Loe raamatut: «Кинжал без плаща»
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
История первая. Путь кшатрия
Он ждал Леку Горелова, когда в кафе зазвучала эта песня – «Ностальжи». Она значила для Мезенцова, может быть, даже больше, чем для настоящих эмигрантов, будя воспоминания, уводя в прошлое, в минувшую и невозвратную жизнь, в какие – то параллельные миры и альтернативные вселенные. В 70-е, 80-е годы, которым не быть вновь…
Был день памяти Алана Григоряна. Мезенцов позвонил Леке – международный роуминг долго ворочался в эфирном пространстве и, наконец, дал протяжные гудки вызова.
– Алло! Ты где?!
С некоторых пор все их звонки начинались этой сакральной фразой.
– Я в Роттердаме…
– А я в Копенгагене!
Нехорошо получилось; прямо как в анекдоте про сексуальные извращения – «Роттердам и Поппенгаген». Вместо ностальгии – очередная порция неизбежной клоунады по этому поводу. Потом – щемящий вопрос:
– Завтра день Алана… Может, встретимся на нейтральной полосе?
– Ага.… Где это у нас теперь нейтральная полоса?
– Географически это Берлин. Я буду ждать тебя в семь вечера в «Гроссэгере» на Унтер-ден-Линден, на нашем месте у окна! Приезжай! Хотя бы мертвые должны собирать живых вместе…
И вот Мезенцов ждал живых и призраков за большим стеклом «Гроссэгера», где всегда угощают хорошей охотничьей олениной, курил свой извечный «Салем», смотрел на подтеки дождя, на промокших и озябших берлинцев. За спиной – под пристальными низкими лампами зелень бильярдных столов, костяной пристук шаров, фантомы сигаретного дыма…
В любом возрасте природа выдает поровну лета, осени, весны, зимы – но с определенного момента начинаешь запоминать только осень. Мезенцов не помнил лета с 1988 года – видимо, его лето осталось там. Вкрапления седины в жидких редеющих и прилизанных волосах, пятна желтизны на знаменах – все уводило потом от солнца и разнотравья в холод прозрачного утра умирающей природы, телеграфирующей свое прощальное «прости».
– Ностальжи… Же мур ля со мегре…
В 1984 году было очень жаркое лето. Не везде, конечно, но Лека, Лордик и покойный Алан отдыхали тогда в пансионате «Кувшинка» в Чувашии, там было просто пекло! Их вытащил тогда по писательской линии как раз Григорян, ныне – уже мертвый, сгоревший не так давно под палящим солнцем Ирака, посреди мертвой, растрескавшейся земли. Вспоминал ли Алан там, в Ираке, другое, доброе солнце Кувшинки, сверкающее на бриллиантах капель, пронизавшее изумрудную зелень, сочащееся сквозь листву, золотящее травы, стрекочущее двигателем зноя в тысячу насекомьих сил?
Собирались много лет подряд. То одно, то другое – то Алан в Париж по ленинским местам, то у Леки командировка в Магадан, то Лордик не может – с его торговыми операциями. В 1984 году так сложилось – все свободны, но Лека начал ныть:
– Да там рубль в день за номер, за отпуск десятую часть зарплаты прожрешь, а мне телевизор надо новый и морозильную камеру надо…
Лека был тогда, чего греха таить, скуповат. Жил на советскую «очень среднюю» зарплату, и все время экономил к ярости своих друзей. Алан пошел куда-то, движимый энергией злости, и легко пробил профсоюзную льготу, чтобы Лека, как многодетная мать, платил 18 копеек за номер.
– Это нормально? – ерничал он перед отправкой. – Или тебе опять не по карману?
На 18 копеек Лека, скрепя сердце и скрипя им, согласился, и Кувшинка, давно облюбованная Аланом, распахнула душистые объятья своего разнотравья для троицы разгильдяев.
Это был писательский пансионат из нескольких двухэтажных срубов-корпусов, на берегу реки Чермашни и ее длинного тупикового рукава, заросшего кувшинками, тростником, изобилующего рыбными омутами, гладкими, как зеркало, поистине серебрянными днем, розовыми на закате и черными, как полированный антрацит, глухой чувашской ночью.
Ивы в ином месте так низко свисали к воде, что, казалось, росли из нее побегами, врастая в берег по мере возмужания. Под их зеленые клейкие пряди Лордик любил загнать белую санаторскую лодку, оказываясь в душном и банно-пряном шалашике, незримый ни с воды, ни с суши, уединенный, как мудрец Лао-цзы.
Кормили в Кувшинке за тот же рубль (для Леки – 18 копеек) очень диетично: манной кашкой на завтрак, легким омлетиком, ухой под щучью голову на обед, расстегайчиками с крольчатиной на ужин (почему-то!). Светлана у Лордика как раз худела, Мирончику как-то хватало, а вот сам отец семейства не наедался. Но что за беда – поутру ходили тучные деревенские молочницы, зычно предлагали молока, а когда Лордик выходил к ним со стаканом, то со смехом наливали «такую малость» и бесплатно.
У разъезда, где шел подъем на шоссе, работал в летнее время шашлычник дядя Гурам. За сорок копеек можно было взять шампур сочного дымного карского шашлыка с колечками лука, помидора, политого белым вином, ароматного нездешним югом и нездешним пиршеством.
– Спекулянт! – злился Лека, голодавший больше всех на диете «Кувшинки», но самый жадный. – Вот я позвоню ребятам в Народный контроль, тогда он не так запоет!
Вообще-то он не только брюзжал, но и выучил Мирончика плавать: выбрасывал из лодки посреди омута (правда, привязав за талию к спасательному кругу) и заставлял самолично добираться до берега. Обычно своенравный Мирончик при «дяде из КГБ» как-то притих, покорился судьбе и даже ничего маме не рассказал про варварский способ «экспресс-обучения».
Мезенцов запрещал сыну плавать без страховки – веревки, за которой на приличном расстоянии тащился пенопластовый красный круг. Мирончик и с таким балластом выделывал чудеса водного поло, нырял, плескался, бесился с соседскими ребятишками.
– В рукаве-то поосторожнее! – предупредил Алан. – Там где-то в омутах здоровенный сом живет, метра на два! Местные его «Силурусом» прозвали. Он недавно у завхоза цельную утку проглотил… А Мирончик все-таки пока маленький… Силурус его если не съест – так ведь напугать может…
– Хрен! – вмешался легкомысленный Лека. – Весь этот Силурус легенда для привлечения рыбаков! Ее вон Гурам распускает, чтобы успешнее шашлыками спекулировать! Сколько его ловят – а выловить не могут, зато шашлычки жрут, молоко пьют, хлеб деревенской выпечки покупают – этому Силурусу местные барыги памятник должны поставить!
– Нет. – обиделся Алан и поджал пухлые гедонистические губы. – Есть сом, сам видел на ночном клеве, как он плещется! Говорю тебе метра два, не меньше… Может быть, полтора метра, врать не буду, но на меньше точно не потянет, тут и к бабке ходить не надо!
– Да отродясь такого не было, чтобы сом на человека нападал! – заполошно загомонил Лека – Я сам рыбак! Сом может лягушку съесть, ну, карпа, например!
– А утку может?! – саркастически прищурился Алан.
– И про уток сроду не слыхал! Фуфло все это!
– Да?! Фуфло?! А куда тогда у завхоза утка делась?!
– Курортники, может, украли! Или сама утонула! Нажралась вон суперфосфата – везде сволочи, накидали – забалдела и утонула спьяну, вот и вся недолга!
– А я говорю – Силурус ее съел! Ты таких сомов, Лека, и не видал никогда! А все почему? Здесь ила и тины всякой завались, в рукаве-то, как подушка пуховая сомам! Рыбу здесь совхоз специально разводит для нужд отдыхающих, выпускает в омут – как шведский стол ему… Объедки из столовой – раньше обслуга тут свиней держала, а теперь обленились, черти, свиней позабивали, объедки в омут сливают – жри да толстей, чего сому еще надо? Одного жареного антрекота вчера два бачка вывалили понадкусанного… С детской группы отдыхающих… Дети не едят – а Силурус жиреет!
– Но не настолько же, чтобы утку съесть живую! – горячился Лека.
– Вот что! – положил конец спорам Лордик Мезенцов. – Раз здесь есть сом, то я сына купать тут боюсь… Конечно, Мирончик купается в реке, а не в омуте, конечно, и сомы охотятся по ночам, а не днем – но раз в год и кочерга стреляет! А посему, други мои, надо нам этого чертового сома изловить для безопасности – глядишь, и другие родители нам спасибо скажут! И доброе дело сделаем, и сомятины порубаем… Как, идет?!
Предложение было принято на «ура», как в прошлом году, когда Лордику дали премию величиной чуть не с зарплату, и друзья втайне от жен слетали в Волгоград, похавать черной икры и осетрины, а к вечеру тем же «ТУ-124» вернулись обратно, так что про их проделку никто и не знал.
Даже скептик Лека – и тот загорелся: сомы, конечно, в два метра бывают только в сказках рыбацких, но оно и к лучшему. Если бы сом был такой здоровенный, то он был бы старым! А если бы он был старым, то плесо его было жестким и невкусным, а сомовий жир при растопке для пирогов пах бы тиной. То ли дело поймать молодого сомика – его мякоть сочная, аппетитная, а уха из такого – сущий жир, даже ложка стоять будет!
Вечером Света заставила Мирончика доесть омлет, применив замечательный аргумент:
– Вон, смотри, папа уже свои яйца съел! (Лордик тогда как раз выскребал третье яйцо всмятку, принесенное деревенской торговкой.)
Сын отправился спать, а Лордик собрался идти на его защиту – бить сома. Света, увидев Лордика в охотничьем снаряжении, только выразительно покрутила пальцем у виска. Когда Мезенцов объявил цель похода – она довесила сквозь зубы:
– Ну-ну! Дуракам закон не писан!
И ушла в комнату отдыха смотреть телевизор. Лордик не унывал – такой стиль общения с женой вошел у них в норму. Его мучило другое – если он сегодня в ночь не возьмет сома Силуруса, то завтра не сможет разрешить Мирончику купаться, что, конечно, не обрадует сына.
Вышли из бревенчатых корпусов тихо, как на конспиративную сходку. Алан в гидрокостюме, Лека в спортивном костюме с символом московской олимпиады не груди. Лордик в больших, с отворотами, болотных сапогах, в брезентовой выгоревшей штормовке, в джинсах марийского пошива.
– Значит, так! – предупредил Алан, местный краевед. – Будем брать его баграми! Багры возьмем на пожарном щите! Прикормку я взял у поваров – пять буханок свежего хлеба…
– Сом на хлеб не клюет! – рассердился профанации Лека.
– Знаю! Я хлеб вымачиваю вот в этой кастрюле, в мясном бульоне! Только поплывет такой хлебушек – по всему омуту пойдут бульонные флюиды! А коли они пойдут – Силурус поплывет по запаху к источнику, к поверхности воды! Тут мы – с фонариком и с баграми – ка-ак саданем!!!
Лодка отчалила от берега с едва слышным плеском, вежливо раздвигая носом кувшинки. Ночной омут парил с дневной жары, полуокутанный белесой дымкой. Свет фонарика выхватывал из мира темных контуров зеленые участки буйных порослей.
– В принципе, можете говорить в полный голос! – предложил Алан. – Силурус хозяин здешних мест, это вам не мелкая плотва, от крика не ушлепает… Главное, как всплывет, попасть ему багром в башку! Если в хвост – то только поцарапаешь, злее станет, глядишь, и лодку, чего доброго, перевернет!
– Что бы вы без меня делали! – усмехнулся Лека, собирая невесть откуда взявшееся охотничье ружье. – Вы ведь даже не члены общества рыболовов и охотников… так, может быть, половые члены, не более…
– Ща как дам! – замахнулся Алан.
– Ладно, ладно! – притворно испугался Лека. – Ты будешь бесполым, я же не настаиваю…
– Слушай, Алан – поинтересовался Лордик, всегда отличавшийся любознательностью. – А почему они зовут его Силурусом?
– Вообще-то они его как-то по чувашски зовут… – вынужден был признаться Григорян. – А Силурус – это латинское обозначение сома… Я сам прошлым летом приспособил, но скромно скрылся под псевдонимом…
– Да и сома этого ты тоже выдумал! – разочарованно зевнул Лека. – Писатель хренов! Вот счас промерзнем тут всю ночь, как дураки – а я, между прочим, с такой отдыхающей познакомился! Прикинь, Лордик, она искусствовед! Она в Эрмитаже все знает, как мы в собственном туалете! И такая, знаешь, фигуристая… Очки только портят – надо ей оправу поменьше… А то, как синий чулок… Я бы сейчас мог к ней в номерок, под теплое одеяльце – а вместо этого торчу тут и зябну с двумя миндалями в лодке…
– Зяблик нашелся! – хмыкнул Алан. – Если ты так говоришь, Лека, то запомни: поймаем сома, поделим с Лордиком, а ты только облизывайся: фантомов не едят!
Иногда говорят про тишину: мертвая. В Кувшинке тишина была живая, зыбко-подвижная тишина безветрия и неуловимого шелеста берегов, невоспринимаемого ухом развода и бульканья мелкой рыбешки. Какой-то пух – то ли остатки тополиного, то ли камышовый – витал незримо в темноте, иногда касался лица, падал на воду и не плыл – от невесомой легкости своей скользил по ее глади. Ночная прохлада гладила утомленные окрестности, белевшие от раскаленного зноя днем.
– Нет, ты скажи! – приставал Лека к Алану. – Если бы здесь действительно водился сом! Столько рыбаков – и все неумехи, один ты Д’Артаньян, так что ли получается? Никто его выловить не мог, один Алан Григорян счас подъедет и возьмет?!
– Во-первых! – терпеливо загибал пальцы Григорян – эти лентяи удят в основном днем, а Силурус всплывает ночью. Во-вторых – сом не клюет на обычную рыболовную снасть. Здесь нужны специальные приспособления, крюки как у багра – а с обычной удочки он просто лесу оборвет – и все! К тому же местным он нужен, как легенда, тут ты, Лека, прав, а приезжим некогда всерьез за него взяться…
– Тихо! Смотрите! – возопил Лордик, проведя фонариком дорожку по зыбкой пленке воды.
Они увидели то, что сразу осекло скептика Леку – и убило его надежды попробовать молодой сомятины. Близ берега на мелководье ворочалось какое-то серое гуттаперчивое бревно. Вот перевернулось боком, хапнуло лягушку – и вновь с еле слышным плеском ушло на глубину…
– Ого-го! – присвистнул Горелов.
– Вот он! – торжествовал Алан. – Силурус! Я же говорил! Оклеветанный неверием, оскорбленный сомнением, не понятый современниками – я все же был прав! И что, Лека, разве такой красавец не в силах утащить утку?! Да ему хоть барана дай – утащит под корягу!
– Или… мальчика… – холодея от той опасности, которой подвергался здесь Мирон Леонардович, прошептал Лордик. – Алан, ты должен был мне сказать в первый же день…
– Да нормально, Лордик! Твой сын купается на протоке, а сомы не любят проточную воду… Хотя… Судя по размерам, Силурус все время должен быть голоден… Может, он от голода и днем выйдет охотиться…
– Все! – подвел итог Лека. – И спорить не о чем! Хана твоему Силурусу, а нам всем доброй ушицы…
Он открыл кастрюлю, источавшую сладковатый запах перекисающей еды, и стал ломать моченый в бульоне хлеб, кусок за куском отправляя по воде. В призрачном свете фонарика их рваные остовы нарушали гармонию спящей природы, идеальную ровность поверхности омута.
– В тихом омуте – черти водятся! – посетовал Алан. – По правде сказать, Лордик, я в первый раз вижу Силуруса вблизи! По плескам ведь не определишь… А то, и правда, Мирона и на протоку бы не выпустил…
Они тихо вращались, влекомые неведомыми круговыми слабыми течениями, посреди безобразия плавучего хлеба, по охотничьи собранные.
– Вот вам и романтика странствий! – улыбнулся Лека.
– Я соглашусь с тобой, – кивнул Алан. – Но не с тем, что ты имел в виду! Романтика – совсем не то, что видят в ней наши глупые женщины – когда много роз, кофе в постель – или лучше в чашку – ресторации, ассигнации… На самом деле, Лека, это не романтика, а пошлость в квадрате! Лунный свет, тихая музыка – отвратительно пошлы!
– Хм… а что же тогда романтично, по-твоему?
– Философия романтики – в ее трагичности. Подлинный романтизм – это ореол трагедии и обреченности. Белый офицер, прощающийся с любимой на перронах гражданской войны – это вечный романтический сюжет, вечное поле для романсов и сонетов! А современный мажор, из ресторана везущий на «чайке» девушку домой слушать Чайковского и смотреть с балкона в бинокль на Луну – это дерьмо. То есть, может быть, не дерьмо, простая проза жизни – но нет… не поэзия…
– Че-то ты заболтался уже, писатель! – хмыкнул Лека. – Белый офицер ему… Помягчели времена-то для вас, шелкоперов, прежде ты бы не стал вспоминать белого офицера в обществе офицера КГБ!
– Я это не в смысле апологетики Белой армии! – сдал на попятный Григорян. – Победив, Белая армия стала бы пошлостью уже не в квадрате, а в кубе… Я почему говорю про романтику – вот здесь и сейчас – не потому что ночь ароматна и пахнет дымом, банькой, сеном, детством… Я говорю – романтизм в Силурусе, одиноком старом соме, против которого вышли трое жестоких истребителей, вооруженных всей технической и интеллектуальной мощью ХХ века! Старый сом, живущий по законам доисторического времени, когда не появлялись еще даже рисунки на стенах пещер, гость из Силура – Силурус – обречен перед нами и в этом прекрасен. Если бы он поймал мальчика из деревни – он был бы мерзкой хладнокровной гадиной и не больше того. Но вышли мы – и симпатии верхнего наблюдателя на его стороне: Божественный романтизм именно в этом:
Старого мира последний сон
Молодость, сила, Вандея, Дон!
– По-твоему, выходит, коммунизм, если побеждает – становится пошлостью?
– Ладно, Лека, уймись! – выручил Алана Мезенцов. – Пошлостью становится этот ваш беспредметный разговор. Коммунизм неизбежен – и все! Лучше сома не проглядите!
– Есть большая разница между романтиками, комсомольцами двадцатых, и например, туземной бабой по прозвищу Мотниха! – не унимался Алан. – Мотниха как раз в двадцатые и была, наверное, комсомолкой! А сейчас у нее сдох почему-то весь опорос, и она дохлых поросят хочет продать горожанам под видом свежерезанных… Пришла ко мне, дура старая – мол, Алан Арменович, вы большой человек, нет ли у вас какой синей печати, чтобы поросятам на бок проставить! Ведь вот дура старая – а знает, что санэпидемстанция мясо убойное метит… Я ее выгнал! С чего поросята сдохли – никто не знает! А ну как горожане помрут следом?! Но Мотнихе, ослепленной собственничеством, это ничего, мол в городе народу нет переводу, один помер, другой родится, а в кубышке у Мотнихи все деньги-то считанные…
– Вот сволочь! – сплюнул Лека в воду.
– Человека портит комфорт! – глубокомысленно изрек Лордик. – Люди в землянках и в лаптях честнее людей в «жигулях» и итальянских сапожках… Мы им пансионат за 18 копеек в сутки – а они нам в ответ – дохлых поросят на продажу… Мы им дешевый хлеб – а они его в рюкзаки и за город: свиней откармливать…
– Но коммунизм все-таки неизбежен! – зачем-то сбил накал трагической ноты Лека. – Отобьемся! Все-таки Константин Устинович Черненко – это такая сила – никакая Мотниха не переломит!
– Сом подходит! – шепотом просипел вмиг напрягшийся и заострившийся Алан. – Силурус-с-с…
Черную полировку воды разрезала сильная слизистая спина могучего сома. Похожий на чудовищно разросшегося головастика, с длинными усами и блеклыми, по виду слепыми бусинами глаз на широкой, состоящей почти из одной пасти морде, Силурус возник из тинистых глубин и донных коряг как истинное порождение ночи и кошмара.
Он рос, наверное, века два, но с каждым днем, набирая вес, становился все жаднее и неразборчивее до пищи. Чем дальше в неведомое технотронное грядущее планеты уходил век Силуруса, тем сильнее терзало его проклятие голода.
Теперь видно было, что он не короче двух метров. Он глотал бесформенные размокшие куски хлеба с бульоном и шел прямо наперерез лодке, как айсберг на «Титаник».
– Стреляй, Лека! Стреляй! – взмолился Алан, вмиг вспотевший от рыбацкого возбуждения.
– Счас… подпустим поближе…
В ночи, в ирреальном мире расходящихся водяных бликов и волн Лека не рассчитал скорости большой рыбы. Лордик раньше выстрела ударил в серую лоснящуюся спину багром. Обычные сомы мягки до студенистости. Но Кувшинкинский левиафан затвердел от старости, как полено, и багор скользнул по его боку, лишь слегка ободрав кожицу и слизь.
От удара Силурус рванул вперед сильнее, ударил спиной лодку – и в тот самый момент Лека нажал на спусковые крючки своей двухстволки. Но лодка уже накренилась, стволы ушли с прицела, и вместо сома крупная дробь второго нумера прошила днище.
– Едрен кагал! – выматерился упавший на дно новообразованного друшлага Алан. – Смотри хоть под ноги, когда стреляешь!
Силурус ушел на глубину. Вода в лодке быстро прибывала, и матюгающаяся промокшая компания погребла к спасительной осоке берегов.
– Это не сом! – кричал Лека в ярости – во многом на собственную неловкость. – Это враг народа! Это душа Колчака, которого утопили в Ангаре!
На берегу немного пришли в себя. Алан торжествовал вдвойне: во-первых, его рассказ о Силурусе подтвердился наглядно, а во-вторых – насмешник Лека посрамлен, обгадился прилюдно, и теперь его можно шпынять до посинения.
Это торжество, этот триумф духа заставил Алана быть благородным. Он объявил, что штраф за расстрелянную лодку он заплатит пансионатскому начальству лично, поскольку охота на Силуруса – его инициатива.
Когда Лордик добрался до номера – мокрый, в иле, в водорослях и водной траве, как утопленник – презрительный взгляд жены сказал ему все, что она думает о его ночных развлечениях. Взгляда было довольно – супруги не разговаривали.
На следующий день Мирончик плакал, потому что отец запретил ему купаться. Лека реабилитировался, посетив по Алановой наводке бабку Мотниху. Здесь Горелов развернул перед обалдевшей старухой впечатляющую ксиву, а затем не менее впечатляющую панораму ее бесчеловечного преступления. Подобно Босху он поместил маленькую фигурку согбенной Мотнихи в центр панорамы шабаша; Мотниха подавлена и сломлена ужасными ликами подступающих отовсюду неотвратимо Санэпиднадзора, Народного Контроля, Месткома и Парткома, КГБ и Политбюро, объединившихся для победы над зловредной бабкой. Обложив Мотниху со всех сторон, могучие союзники тащат с собой новейшую технику: зловещие овоскопы и дактилоскопы, экспертов и криминалистов, лупы и микроскопы, прожектора позора. И вот уже раскрыт бабкин замысел продать дохлятину, и вот уже со всех сторон спешит милиция брать бабку – обкладывает окрестность, прочесывает леса.
И нет укрытия, нет спасения бабке Мотнихе. Лучшие пинкертоны страны прижимают ее в угол убойными доказательствами, предьявляют ей ее отпечатки пальцев и орудие преступления – нож, которым она после смерти отворяла горло поросятам. Дедуктивный метод не дает сбоя – страна Советов поставлена под угрозу распространением поросиного трупного яда. И вот уже суд над Мотнихой – в блеске юпитеров, со стрекотом кинокамер, с рядами иностранных журналистов и гостей из братских республик. Вот уже клеймят Мотниху видные деятели профсоюзного и рабочего движения, указуют в нее перстом и требуют: «К ответу! К ответу!». И полнится газета «Правда» гневными письмами трудящихся со всех уголков необъятной родины – призывающих не щадить классового и генетического врага. Финал полон декоративных элементов: Бабку Мотниху сажают почему-то в полуторку, отвозят на помойку и там, предварительно завернув в черную простыню, расстреливают.
Уже на половине этой экспозиции почти рыдающая бабка готова была согласиться на любые, даже унизительные условия мира с обществом. Когда Лека предъявил ей ультиматум – сдать ему немедля весь дохлый опорос – Мотниха без лишних слов пошла в подпол, на ледник – и принесла трупики неудавшихся свиней.
Лека поспел как раз вовремя: на боках трупиков уже виднелась где-то слямзенная Мотнихой неразборчивая печать.
Друзья дожидались его недалеко от шашлычной, плотно пожевав жареного мяса, запивая виноградным студеным соком, урча теперь животами. Здесь они несколько часов просто и пошло спали, причудливо и мозаично загорая в рассеянных листвой лучах жгучего светила. Что касается дохлых поросят, то их положили на солнцепек, где они сперва отмерзли, а затем еще и засмердели, вздуваясь. Сому лучший гостинец!
Частично восстановив подорванные ночной охотой силы, охотники перешли к пьянке…
* * *
«Ностальжи». Как много можно вспомнить и заново пережить за две минуты единственной песни! За стеклом кружили белые мухи – первые признаки мокрой и бесснежной берлинской зимы. А водка – хоть и называлась «Русской» – была по-европейски чересчур чиста и дистиллирована. Это была подделка – под ту, настоящую, «Андроповку» – сивушную, из опилок, из нефти – из чего еще там?
Алан, Алан… Не щадит нас время… Он стал нефтебароном, и чтобы есть черную икру – в новой России не нужно было летать в Волгоград. Но изобильная икра тоже стала подделкой, как и нерусская «Русская» водка – она утратила витамины радости, солнечные ферменты целеустремленности.
Алан ворочал миллионами долларов. Он работал в Ираке по программе «Нефть в обмен на продовольствие» и много помог опальному режиму Саддама Хусейна. Потом, когда запахло второй войной в Заливе – Алан, как и все нефтебароны, отпустил домой сотрудников фирмы. Думали, что он, как капитан – последним покинет тонущий корабль.
Но это был Алан! Он сделал нечто, заставившее новостные программы вновь заговорить о «загадочной славянской душе», хоть и был вполовину армянином. Он сказал Саддаму: «Мы были вместе в богатстве и радости – останемся вместе и в смертельный час!». Потом он одел костюм «сафари», пробковый шлем, взял бронебойное ружье, из которого ухлопал в Африке не одного слона, и принял одинокий бой под деревушкой Эль-Обейд.
Говорили, что это очень экзотичный способ самоубийства. Говорили, что Алан сошел с ума и принял за сафари настоящую войну.
Но Лордик знал истинную причину. Незадолго до Эль-обейдской последней охоты он видел Алана на экономическом форуме в Давосе. Алан показался ему безмерно усталым, издерганным и потерявшим стержень внутри. Бессвязную речь мог понять только старый, многолетний друг:
– Шлюхи! Я, Лордик, потратил на шлюх всего себя! Занимали мы с тобой, занимали… Отдавать все равно придется! Как все пошло и, главное, по Фрейду – убить себя, чтобы нравиться бабьей твари, проституткам нравиться… ради чего все?!
Подлинная романтика для Алана всегда была связана с трагедией и поражением. Алан смолоду впал в странную ересь – он полагал, что Богу милы побежденные, что Бог на их стороне – но, увы! – Он наблюдатель и не может вмешаться: вмешайся Он – и побежденные станут победителями, и пропадет их шарм и величие, подлинная глубина, отверзтая в их душах в час великих испытаний.
Под Эль-Обейдом одинокий путник пустыни дал красивый бой: он стрелял в американский бронированный вертолет «Апач». Он не смог бы его сбить – если бы одна из пуль не попала под вращающийся винт, в ту единственную, как у Ахилла, уязвимую точку «Апача». Для охотника это большая удача! Только страстный охотник сможет ее оценить – все равно что попасть бешенно прыгающей белке прямо в глаз мелкой дробью!
А может быть, думал Мезенцов, то была и не удача вовсе, а просто великий Наблюдатель все же вмешался, усилил драматический эффект? Прошла лишь минута торжества – и другой «Апач» разорвал тело Алана в клочья очередью из крупнокалиберного пулемета. Кровавые останки Григоряна пали на иссохший такыр вдали от Басры и Багдада, вдали от родной стороны, бесконечно уходящей во времени и пространстве от Алана.
К гибели своей страны Алан приложил немало усилий – потому что хотел нравиться шлюхам. Но нельзя убить СВОЕ, не убив при этом СЕБЯ. На склоне дней Алан понял это – и ушел красиво, в колониальном пробковом шлеме и брезентовом френче, со слоновым ружьем в руках.
«Ностальжи». Одна только песня. И какие гуттаперчивые, каучуковые, резиновые две минуты! Сколько мыслей влазит в них под фальшиво-чистую, стерильную, не обжигающую горла водку и под вкус прикормленной, домашней, потерявший терпкий лесной дух погони и страсти оленины!
* * *
В далеком и чопорном 1978 году ему было 33 года – возраст Христа. Он состоял завотделом в Кареткинском райкоме ВЛКСМ, отвечал за науку и учебные заведения. Медик по профессии, он писал диссертацию по методам психотронного воздействия в буржуазных странах, ненавидел райкомовские будни с их пьянками, саунами и распущенностью, презирал свою скучную должность, возню с бумажками и маразматические поправки в молодежные стенгазеты.
На кафедре психиатрии грозились зарубить его детище – массивный труд по внушаемости человека. Хоть труд и писался в рамках «критики ИХ нравов», все же познавательная часть выпирала, вопияла к небесам. Чтобы упокоить друзей и преодолеть врагов, нужны были банкеты, коньяки, охотничьи домики с запотевшей ледяной внутри «Посольской» с балычком и копченой осетринкой. А на райкомовскую зарплату не разбежишься – меньше заводской.
Кафедра психиатрии втянула 33-летнего комсорга в коррупцию. Диссертация, как древний Молох, не спрашивала – откуда дары, но требовала даров. Выгодная женитьба, хоть и способствовала карьере, но денег тесть (завтрестом нефтегазовой промышленности одной из автономных республик) не давал, наоборот – придирчиво разглядывал, как зятек КГБ-шных кровей, потомственный кат и палач, будет содержать его дочку. Родился первый ребенок – колокольчик, солнышко, Мирончик, и расходы семьи (жена работать и не думала) снова возросли.
Разрываясь, терзая себя и ближних, Мезенцов мучился какое-то время, потом нашел выход. Раз он отвечает за науку и учебные заведения, то имеет право выпустить сборник молодых авторов по научной фантастике. А раз он имеет право выпустить сборник – то имеет право решать, кого в нем из молодых и честолюбивых авторов разместить.
Друг, Алан Григорян, работал в аппарате Союза писателей и помог собрать молодежную конференцию. Он же, храбрый и беззастенчивый (через пару лет уйдет во внешнюю разведку!), собирал деньги с желающих обрести писательский статус. Отбоя от желающих не было, и ставки росли.
Алан Арменович был честен с друзьями и отдавал бывшему однокласснику Мезенцову не меньше половины хабара. Смазанная зелеными полтинниками с профилем Ильича Первого машина диссертационной защиты заработала более складно, а после выхода первого фантастического сборника тут же наметили второй. Шустрый Алан Арменович нашел перекупщиков (фантастика в 70-е годы шла очень хорошо) и сбывал им готовую книжную продукцию в полторы госцены. От Мезенцова зависело – сделать эту госцену минимальной, и он расстарался: толстенная, сверхходовая книжка стоила 80 копеек, хотя ее брали охотно даже по 3 рубля в городских магазинах – «Букинистах».
Вливаясь в «светлые ряды» цеховиков, комсорг Лордик (так тогда звали его почему-то друзья) чувствовал ледяной ком и сладковатый привкус страха, бьющие в поддых. Сколько веревочке не виться… Но обратной дороги не было.
Tasuta katkend on lõppenud.