Loe raamatut: «Король гор»
Госпоже
Шарль Брен
Вы оказались первой, мадам, кому я поведал эту историю. Случилось это три месяца тому назад, на следующий день после вашего бракосочетания, когда я и сам еще не знал всех деталей описанных здесь событий. Хотите вы или нет, но вам придется помнить об этой истории всю жизнь, ведь забыть ее не позволит сама дата моего рассказа. Сейчас вы молодая женщина, и ваши свежесть и красота достойны всяческого восхищения, но пройдет четверть века, годы возведут вас в ранг почтенной бабушки, и если всепоглощающее время не унесет в небытие страницы этой книжицы, то обязательно настанет день, когда вы перечитаете ее, сидя в уютном уголке у пылающего камина, и тогда приключения старого паликара1 напомнят вам счастливые дни, когда вам было двадцать лет, жизнь текла беззаботно, друзья были преданы до гроба, а будущее представлялось исключительно в розовом цвете.
Эдмон Абу
Поместье Энкло де Терн, 18 октября 1856 г.
Предисловие
В этой истории нет ни одного слова правды, а если быть более точным, то надо признать, что двадцать пять лет тому назад, когда эта повесть впервые вышла в свет, она в полной мере была плодом моего воображения. Правда, большинство путешественников, посетивших страны Востока, охотно подтвердят, что похождения бандита, ставшего героем этой повести, описаны вполне правдоподобно, а некоторые даже станут утверждать, что упомянутые в книге события являются далеко не всей правдой. Мне до сих пор приходится выслушивать истории о старом Хаджи-Ставросе, причем одни уверяют, что встречались с ним лично, а другие пересказывают то, что слышали от других путешественников.
У знаменитого паликара нашлось немало последователей, и после его ухода на покой за его место развернулась жестокая конкуренция, в которой участвовали пять или шесть молодцов, столь же отважных, умных и алчных, как и их предшественник, но гораздо более жестоких. Полагаю, что жизнь их сложилась по-разному. Некоторые заработали немалые состояния, а кое-кто окончил свои дни на виселице. Одно лишь не вызывает сомнения: на сегодняшний день с бандитским племенем в Греции раз и навсегда покончено, в стране наведен порядок и теперь в этом отношении она выглядит не хуже, чем остальные страны мира. Меня это искренне радует, потому что я люблю и глубоко уважаю этот народ, которому мы обязаны нашим искусством, нашей литературой и всем лучшим, что составляет основу нашей цивилизации. Возможно, я судил слишком строго, когда мне довелось впервые повстречаться с жителями Греции. Поначалу недостатки греков и забавные стороны греческого национального характера поразили меня гораздо сильнее, чем сила их духа, умственные способности и благородное добросердечие. Но тут я рассчитываю на снисходительность читателя. Судите сами, ведь мне было лишь двадцать четыре года, когда я сошел на берег в порту Пирея, а молодость, как известно не знает меры ни в восхищении, ни в порицании. С той поры прошло целых двадцать пять лет, и чем дольше я живу, тем теплее становятся мои чувства по отношению к этому немногочисленному народу, который своей бедностью, прилежанием и целеустремленностью всегда напоминал мне обитателей Латинского квартала. А еще я доволен тем, что прирастает территория этой страны, я радуюсь результатам прогресса, которые сближают Грецию с другими нациями, и аплодирую ее зарождающемуся величию, хоть оно и вынуждает меня признать ничтожность моих лукавых опусов начинающего литератора и одновременно отправляет в небытие все причудливые колоритные стороны греческой жизни, которые я отметил в этой книжице.
Они, 11 июля 1883 г.
Глава I
Господин Герман Шульц
Третьего июля сего года около шести часов утра я поливал свои петуньи, пребывая в самом благостном настроении. Неожиданно в мой садик зашел высокий молодой человек, светловолосый и безбородый. На голову его была нахлобучена фуражка немецкого образца, на носу красовались золотые очки, а на тощем теле уныло болталось широченное пальто, сшитое из ластика2 и напоминавшее парус, повисший на мачте в безветренную погоду. Перчатки на его руках отсутствовали, а ботинки из некрашеной кожи покоились на чрезвычайно мощных и широких подошвах, из-за чего казалось, что каждая нога молодого человека окружена своим собственным маленьким тротуаром. Из бокового кармана пальто, нашитого в области сердца, рельефно выпирал контур большой фарфоровой трубки. Мне и в голову не пришло спрашивать у незнакомца, учился ли он в каком-нибудь немецком университете. Я просто поставил на землю свою лейку и приветствовал его вежливым Гутен морген. В ответ посетитель заговорил по-французски, правда с чудовищным акцентом.
– Сударь, – обратился он ко мне, – меня зовут Герман Шульц. Я недавно вернулся из Греции и в течение всего путешествия не расставался с вашей книгой3.
Такое вступление наполнило мое сердце радостным чувством. Мне показалось, что голос иностранца звучит мелодичнее музыки Моцарта, и я устремил на его золотые очки взгляд, исполненный глубокой признательности. Дорогой читатель, друг мой, ты и представить себе не можешь, как сильно мы любим тех, кто сумел продраться сквозь страницы написанных нами талмудов. Лично я хотел бы разбогатеть только для того, чтобы стать постоянным источником доходов для каждого, кто прочитал мои творения.
Я схватил за руку этого великолепного молодого человека. Я усадил его на лучшую скамейку в своем саду, коих у меня всего две. Оказалось, что он ботаник и был командирован в Грецию Ботаническим садом города Гамбурга. В Греции он собирал гербарий и одновременно старательно изучал эту страну, главным образом ее животных и людей. Его наивные описания и наблюдения, весьма поверхностные, но справедливые, напомнили мне манеру, в которой составлены труды папаши Геродота. Изъяснялся он тяжеловесно, но его простодушие и искренность сразу внушили мне доверие. Каждое слово он произносил тоном человека, абсолютно убежденного в своей правоте. Гость сообщил мне последние новости если не обо всем городе, именуемом Афины, то по крайней мере о главных персонажах моей книги. В ходе беседы он высказал несколько мыслей общего порядка, которые показались мне весьма здравыми, тем более что раньше я и сам их высказывал. Наша беседа длилась не более часа, но по ее завершении мы стали самыми близкими друзьями.
Я не знаю, кто из нас первым заговорил о разбойниках. Люди, объездившие всю Италию, обычно говорят о живописи. Посетившие Англию рассказывают о промышленности. У каждой страны есть свои особенности.
– Дорогой мой, – спросил я у бесценного незнакомца, – попадались ли вам разбойники? Правду ли говорят, что в Греции еще встречаются разбойники?
– Это более чем правда, – с серьезным видом ответил гость. – Я провел две недели в плену у Хаджи-Ставроса, прозванного Королем гор, и могу судить о бандитах на основании собственного опыта. Если у вас есть свободное время и вы не против того, чтобы выслушать длинный рассказ, тогда я готов в деталях рассказать обо всем, что со мной приключилось. То, что я вам поведаю, вы вольны использовать по своему усмотрению. Можете написать роман, новеллу, а еще лучше (ведь это правдивая история) – отдельную главу для той своей книжки, в которой вы изложили множество любопытных фактов.
– Вы слишком добры, – сказал я. – Оба мои уха в полном вашем распоряжении. Предлагаю перейти в мой рабочий кабинет. В нем не так тепло, как в саду, но зато туда проникают запахи резеды и душистого горошка.
Он охотно пошел за мной, мурлыча на ходу греческую народную песенку:
Черноглазый клефт4 спустился на равнину.
Клацает его золотое ружье.
Говорит он злыдням: «Стойте, не бегите,
Выдам я вам скоро афинского пашу».
Шульц устроился на диване, поджал под себя ноги, словно арабский сказочник, снял пальто, чтобы насладиться утренней свежестью, закурил трубку и приступил к рассказу о своих злоключениях. Я же уселся за свой письменный стол и стал старательно за ним записывать.
Я доверчив от рождения, а к тем, кто говорит мне комплименты, я испытываю поистине безграничное доверие. Однако любезный иностранец наговорил мне столько невероятных вещей, что несколько раз я невольно начинал подозревать, что он смеется надо мной. Но каждое слово он произносил с такой уверенностью, а взгляд его голубых глаз был исполнен такой чистоты, что искры скептицизма в моем сознании, вспыхнув, мгновенно угасали.
Он проговорил без устали до половины первого. Прерывался мой гость лишь два или три раза, чтобы раскурить свою трубку. Затягивался он с удивительной регулярностью, каждый раз выпуская одинаковые клубы дыма, словно дымовая труба паровой машины. Иногда я отрывался от записей, чтобы взглянуть на рассказчика, и всякий раз видел его спокойное улыбающееся лицо, окутанное клубами дыма и напоминающее лицо Юпитера в третьем акте Амфитриона5.
В час дня слуга объявил, что стол для нас накрыт. Герман уселся напротив меня, и вскоре мои последние сомнения не устояли перед мощью его аппетита. Глядя на него, я подумал, что хорошее пищеварение и хороший аппетит редко сочетаются с нечистой совестью. Молодой немец был очень хорошим сотрапезником и посему не мог оказаться лгуном, а его прожорливость как бы служила залогом его честности. Эта мысль настолько меня поразила, что, угощая его клубникой, я признался, что время от времени испытывал к его словам сильное недоверие. На мое признание он ответил ангельской улыбкой.
Весь этот день я провел наедине с моим новым другом, и мне постоянно казалось, что время бежит слишком быстро. В пять часов вечера он загасил трубку, натянул пальто, пожал мне руку и стал прощаться. В ответ я сказал ему: «До свидания!»
– А вот и нет, – отозвался он, качая головой, – я уезжаю сегодня семичасовым поездом и не смею надеяться, что когда-нибудь вновь увижусь с вами.
– Оставьте мне ваш адрес. Наверное, я не откажу себе в удовольствии отправиться в путешествие и, возможно, проеду через Гамбург.
– К сожалению, я и сам не знаю, под каким небом буду ночевать в следующий раз. Германия большая и не факт, что я останусь жителем города Гамбурга.
– Однако, если я опубликую вашу историю, то по крайней мере буду обязан выслать вам один экземпляр.
– Не стоит отягощать себя такой заботой. Не успеет книга выйти в свет, как ее тут же нелегально перепечатают в Лейпциге в типографии Вольфганга Герхарда, и я сразу ее прочитаю. Прощайте.
После его ухода я внимательно перечитал свои записи и обнаружил в них несколько неправдоподобных деталей, которые, однако, ничуть не противоречили тому, что я лично видел и слышал во время моего пребывания в Греции.
Тем не менее, в момент сдачи рукописи в типографию меня вновь одолели сомнения: а вдруг в рассказ Германа вкрались какие-нибудь ошибки, за которые я, как издатель, буду нести ответственность! Ведь если я опубликую историю Короля гор, предварительно не представив ее на суд компетентного специалиста, то, скорее всего, подвергнусь отеческим упрекам газеты «Журналь де Деба», а, кроме того, на меня посыплются опровержения афинских газетчиков и грубые нападки со стороны «Восточного наблюдателя»6. Этот турецкий листок как-то раз с уверенностью ясновидящего объявил, что у меня есть горб. Так стоит ли давать повод к тому, чтобы меня объявили еще и слепым?
В конце концов, преодолев замешательство, я решил снять с рукописи две копии и одну из них отослал человеку, на чье мнение вполне можно положиться. Я имею в виду знакомого мне афинского грека по имени Патриотис Псефтис, которого я попросил сообщить мне без обиняков и со всей присущей грекам искренностью обо всех ошибках, допущенных моим молодым другом. За это я пообещал опубликовать его ответ в конце книги.
В ожидании ответа я отдаю на суд публики аутентичный текст рассказа Германа. Я не изменил в нем ни единого слова и даже сохранил допущенные рассказчиком самые невероятные преувеличения. Причину моей скрупулезности легко понять: ведь если бы я решился вносить правки в рассказ молодого немца, то автоматически превратился бы в его соавтора. На этом я скромно удаляюсь и передаю слово Герману Шульцу. Сам я полностью выхожу из игры, а вам рекомендую, слушая рассказ Германа, представить себе, как он покуривает свою фарфоровую трубку и хитро поглядывает сквозь стекла золотых очков.
Глава II
Фотини
Глядя на мою старую одежду, нетрудно догадаться, что я не являюсь счастливым обладателем десяти тысяч франков годового дохода. Мой отец всю жизнь был хозяином постоялого двора, но железные дороги его разорили. В хороший год он питается черным хлебом, а если год выдастся плохой, то картофелем. К этому стоит добавить, что детей у него ровно шесть, и каждый отличается превосходным аппетитом. В тот день, когда я выиграл конкурс и получил командировку от Ботанического сада, в нашей семье был настоящий праздник. Дело в том, что мой отъезд не только позволил увеличить дневную порцию пропитания моих братьев, но и резко улучшил материальное положение всей семьи. На время командировки мне было положено жалование в размере двухсот пятидесяти франков в месяц, и кроме того, мне выдали пятьсот франков на командировочные расходы. Я стал обладателем целого состояния, и с этого момента мои домочадцы начали избавляться от скверной привычки именовать меня доктором. Кто-то даже назвал меня торговцем скотом, настолько богатым я выглядел в глазах своих родственников. Мои братья страстно желали, чтобы по возвращении из Афин я был назначен университетским профессором. Однако наш отец мечтал совсем о другом: он надеялся, что из путешествия я вернусь женатым человеком. Будучи хозяином постоялого двора, он стал невольным свидетелем зарождения нескольких бурных любовных романов, и с тех пор пребывал в полной уверенности, что любовные приключения могут происходить лишь на больших проезжих дорогах. Не реже трех раз в неделю он рассказывал нам одну и ту же историю, действующими лицами которой были княгиня Ипсофф и лейтенант Рейно. Эта княгиня однажды поселилась вместе с двумя горничными и посыльным в лучшем номере нашего постоялого двора, за который она платила двадцать флоринов в день, тогда как французский лейтенант разместился в жалком номере под самой крышей и с него брали полтора флорина в день, включая плату за пропитание. Однако не прошло и месяца, как лейтенант покинул гостиницу, укатив в карете вместе с русской дамой. Спрашивается, зачем понадобилось княгине увозить в своей карете лейтенанта, если не для того, чтобы женить его на себе? Мой бедный родитель, как и положено отцу, считал меня более красивым и элегантным молодым человеком, чем лейтенант Рейно, и нисколько не сомневался, что рано или поздно я повстречаю принцессу, которая всех нас озолотит. Если такая встреча не состоится за табльдотом, то она обязательно произойдет на железной дороге, а если и железные дороги окажутся не благосклонны к моей персоне, то остаются еще пароходы и другие транспортные средства. Вечером, накануне моего отъезда, мы распили бутылку старого рейнского вина, и так получилось, что последняя капля из бутылки упала именно в мой стакан. Мой великолепный отец даже заплакал от счастья. По его твердому убеждению, это было верным свидетельством того, что в течение года я непременно женюсь. Я всегда с уважением относился к его заблуждениям и поэтому не стал говорить, что принцессы не путешествуют третьим классом. Что же касается будущих ночлегов, то мой бюджет позволял мне рассчитывать лишь на скромные постоялые дворы, в которых принцессы обычно не селятся. В итоге я высадился в порту Пирей, так и не попытавшись закрутить в пути даже самый невинный роман.
К моменту моего приезда в Грецию страну буквально наводнили иностранцы, из-за чего в Афинах все страшно подорожало. К номерам в отеле Англетер, в отеле Ориент и в Иностранном отеле было просто не подступиться. Но, к счастью, глава Прусской дипломатической миссии, которому я отнес свое рекомендательное письмо, оказался настолько любезен, что лично занялся поисками жилья для моей скромной персоны. В итоге он отвел меня к некоему Христодулу, кондитеру, дом которого расположен на пересечении улицы Гермеса и Дворцовой площади. Там за сто франков в месяц я обрел и кров, и стол. Христодул в свое время был паликаром, и за участие в войне за независимость был награжден железным крестом. После того, как ему присвоили чин лейтенанта народного ополчения, он открыл свое заведение, сам встал за прилавок и начал зарабатывать себе на жизнь. Когда Христодул продает мороженое и пироги, он всегда одет в национальный костюм, состоящий из красной фески с синей кисточкой, серебристого жилета, белой юбки и золоченных гетр. Его жену зовут Марула. Она огромная, как все гречанки старше пятидесяти лет. Муж купил ее в разгар войны за восемьдесят пиастров. В те времена женский пол сильно вырос в цене. Родилась она на острове Гидра, но одевается по афинской моде: куртка из черного бархата, светлая юбка и вплетенная в волосы косынка. Ни Христодул, ни его жена не знают ни слова по-немецки, но зато их сын Димитрий, который служит в заведении отца и одевается на французский манер, понимает и немного говорит на всех европейских языках и наречиях. Мне, впрочем, переводчик был ни к чему. Несмотря на то, что у меня отсутствуют способности к языкам, я, тем не менее, постепенно стал полиглотом и, хоть и коряво, но говорю по-гречески, причем так же бегло, как по-английски, по-итальянски и по-французски.
Мои хозяева оказались славными людьми. Такие, хоть и редко, но еще встречаются в этом городе. Они выделили мне маленькую комнату с побеленными известью стенами, в которой помимо деревянного стола и двух соломенных стульев имелись также хороший тощий матрас, одеяло и хлопковые простыни. Деревянная кровать здесь считается излишеством, и греки легко без нее обходятся, так что поселили меня, как истинного грека. На завтрак я получал чашку салепа7, на обед подавали мясное блюдо с большим количеством оливок и сушеной рыбы, а ужин состоял из овощей, меда и пирогов. Варенье не переводилось в этом доме, и весьма часто я вспоминал родную страну, особенно когда нас потчевали запеченной бараниной с конфитюром. Ну и, разумеется, я мог сколько угодно курить свою трубку. Кстати, табак в Афинах не имеет себе равных. Но больше всего прижиться в доме Христодула мне помогло чудесное санторинское8 вино, неизвестно где добываемое моим хозяином. Сам я далеко не гурман и воспитанием моего вкуса, к сожалению, никто не занимался, однако я готов утверждать, что это вино оценили бы по достоинству даже за королевским столом. На Санторини вино получается желтым, как золото, прозрачным, как топаз, ярким, как солнце, и веселым, как улыбка ребенка. Даже сейчас, закрыв глаза, я вижу, как на клеенке, служившей нам скатертью, стоит пузатый графин с санторинским вином. Оно, сударь, само освещало наш стол, так что при желании мы могли бы ужинать только с этим источником света. Я никогда не пил много вина, поскольку оно весьма хмельное, и тем не менее к концу трапезы я читал по памяти стихи Анакреона9 и даже находил некоторую привлекательность в луноподобном лике толстой Марулы.
Ел я всегда в компании Христодула и прочих сотрапезников, которые столовались в его доме. В самом доме проживало четверо постояльцев, а еще один наш сотрапезник жил в другом месте. На втором этаже располагались четыре комнаты, лучшую из которых занимал французский археолог Ипполит Мерине. Если бы все французы походили на этого господина, то ваша нация выглядела бы весьма бледно. Это был низкорослый мужчина неопределенного возраста. На вид ему можно было дать от восемнадцати до сорока пяти лет. Он был очень рыжий, очень сладкоголосый и обладал теплыми влажными руками, которыми неизменно вцеплялся в своего собеседника. Больше всего на свете наш француз любил археологию и филантропию, и по этой причине он состоял членом множества научных обществ и благотворительных организаций. Мерине считался истинным апостолом милосердия, что подкреплялось изрядным состоянием, оставленным ему родителями. Однако я не могу припомнить, чтобы какой-нибудь бедолага получил от него хотя бы один су. Что же касается его знаний в области археологии, то у меня есть основания полагать, что они были более основательными, чем его любовь к человечеству. Он был лауреатом премии какой-то неизвестной мне провинциальной академии за исследование, посвященное ценам на бумагу во времена Орфея. Этот успех настолько вдохновил француза, что он предпринял путешествие в Грецию, чтобы собрать материалы к очередному очень важному научному труду. Задача, которую Мерине поставил перед собой, поражала своим масштабом: он замахнулся на научное обоснование расчета количества масла, сожженного лампой Демосфена за то время, что великий оратор писал свою вторую филиппику10.
Два других моих соседа не обладали такой же ученостью, и их совсем не беспокоили тени далекого прошлого. Джакомо Фонди был бедным мальтийцем, нашедшим работу в каком-то консульстве. Работа состояла в запечатывании писем и платили за нее сто пятьдесят франков в месяц. По моему мнению, любая другая работа подошла бы ему гораздо лучше. Природа, озабоченная тем, чтобы на Мальте никогда не переводились грузчики, одарила бедного Фонди плечами и руками, достойными Милона Кротонского11. Он явно был рожден для того, чтобы крушить все вокруг себя неподъемной булавой, а вовсе не для сжигания восковых палочек и запечатывания писем. Тем не менее, он сжигал по две-три палочки в день, словно хотел этим доказать, что человек не является хозяином собственной судьбы. Этот деклассированный островитянин становился самим собой только во время приема пищи. Джакомо всегда помогал Маруле накрывать на стол, а когда этот стол требовалось перенести с места на место, он делал это исключительно на вытянутых руках. Когда Джакомо ел, он делался похожим на известного героя Илиады. Я никогда не забуду, как хрустели его мощные челюсти, как раздувались ноздри, сверкали глаза и блестели тридцать два великолепных зуба, похожие на мельничные жернова, притом, что мельницей был он сам. Определить границы его интеллекта было несложно, но пределы аппетита нашего мальтийца так и остались непознанными. Он прожил в доме четыре года, но Христодулу так и не удалось что-нибудь заработать на этом жильце, хотя тот и доплачивал десять франков в месяц за усиленное питание. Каждый день после обеда ненасытный мальтиец поглощал огромное блюдо орехов, которые он легко колол пальцами посредством простого соединения большого пальца с указательным. Христодул, человек во всех отношениях доблестный и к тому же сам когда-то совершавший подвиги, следил за этим упражнением со смесью восхищения и ужаса. Он, конечно, переживал по поводу того, что весь десерт достается одному едоку, но, с другой стороны, ему льстило, что за его столом кормится такой фантастический Щелкунчик. Лицо Джакомо подошло бы для коробки с сюрпризом, которым пугают детей. Оно было скорее белым, чем черным, но в этом вопросе наши мнения расходились. Густые волосы мальтийца, наподобие шапочки, свисали до самых бровей. И лишь несколько деталей нарушали гармонию облика этого Калибана12. Я имею в виду его крохотные ступни, тончайшие щиколотки и стройные ноги, способные привлечь внимание понимающего скульптора. Но на них жильцы дома не обращали никакого внимания. В сознании каждого, кто хоть раз видел Джакомо во время приема пищи, его образ навеки запечатлевался лишь в связке с обеденным столом, все остальное было не в счет.
Еще я должен упомянуть малыша Вильяма Лобстера. Это был истинный ангел двадцати лет отроду, светловолосый, розовый и щекастый. Особенность этого ангела состояла лишь в том, что родом он был из Соединенных Штатов Америки. Нью-йоркский торговый дом Лобстер и сыновья отправил юношу в страны Востока, чтобы тот на месте изучил экспортно-импортные операции. Днем он работал в конторе братьев Филип, вечерами читал Эмерсона, а по утрам с первыми лучами солнца отправлялся в тир Сократа, чтобы поупражняться в стрельбе из пистолета.
Однако самым интересным членом нашей компании, несомненно, являлся Джон Харрис, дядя по материнской линии малыша Лобстера. Мне достаточно было один раз пообедать вместе с этим удивительным парнем, чтобы навсегда понять, что собой представляет Америка. Джон родился в Вандалии, штат Иллинойс. С самого рождения он дышал воздухом нового молодого мира, воздухом живительным и пьянящим, ударяющим в голову не хуже шампанского, одного вдоха которого достаточно, чтобы сразу сделаться пьяным. Не знаю, была ли семья Харриса богатой или бедной, отдавали ли они своего сына в колледж, или он сам занимался своим образованием. Важно было одно: в свои двадцать семь лет этот человек рассчитывал только на себя, ладил только с самим собой, ничто не признавал невозможным, ни перед чем не отступал, всему верил, на все надеялся, пробовал все на свете, побеждал везде и всюду, упав, немедленно вставал, потерпев неудачу, начинал все сначала, ни перед чем не останавливался, никогда не дрейфил и шел себе вперед, насвистывая веселую песенку. Он успел поработать сельскохозяйственным рабочим, школьным учителем, адвокатом, журналистом, золотодобытчиком, промышленным рабочим и коммерсантом. Он все успел прочитать, все на свете видел, всем на свете занимался и объехал половину земного шара. Когда мы свели с ним знакомство, он командовал сторожевым пароходом, на борту которого имелось шестьдесят человек экипажа и четыре пушки. Он писал аналитические статьи о проблемах стран Востока для Бостонского научного журнала, продавал индиго торговому дому в Калькутте и еще находил время, чтобы три-четыре раза в неделю пообедать вместе с нами и своим племянником Лобстером.
В качестве примера приведу только один случай из его жизни, который дает исчерпывающее представление о характере Харриса. В 1853 году он был компаньоном одного торгового дома в Филадельфии. Его племянник, которому в ту пору исполнилось семнадцать лет, решил нанести ему визит. Он обнаружил своего дядю на площади Вашингтона перед горящим домом. Харрис стоял, засунув руки в карманы. Вильям хлопнул его по плечу. Харрис обернулся и сказал:
– Это ты? Привет, Билл. Не вовремя ты появился, сынок. Этот пожар меня разорил. Я влил сорок тысяч долларов в капитал торгового дома, а спасти не удастся ни единой спички.
– Что ты намерен делать? – спросил ошеломленный парень.
– Что я буду делать? Сейчас одиннадцать часов. В кармане моего жилета завалялась пара золотых монет, и я предлагаю тебе позавтракать. Я угощаю.
Редко можно встретить таких стройных и элегантных мужчин, как Харрис. У него мужественная внешность, высокий лоб, ясные глаза и гордый взгляд. Эти американцы никогда не выглядят хилыми и уродливыми. Знаете почему? Потому что они не позволяют стреножить себя путами замшелой цивилизации и свободно развивают свои умственные и физические способности. Школой им служит свежий воздух, учителем – реальная жизнь, а кормилицей – свобода.
Обычно я мало обращал внимание на господина Мерине. Джакомо Фонди я рассматривал с безразличным любопытством, какое испытывают на выставках экзотических животных. Малыш Лобстер также не вызывал у меня большого интереса. Зато с Харрисом я по-настоящему сдружился. Его открытое лицо, простые манеры, суровость, сочетавшаяся с мягкостью, вспыльчивый и вместе с тем рыцарский характер, странность его юмора и живость чувств неудержимо влекли меня к нему, хотя самому мне не свойственны ни горячность, ни страстность. В окружающем мире мы любим то, чего нет в нас самих. Джакомо одевался во все белое, потому что сам он был черным. Американцев я обожаю именно потому, что сам я немец.
Что же касается греков, то с ними я не сблизился даже после четырех месяцев проживания в Греции. Нет ничего проще, чем жить в Афинах, совершенно не соприкасаясь с коренными жителями этой страны. Я не посещал кафе, не читал ни Пандору, ни Минерву и вообще не читал никаких местных газет. Я не посещал театров, потому что у меня нежный слух, и любая фальшивая нота оскорбляет меня сильнее, чем удар кулаком. Я просто жил в доме вместе с моими хозяевами, моим гербарием и Джоном Харрисом. Поскольку у меня был дипломатический паспорт и официальный статус, я мог быть представлен в королевском дворце. По приезде я послал свою визитную карточку главному церемониймейстеру и главной статс-даме и мог рассчитывать на приглашение на первый королевский бал. Для такого случая я хранил красивый расшитый серебряными нитями красный костюм, подаренный мне тетей Розенталер накануне моего отъезда. Это был официальный мундир ее покойного мужа, служившего препаратором в отделе естественной истории Минденского филоматического13 института. Моя добрейшая тетя отличается исключительным здравомыслием, и она точно знает, что в любой стране мира к мундирам, особенно к красным, относятся с величайшим почтением. Мой старший брат заметил, что я выше ростом моего покойного дяди и по этой причине рукава его мундира не доходят до кистей моих рук. Но в ответ на это замечание мой отец немедленно заявил, что все будут ослеплены серебряным шитьем, а принцессы не станут рассматривать меня с близкого расстояния.
К сожалению, при дворе за весь сезон не устроили ни одного бала, и единственным зимним развлечением для меня стало цветение миндальных, персиковых и лимонных деревьев. Ходили смутные слухи о том, что большой королевский бал назначен на 15 мая. Об этом, в частности, писали полуофициальные газеты, но твердо рассчитывать на то, что бал состоится, не было никакого смысла.
Мои исследования, как и развлечения, шли своим чередом. Я досконально изучил Афинский ботанический сад. Он не очень разнообразен, не очень красив и напоминает быстро пустеющий мешок. Гораздо богаче выглядит королевский сад. Один ученый француз по фамилии Баро собрал в нем образцы всего растительного мира Греции – от островных пальмовых деревьев до камнеломок, произрастающих на мысе Сунион. Я целыми днями изучал растения, высаженные господином Баро. Королевский сад открыт для публики лишь несколько часов в день, но я заговаривал по-гречески с часовыми, и из любви к родному языку они разрешали мне пройти. Господин Баро охотно прогуливался со мной по саду. Он уделял мне время из любви к ботанике и французскому языку. В его отсутствие я старался разыскать главного садовника, человека чрезвычайно тощего с ярко-рыжими волосами. С ним я беседовал по-немецки. До чего же выгодно быть полиглотом!