизацию – Светский бал – Ужасный язык – Шекспировский английский – Великий Сибирский путь – Обгоняем чайные обозы – Быстрое путешествие – 5 700 миль за 11 недель – Прибытие в Петербург.

В Иркутске мы внезапно окунулись из полуварварской среды в среду высокой цивилизации и культуры, и наши попытки приспособиться к новым и незнакомым условиям сопровождались поначалу немалым замешательством и конфузами. Поскольку мы были одними из первых американцев, которых видели в этой дальневосточной столице, и к тому же сотрудниками компании, с которой сотрудничало само столичное правительство, нас не только везде встречали с теплотой и радушием, но относились к нам с большим уважением. Тотчас по приезду мы сочли необходимым обменяться визитами с высокопоставленными чиновниками, принять приглашения на обеды, в театр в ложу генерал-губернатора и отправиться на еженедельный бал в зале Благородного собрания. Первой трудностью, с которой мы столкнулись, было, конечно же, отсутствие подходящей одежды. После двух с половиной лет в арктической глуши у нас не осталось одежды, которую можно было бы носить в таком городе, как Иркутск, и – что ещё хуже – у нас было мало денег, чтобы купить новую. Двести пятьдесят долларов, с которыми мы выехали из Охотска, постепенно уходили на покрытие расходов на дорогу, и нам едва хватало на оплату недельного пребывания в гостинице. В этой чрезвычайной ситуации нам пришлось снова надеть форму телеграфной компании. Она вымокла в Лене, замёрзала на холоде, растянулась и потеряла форму в процессе отжима и сушки в Крестовской, но иркутский портной выгладил её и отполировал потускневшие латунные пуговицы. Потратив большую часть оставшихся денег на покупку новых шуб взамен грязных, поношенных кухлянок, мы предстали перед генерал-губернатором в весьма приличном виде.

Однако самым тяжелым испытанием, через которое нам пришлось пройти, были танцы в зале Благородного собрании, куда нас сопровождал генерал Кукель[127], начальник штаба военного округа. Просторный и ярко освещённый зал, украшенный флагами и вечнозелеными растениями, полированный танцпол, громкая музыка военного оркестра, блистательные женщины в богатых вечерних туалетах и толпа красивых молодых офицеров в ярких и разнообразных мундирах, просто переполняли наши чувства. Мы были смущены и взволнованы. Я чувствовал себя этаким эскимосом в форме на благотворительном балу и предпочел бы забиться где-нибудь в углу за оркестром! Всё, что я в этот момент хотел – это незаметно наблюдать за яркой картиной цвета и движений, слушать прелестную музыку, когда оркестр с удивительной быстротой и точностью проносился по тактам энергичной польской мазурки. Генерал Кукель, однако, имел на нас другие виды и не только водил нас по залу, знакомя с самыми красивыми женщинами, каких мы видели за всю свою жизнь, но и говорил каждой даме, когда представлял нас: «Мистер Кеннан и мистер Прайс, знаете ли, прекрасно говорят по-русски.» Прайс, с осторожностью, не свойственной его годам, быстро отказался от вменённого достижения, но я был достаточно опрометчив, чтобы признать, что немного знаю этот язык, и тут же был втянут в беседу с молодой женщиной с сочувственным лицом и сверкающими глазами, которая уговаривала меня описать путешествие на собачьих упряжках по Северо-Восточной Азии и превратности кочевой жизни с коряками. На этой почве я чувствовал себя как дома, и начал рассказывать, как мне казалось, превосходно, но девушка вдруг смутилась, покраснела, а затем прикусила губу в явном усилии сдержать улыбку, хотя ничего весёлого в той жизни, которую я пытался описать, не было. Вскоре после этого её увлёк молодой казачий офицер, пригласивший её на танец, а я тут же вступил в разговор с другой дамой, которая тоже хотела «послушать, как американец говорит по-русски.» Моя самоуверенность была немного поколеблена румянцем и веселой улыбкой моей предыдущей собеседницы, но я собрал все свои интеллектуальные силы, крепко ухватился за свой русский вокабуляр и, как бы сказал Прайс, «приступил». Но вскоре столкнулся с тем же недоразумением. У этой молодой женщины тоже начало проявляться смущение, которое в её случае приняло форму изумления. Я был абсолютно уверен, что в предмете моего повествования нет ничего такого, что могло бы вызвать даже румянец на невинных щеках, но всё же было совершенно очевидно, что здесь что-то не так. Как только мне представился удобный момент, я подошёл к генералу Кукелю и спросил: «Ваше превосходительство, скажите, пожалуйста, что с моим русским?!»

 

– Почему вы решили, что с ним что-то не так? – спросил он в ответ, с веселым, как мне показалось, блеском в глазах.

– Что-то не очень хорошо получается – сказал я, – в разговорах с женщинами. Кажется, они всё прекрасно понимают, но что-то их шокирует. Неужели мое произношение так ужасно?

– Вы говорите по-русски – сказал он, – с совершенно необычайной беглостью и с очень интересным и обаятельным акцентом, но, простите, я буду совершенно откровенен. Видите ли, вы выучили язык, со всеми его недостатками, среди коряков, казаков и чукчей, и – совершенно нечаянно и естественно, конечно, – вы подхватили некоторые слова и выражения, которые не… ну, не…

– Не используются в приличном обществе? – предположил я.

– Ну, по крайней мере, вряд ли так часто… – согласился он. – Они такие… немного странные… необычные… эксцентричные, я бы сказал… но это ничего! совсем ничего! Всё, что вам нужно – это почитать немного книг с хорошими примерами… ну, вы знаете… и несколько месяцев городской жизни!

– Всё понятно! – сказал я. – Я больше не говорю по-русски с дамами в Иркутске.

Когда по приезду в Петербург мне представилась возможность изучать этот язык по книгам и слышать, как на нём говорят образованные люди, я обнаружил, что русский, который я подхватил у камчатских костров и в казачьих избах на побережье Охотского моря, во многом напоминает английский, который русский приобрел бы в лагере шахтеров в Колорадо или среди ковбоев в Монтане. Он был беглым, но, как заметил генерал Кугель, «причудливым» и местами чрезвычайно нецензурным.

Однако я был не единственным человеком в Иркутске, чей словарный запас был своеобразным, а дикция – «причудливой» и «необычной». Через день или два после бала в Благородной собрании нас посетил молодой русский телеграфист, прослышавший о нашем приезде и пожелавший засвидетельствовать нам своё почтение, как братьям-телеграфистам из Америки. Я сердечно поздоровался с ним по-русски, но он сразу же заговорил по-английски и сказал, что предпочёл бы говорить на этом языке для практики. Его произношение, хотя и необычное, было вполне отчётливым, и я без труда понимал его, но его речь имела странный, средневековый оттенок, по-видимому, из-за употребления устаревших слов и выражений. Через полчаса я убедился, что он говорит на английском пятнадцатого века – на языке Шекспира, Бомона и Флетчера, – но как он выучил такой английский в девятнадцатом веке и в столице Восточной Сибири, я не мог себе представить. В конце концов я спросил его, как ему удалось так хорошо овладеть языком в городе, где, насколько мне было известно, не было учителя английского языка. Он ответил, что русское правительство требует от своих телеграфистов знания русского и французского языков, а затем прибавляет к их жалованью двести пятьдесят рублей в год за каждый дополнительный язык, которым они овладеют. Ему нужны были двести пятьдесят рублей, поэтому он начал изучение английского языка с небольшого англо-французского словаря и старого сборника пьес Шекспира. Он получил некоторую помощь в произношении от образованных польских ссыльных и от иностранцев, с которыми он иногда встречался, но, в основном, он выучил язык самостоятельно, запоминая диалоги из Шекспира. Я рассказал ему о своем недавнем опыте общения с русскими и признался, что его метод, несомненно, лучше моего. Английский он выучил у величайшего мастера, когда-либо жившего на земле, а я свой русский перенял у казаков, каюров и неграмотных камчадалов. Он мог говорить с молодыми женщинами красноречиво и страстно, как Ромео, в то время как мой язык годился только для глухой провинции.

В конце первой недели нашего пребывания в Иркутске мы были готовы возобновить наше путешествие, но у нас не было денег, чтобы оплатить счёт за гостиницу, не говоря уже о наших дорожных расходах. Я несколько раз телеграфировал об этом майору Абазе, но ответа не получил, и в конце концов был вынужден пойти к генерал-губернатору Шелашникову[128] и занять пятьсот рублей.

13 декабря мы снова неслись по Большому Сибирскому тракту мимо караванов с чаем из Ханькоу, отрядов казаков, везущих золото с ленских приисков, партий каторжан, направляющихся на забайкальские рудники, и множества саней, груженных продуктами и изделиями промышленности России, Сибири и Дальнего Востока.

На протяжении первой тысячи миль наше продвижение замедлялось, а отдых нарушался – особенно ночью – в основном чайными караванами. С началом зимней дороги, в ноябре, сотни низких одноконных саней, нагруженных обшитыми кожей ящиками с чаем, прибывшими из Пекина через пустыню Гоби, ежедневно отправлялись из Иркутска в Нижний Новгород. Они двигались сплошными вереницами, от четверти до одной мили в длину, и в каждом таком караване было от пятидесяти до двухсот саней. Так как их лошади шли медленным, неторопливым шагом, то по закону их возницы должны были давать дорогу другим путешественникам, но они редко делали это. Возниц было всего двенадцать или пятнадцать на караван из ста саней; и так как по ночам они обычно сворачивались калачиком на своих грузах и крепко спали, то было практически невозможно разбудить их и отвести караван с середины дороги. Поэтому, чтобы проехать, нам самим приходилось сворачивать и проезжать по три четверти или, возможно, милю по глубокому рыхлому снегу рядом с проторенной дорогой. Это так бесило наших ямщиков, что каждая лошадь и каждый спящий погонщик во всем чайном караване получал от них хлёсткий удар длинным сыромятным кнутом. Всё это сопровождалось криками: «Проснись, дьявол!.. Шевелись!.. Какого чёрта ты делаешь посреди дороги?!.. Ах, ты татарва безбожная!..» К тому же, когда мы проезжали мимо, крепкие боковые отводы нашей повозки с силой ударяли по каждым из саней, и длинной череды этих толчков, было достаточно, чтобы пробудить человека от какого угодно сна, кроме смертного, а русская и татарская ненормативная лексика была такой горячей, что от неё можно было прикурить трубку! Обычно крики и ругательства нашего возницы будили нас ещё до того, как мы настигали чайный караван, но иногда мы спали так крепко, что только удар нашего отвода по первым саням будил нас. В этот момент нам казалось, что в нас ударила молния или свалилось дерево. Если бы это случалось раз или два за ночь, то это было бы не так уж плохо, но мы иногда обгоняли до полудюжины караванов подряд, оставляя каждый из них в суматохе и с отхлестанными возницами. Однако вскоре после Томска мы обогнали головной обоз этих чайных караванов и больше их не видели.

Дорога в Западной Сибири была твёрдой и гладкой, а лошади были настолько хороши, что мы очень быстро продвигались вперёд, не испытывая особых неудобств. Останавливались мы только дважды в день, чтобы поесть, и каждый день оказывались на 175–200 миль ближе к месту назначения. Нам удалось пересечь Урал до конца года, и 7 января, после двадцати пяти дней почти непрерывного путешествия, мы остановились перед гостиницей в Нижнем Новгороде, который в то время был самой восточной станцией российской железной дороги. Мы продали наши сани, спальные мешки, подушки, кухонные принадлежности и оставшуюся провизию за какие-то копейки, в тот же день сели на поезд до Санкт-Петербурга. Мы прибыли в российскую столицу 9 января, после одиннадцати недель пути от Охотского моря через Якутск, Иркутск, Томск, Тюмень, Екатеринбург и Нижний Новгород. За это время мы более двухсот шестидесяти раз меняли собак, оленей и лошадей и преодолели расстояние в пять тысяч семьсот четырнадцать миль, почти все в одних санях.

Перевод © Андрей Дуглас, 2019
120До конца XIX века так называли Гавайские острова.
124Гергард Людвигович Майдель (1835–1894), исследователь Сибири. В 1862—70 гг. служил исправником Вилюйского и Олёкминского округа Якутской области, занимался ботаническими, зоологическими, географическими и этнографическими исследованиями края.
125Американская песня неизвестного автора времён Гражданской войны в Америке.
126Популярная песня на стихи И.И. Альбицкого (1833–1862). «Настоечка двойная, настоечка травная, сквозь уголь пропускная – усладительная!..»
127Болесла́в Казими́рович Ку́кель (1829–1869) – генерал-майор. В то время был начальником штаба Восточно-Сибирского военного округа.
128Константин Николаевич Шелашников (1820–1888) – генерал от инфантерии, участник войн на Кавказе, Иркутский губернатор. Много лет прослужил в Сибири.