«Если бы моей персоной заинтересовалась служба безопасности, то они просто пришли бы на моё рабочее место или вызвали бы к себе в контору, как это уже случалось неоднократно, – подумал я. – Что-то происходит, но это никак не связано с работой…»
Закрывшись в кабинете на ключ, я прилёг на свой любимый диванчик и собрался минут двадцать подремать, чтобы завязалась хоть какая-то жиринка после обеда. Я закрыл глаза и прогнал из головы тревожные мысли. Тело постепенно наполнилось умиротворяющим теплом, и на внутренней поверхности век побежали какие-то картинки, – мне всегда хорошо спалось на рабочем месте, – я сладко потянулся, уперевшись пяточками в подлокотник, и провалился в безмятежный сон…
Кто-то подёргал дверь – я приоткрыл один глаз и тут же закрыл его. «Пошли все на хуй», – прошептал я, но кто-то тихонько постучал. Я нехотя поднялся – скрипнули пружины. Я повернул ключ в замке и толкнул дверь – мой кабинет начал заполняться людьми в милицейской форме.
Среди них был один в штатском, который представился старшим оперуполномоченным уголовного розыска Карпухиным, – это был маленький невзрачный человек в сером плаще и в серой кепке, у него были тонкие черты лица, прямой нос и близко поставленные, слегка выпуклые глазёнки. Он часто ими моргал и слегка заикался, когда спрашивал у меня фамилию, имя, отчество и год рождения.
– Набоков Владимир Владимирович, – ответил я, чуть зевнув спросонья, – 22 апреля 1899 года рождения.
– Что? – спросил Карпухин. – Изволите д-дурака валять? П-паспорт есть с с-с-собой?
Ребята из ОМОНа усадили меня на диван и держали под прицелом укороченных АКС-74, а в дверном проёме маячили мои коллеги: Саша Мыльников, Лена Соколенко, Серега Шахторин и кто-то там ещё. У меня возникло впечатление, что я смотрю боевик, в котором исполняю главную роль. Последний раз эту роль я играл в 1991 году, когда наручники точно так же защёлкнулись на моих запястьях, но после первой судимости я стал более изворотливым и осторожным, поэтому мне почти всегда удавалось избегать правосудия; к тому же у правоохранительных органов были задачи поважней, нежели гоняться за каким-то фраером.
– Вы же знаете, как меня зовут, – ответил я, вальяжно развалившись на диване. – Сегодня в обед срисовали… А я-то чувствую, что где-то подгорает, но понять не могу – где? Я же законопослушный гражданин: даже водку перестал пить, курить бросил, улицу перехожу только на зелёный свет. Перепутали Вы меня с кем-то, товарищ капитан.
– Мы Вас задержали для п-проведения с-следственных мероприятий. П-прошу вас одеться и следовать за нами.
– А что он опять натворил?! – вякнула Лена Соколенко, сунув в дверной проём свой длинный крючковатый нос.
– А п-почему «опять»? – спросил Карпухин, чуть ухмыльнувшись и прищурив один глаз.
– Так он к нам работать пришёл после отсидки… Как его только взяли? Он тут поначалу гоголем ходил, по фене разговаривал, но потом как-то пообтесался, слава богу… Хотя-я-я сколько волка не корми…
– Познакомьтесь, гражданин начальник, – хохотнул я, – это внучка Павлика Морозова… Настоящий советский человек!
– Да! И я горжусь этим! – крикнула Лена тоненьким фальцетом.
– Калитку закрой! – зловеще прошипел я.
– Так Вы, Эдуард, уже р-р-ранее судимы? – спросил опер.
– Было дело, – ответил я.
– П-по каким статьям уголовного к-кодекса?
– 148, 147, 196, 194, 218 УК РСФСР. Потом была ещё статья 158 УК РФ, но не доказали… А сейчас за что берёшь, гражданин начальник?
– Вам на Гастелло всё объяснят, – ответил Карпухин совершенно отчётливо и добавил: – Одевайтесь.
Я зашнуровал ботинки, надел пальто, и, обведя взглядом честную компанию, собрался на выход…
– Руки вперёд, – приказал суровый омоновец.
Я протянул к нему запястья, и он ловко накинул на них браслеты. «Неужели размотали какие-то старые дела? – подумал я. – Резня в подворотне? Стрельба на трассе? Менты бывают чудовищно медлительны, но хватка у них железная, как у крокодила… Если вцепятся, то уже не отпустят. Хоть так, хоть эдак, канитель будет долгая».
Когда меня вывели в коридор, там у стеночки стояла слегка побледневшая Машенька и нервно теребила свою длинную косу.
– Эдуард Юрьевич, Вас надолго забирают? – спросила она, глядя на меня своими голубыми, широко распахнутыми глазищами.
– Нет, Машенька, – ответил я с оптимистичной ноткой в голосе, – только стрижку поправит тюремный цирюльник, и сразу к тебе вернусь.
– До свидания, Эдуард Юрьевич, – промямлила она.
– Машенька, мы обязательно будем вместе! – крикнул я не оборачиваясь. – Жди меня, и я вернусь…Только очень жди! Жди, когда наводят грусть жёлтые дожди!
– Шут гороховый! – услышал я скрипучий голос Лены Соколенко, в девичестве – Ройтенберг.
– No pasaran! – кинул я в толпу, бурлящую за моей спиной.
А через полчаса за мной захлопнулась дверь ИВС в ГОМ-1 на улице Гастелло, и это была та же камера с деревянной платформой, что и девять лет назад. Тот же острый запах аммиака и сладковатый аромат фекалий распространялись по всему изолятору. В углу камеры, словно неотъемлемая часть интерьера, валялся какой-то бомж, и воздух тоже не озонировал, – тонкая ядовитая струйка выползала из-под него, прожигая насквозь и платформу, и бетонный пол.
– Ничего не меняется в этом подземелье, – произнёс я, аккуратно присаживаясь на краешек деревянного подиума.
Потом я впал в некое оцепенение – это когда в голове автономно происходит какая-то мыслительная деятельность, но результаты её остаются за рамками твоего понимания: просто мелькают какие-то картинки, всплывают какие-то давно забытые детали, на задворках слышны какие-то голоса, а потом ты просто клюёшь носом, и всё повторяется по кругу.
Я не знаю, сколько просидел в этой камере, но в один прекрасный момент щёлкнул затвор и отошла массивная железная дверь.
– Мансуров, на выход.
После того как меня выдернули из камеры, привели в кабинет начальника ГОМ-1. На входе висела табличка с надписью «Анатолий Сергеевич Анохин». Вид у начальника был очень суровый: колючий пронизывающий взгляд, коротко стриженный (почти лысый) череп, оттопыренные уши, тонкие губы, чуть надломленные презрительной ухмылкой, – он чем-то напоминал бульдога из мультика «Том и Джерри», одетого в милицейскую форму. Его дряблые, пронизанные синими капиллярами щёки свисали вдоль скул, а нос был слегка вздёрнут и имел широкие ноздри, из которых торчали два пучка волос, – всё это дополняло образ настоящего легавого пса.
– Присаживайтесь, – сказал он низким грубым голосом, обращаясь ко мне.
– Наручники снимите, – приказал он охране; это были два неказистых мента.
– Товарищ подполковник, опасный субъект, – попытался предостеречь его сержант.
Анатолий Сергеевич приподнял кустистую бровь, что могло означать лишь одно: «Что? Ты хочешь сказать, что он опаснее меня?» – повисла пауза… Сержантик достал из кармана ключ и снял с меня браслеты. Анохин смотрел на меня тяжёлым взглядом, словно пытался раскроить мой череп, и ничего не говорил до тех пор, пока охрана не ушла за дверь. Мы остались в кабинете вдвоём. Было слышно, как пролетает муха.
– Ну что, Эдуард Юрьевич, угрелся ты в очередной раз, – пробасил он и чуть кашлянул для убедительности. – И угрелся капитально.
– Ну вообще-то это решает суд, гражданин начальник, – парировал я, глядя ему прямо в глаза.
Он приподнял со стола деловую папку, подержал её на ладони и небрежно бросил на стол.
– Тянет как минимум года на четыре, – молвил он с авторитетным видом, а у меня отлегло: значит разговор пойдёт о каких-то мелочах.
– Что-то Вы загадками говорите, гражданин начальник…
– Хочешь конкретики? Давай… Такой тебе вопрос, гражданин Мансуров… А что ты делал в пять утра тринадцатого августа этого года?
– Я не помню, что я делал во вторник на прошлой неделе, – ответил я. – А в чём, собственно, заключается делюга?
– Делюга, – повторил он, скривившись в саркастической ухмылке, и потянулся за пачкой сигарет…
Неспешно закурил. Небрежно бросил зажигалку на стол. Как паровоз окутался клубами табачного дыма.
– Вы бы могли не курить, гражданин хороший, – попросил я, – а то я недавно бросил…
Он толкнул в мою сторону пачку и грубо хохотнул.
– Закуривай… Потому что в тюрьме – это единственное удовольствие… Ну, может быть, ещё поспать… да поесть.
– Поесть? Это вряд ли, – усомнился я и решил продолжить тему разговора; к тому моменту я уже понял, что речь пойдёт о драке на улице Циолковского в день моего отъезда на юг.
– В тюрьме вообще все удовольствия сомнительные, гражданин начальник, – с умным видом рассуждал я, закинув ногу на ногу, и при этом пытался восстановить в памяти уже забытую историю. – Там даже алкоголь и наркотики не приносят наслаждение, потому что не можешь как следует расслабиться. Там вообще всё имеет реверсивный характер, поэтому я в тюрьме не пью, не курю, не употребляю наркотиков, не играю в карты и не шпилю петухов. Я просто сижу ровно на табурете и жду окончания срока.
– И это правильно, – подытожил Анохин и красивым жестом открыл папочку.
– Это всё лирика, – заметил он. – Вернёмся к нашим баранам.
– Давайте… Насколько я помню, их там было двое, и ещё одна… овца… которая всю эту кашу заварила.
Подполковник артистично распахнул свои выразительные глаза и воскликнул радостным баритоном:
– Ну вот и память прорезалась! Слава Богу! Это значительно ускорит процедуру дознания… Я уж подумал, что ты решил собрать рогом половики – поиграть в несознанку.
– А зачем? Я же хочу выйти под расписку… На кой чёрт мне сдался этот следственный изолятор! Так что будем сотрудничать, Анатолий Сергеевич. Задавайте вопросы.
– Эх, люблю адекватных людей! – обрадовался он. – У следователя всё подпишешь и можешь хоть сегодня идти домой. Я не против… Не собираюсь задерживать приличного человека в этих стенах… Но… – Он сделал многозначительную паузу. – … есть один человек, который тоже хотел бы поговорить с тобой на эту тему, и тогда, возможно, вся эта канитель с судопроизводством не понадобится… Если, конечно, вы достигните мирового соглашения на определённых условиях. Понимаешь?
– Modus vivendi? – спросил я со снисходительной улыбкой.
– Что?
– Бабло решает всё, – перевёл я с латыни на русский.
– Ну-у-у, меня это не касается, – тихонько молвил он, откидываясь на спинку кресла с удовлетворённым видом. – Это уж как вы договоритесь.
– Николай! – гаркнул Анохин громовым басом, и в дверях тут же появился щуплый сержантик. – Отведи в пятую. Наручники можешь не одевать. – Подполковник показал мне целую обойму золотых зубов и прищурился как мартовский кот. – Человек адекватный, здравомыслящий… Наш человек. – Честно говоря, эта характеристика мне не очень понравилась.
Меня привели в комнату для дознания, в которой стоял письменный стол и стулья на металлических ножках, прикрученных к полу. Охранник оставил меня наедине со своими мыслями, прикрыв за собой металлическую дверь и щёлкнув затвором. Я огляделся по сторонам: серая штукатурка, обшарпанный деревянный пол, электрическая лампочка, свисающая на шнуре с потолка; пыльное зарешёченное окно, почти не пропускающее свет, за мутными стёклами которого колыхалась унылая осень, – она добавляла тревогу в моё и без того растревоженное сердце.
«Что со мной будет дальше? – думал я. – Опять тюрьма, или попросят бабки? Сколько? Где брать? И вполне возможно, что разговоры насчёт примирения – это всего лишь хитрый способ размотать меня на явку с повинной? От ментов можно ожидать любого подвоха, и, как всегда, мама будет горько плакать».
Вдруг резко щёлкнул затвор – сердце всколыхнулось от неожиданности, и на пороге появился старший оперуполномоченный уголовного розыска капитан Карпухин. Он снял плащ и повесил его на вешалку, приколоченную к стене. На соседний крючок он закинул кепку и прошёл к столу, не обращая на меня никакого внимания. Во всём его обличии царила чрезвычайная деловитость, свойственная лишь бюрократам и чиновникам всех мастей, – этот образ дополнял серый костюм из дешёвого габардина, а на голове светилась зарождающаяся лысина. Он небрежно бросил деловую папку на стол, медленно опустился на табурет, включил настольную лампу и только после этого поднял на меня свои выпуклые, близко поставленные, рачьи глазёнки.
– Ну что, п-поговорим без п-протокола? – спросил он после некоторой паузы.
– Давайте поговорим, – ответил я, – без протокола, без галстуков, без свидетелей…
Он чуть приподнял уголки губ и глаза его заметно потеплели, что являлось, по всей видимости, проявлением катарсиса и глубокого удовлетворения.
– Для начала мне хотелось бы узнать, что мне инкриминируют, – сказал я. – То есть… Что у Вас – в этой волшебной папке?
Он часто заморгал и произнёс с некоторым волнением:
– В этой п-папке, м-молодой человек, доказательства Вашей вины… Вот, н-например, п-показания гражданки Кондрашовой Ольги Владимировны…
– Я так полагаю, это девочка, с которой всё началась… Ну правильно – Лёля. И что она утверждает?
– Что Вы п-приставали к ней на остановке, п-предлагали заняться любовью, но когда она отказала Вам… – Он перестал моргать и без запинок начал читать показания свидетельницы Кондрашовой, которые не имели ничего общего с реальностью; особенно я посмеялся, когда появились два благородных рыцаря Сергей Юдин и Александр Карпухин, проходившие в тот момент сверхсрочную службу в отряде специального назначения «Витязь»…
– Стоп, – прервал я. – Александр Карпухин… Саша… Это Ваш родственник или однофамилец?
– Это мой сын, – чуть слышно ответил опер.
– Вот это совпадение! – воскликнул я и даже заёрзал на стуле. – Это ж надо было так вляпаться! Одна сучка нашептала, а другая – отыграла как по нотам! Твою же мать! Да на хуя мне это всё надо?! Всю жизнь за кого-то впрягаюсь, а всем плевать, и правильно делают… Дон Кихот, блядь, Ламанчский! В следующий раз пускай насилуют, грабят, на куски режут – мимо пройду, на цыпочках… Срал я на всех с Петро-Павловской колокольни!
В продолжении всей этой импровизации капитан Карпухин смотрел на меня безучастным взглядом – человека, видавшего ещё не такие перевоплощения и эксцентрики.
– Ну что смотришь, гражданин начальник?! – резко спросил я. – Ты хоть понимаешь, что это всё фуфло полное?
– Эдуард, я всего лишь опираюсь на п-показания п-потерпевших и с-свидетеля… Меня не было в тот м-м-момент на месте п-происшествия, – ответил Карпухин, часто моргая своими круглыми глазёнками. – Есть заключения медиков… У старшего с-сержанта Карпухина зафиксирован д-двойной п-перелом нижней челюсти и сотрясение г-головного мозга с-средней тяжести. У сержанта Юдина – т-трещина височной кости, п-перелом лицевой части гайморовой п-пазухи и с-с-сотрясение тяжёлой с-степени. Из п-показаний Кондрашовой с-следует, что Вы п-первый ударили Карпухина, когда он этого не ожидал, а п-потом избили Юдина… Или можете что-то с-сказать в своё оправдание?
– Полуправда – это ложь. Выхватываете заключения медиков и показания свидетелей из контекста, а Вы попробуйте увидеть картину в целом, и тогда поймёте, что у меня не было другого выхода.
– Ты п-первый ударил? – спросил Карпухин, глядя на меня пристальным взглядом (он даже перестал моргать), и вдруг я почувствовал, как за его внешним спокойствием разгорается лютая ненависть: она всколыхнулась огненными бликами в его серых радужках и окатила щёки бледно-розовой волной.
– Первый, – кротко ответил я и тут же начал оправдываться: – А что, я должен был дожидаться, когда меня начнут ногами пинать? Он меня вообще не слышал, Лёлю свою не слушал, попёр как Матросов на амбразуру… Эта маленькая дрянь всех подставила… Я бы запрыгнул в тачку и уехал бы от этих приключений, но, видно, не судьба… Кто-то очень сильно хотел нас познакомить.
– Я знаю, как там всё было, – вдруг шёпотом сказал Карпухин и продолжил вполголоса: – Но это мой сын, и ты д-должен за это хотя бы заплатить. Я целый м-месяц его через т-трубочку к-кормил. Он п-похудел на десять к-килограммов. Душа к-к-кровью обливалась. Из армии к-комиссовали. Он вчера п-первый день на работу в-вышел, а сегодня т-тебя увидел… на входе в управление.
– Что?
Тройка… Семёрка… Карпухин зловеще улыбнулся и подкинул мне «пиковую даму»:
– Он т-теперь работает личным т-телохранителем Носова… П-понимаешь, о чём я..?
– Да-а-а, пускай кто-то скажет, что это совпадение, и я плюну ему в рожу! У меня просто нет слов! – Я беспомощно поднял руки кверху. – Всё, сдаюсь. Выбрасываю белый флаг.
– За всё в этой жизни п-приходится п-платить, – философски заметил Карпухин, а я замолчал, опустив голову; я понимал, что меня загнали в цугцванг и что оптимального выхода из сложившейся ситуации нет и быть не может.
Он достал из внутреннего кармана блокнот, что-то написал в нём и пододвинул его ко мне поближе… Я поднял глаза и увидел всего лишь пять цифр – 50000.
– У меня нет таких денег. – Я отрицательно помотал головой. – И занять мне такую сумму негде.
Карпухин снисходительно улыбнулся и молвил очень ласковым тоном:
– Эдуард, что за детский лепет? Меня Ваши п-проблемы с-совершенно не волнуют. Если через три дня не будет нужной с-суммы, то Вы п-поедете в с-следственный изолятор.
– Распишитесь вот здесь… – Карпухин положил передо мной листок с отпечатанным текстом и ткнул пальцем в нижнюю строку.
– Что это?
– П-подписка о невыезде.
Я расписался и через минуту уже покинул стены этого гадюшника. Когда за мной захлопнулась дверь, то я не испытал радости освобождения – ещё большая тяжесть навалилась на мои плечи. В голове пульсировала только одна мысль: «Надо рвать когти».
.32.
Когда я вышел из отделения милиции, над городом сгущались сумерки и моросил нудный осенний дождь. Я поднял воротник своего пальто, втянул в него голову, словно черепаха, и медленной походкой направился домой. Струи дождя стекали за воротник, под ногами чавкала грязь, худые ботинки тут же промокли, мрачные улицы с одинокими фонарями навивали безысходную тоску и почти непреодолимое желание напиться.
Я подумал о том, как бы сейчас согрела четушечка, сладко булькающая где-то во внутреннем кармане пальто; и живо представил себе, как прорезались бы все чувства и желания после первого глотка, каким бы ярким и отчётливым стал бы этот серенький убогий мирок.
Впереди светилась неоновая вывеска «Гастроном», но я даже побоялся туда заходить, хотя мне нужны были какие-то продукты: я был совершенно уверен, что в этом экзальтированном состоянии без каких-либо оговорок я возьму бутылку и уйду в бесконечный запой, до тех пор пока мне не вырежут дверь «болгаркой». В тот момент совершенно не хотелось жить, да и сама жизнь казалась бессмысленной буффонадой. В голове опять зарождался суицидальный план, который легко можно было осуществить с помощью нагана, спящего до поры до времени под половицей.
«А вообще-то нужно избавляться от этого наследия девяностых, – подумал я. – Если Карпухин подпишет ордер на арест, то обязательно придут с обыском, и кто его знает, чем этот обыск закончится. Мне лишняя статья не нужна, к тому же в состоянии сильного душевного волнения я могу применить его против себя».
Я не заметил, как оказался на Гвардейском бульваре перед домом моих родителей, – сама Матерь Божья привела меня тогда к этим окнам. А ведь на самом деле, куда ещё идти человеку, когда у него случилась настоящая беда? Кто ему поможет, если не родители? Только мать готова к полному самоотречению ради своего ребёнка – все остальные люди добры и отзывчивы до тех пор, пока им это ничего не стоит, а в той ситуации меня могли спасти только деньги – большие деньги.
Я поднялся на второй этаж и позвонил в дверь. Открыла мама. Она была в тёплом фланелевом халате и в шерстяных носках. По её бледному лицу я понял, что она плохо себя чувствует, но она радостно улыбнулась и чмокнула меня в щёку.
– Что-то Вы редко к нам заходите, Эдуард Юрьевич, – в шутку упрекнула она.
– Много работы, мамуль, – оправдывался я. – Я за полночь домой возвращаюсь.
– Ты же знаешь, что я рано не ложусь, и всегда могу тебя чем-то покормить. – Она посмотрела на меня с жалостью. – Что-то ты похудел, осунулся… На лице одни глаза остались.
Она провела ладонью по щеке, пристально вглядываясь в мои черты, словно не видела меня двадцать лет.
– Пьёшь? – вкрадчиво спросила она.
– Нет. В завязке.
– Дай Бог тебе веры и силы духа, чтобы…
– Как папа? – спросил я, меняя тему.
– Зайди, поздоровайся, а я пока ужин разогрею, – молвила она и пошла на кухню.
Я тихонько постучал в дверь. Папа закрывался на шпингалет в своей комнате и не особо любил гостей. За письменным столом, в свете настольной лампы, он перелистывал какие-то умные книги, которые брал в Центральной библиотеке, и постоянно что-то записывал в тетради, которых у него было около десяти, – это были его личные заметки по истории, философии и политологии.
Когда папа умрёт в 2006 году, то все его тетради достанутся мне по наследству. С огромным интересом и даже с некоторым трепетом я буду перечитывать строки, написанные его рукой, и буду бесконечно восхищаться остротой его суждений и лаконичностью формы. Меня всегда поражали его интеллект и эрудиция – могу сказать с полной уверенностью, что это был самый умный и образованный человек из всех, кого я знал лично. В наше время такие люди вымирают как мамонты, а на смену им приходят мелкие млекопитающие с гаджетами. Когда-нибудь человек станет функциональным придатком высокотехнологичных систем, а значит – превратится в биоробота, утратив свою природную индивидуальность.
Из этой кипы тетрадей в большей степени меня заинтересовал папин дневник, или скорее всего, это были очерки о нашей семейной жизни, в которых он описывал знаменательные события или какие-то смешные истории. С 1966 года он вёл эту тетрадь, и первые его рассказы были написаны чернильной ручкой – с кляксами, почеркушками и рисунки в стиле Пушкина на полях.
Восторги по поводу моего рождения в мае 1967 года органично переплетались в июне с победными реляциями израильской армии в ходе «шестидневной войны». «И вновь маленький Давид поражает огромного Голиафа», – писал папа 11 июня, и на этой же странице я читаю трогательную заметку: «Эдюшка беспрестанно орёт и днём, и ночью, и на прогулке. А если не орёт, то как будто перемогается и мордочка дюже недовольная. Куксится, пыхтит, пускает пузыри. Очень нервный ребёнок. Я чувствую, что он задаст нам жару».
Когда я прочитал его откровения, то был поражён до глубины души: я плохо знал своего отца, или точнее сказать, я не знал его настолько при жизни, насколько узнал после смерти. Я как будто разговаривал с другим человеком через его дневник: на самом деле (без лишних понтов и гордости) он был человеком тонким, ранимым, до слёз сентиментальным и чувствительным (я никогда за ним этого не замечал).
Но главным открытием для меня явился феномен его отцовской любви – трепетной и нежной. В полном недоумении я разводил руками: подобного отношения я никогда не чувствовал на своей шкуре. С самого детства мне казалось, что он меня просто терпит, и терпит с трудом, но на самом деле это была такая любовь – молчаливая, суровая, без лишних нежностей и розовых соплей.
И даже в 90-е годы, когда я «разменивал жизнь на пятаки» и мы кусались с ним каждый день, он оставлял на страницах дневника следующие записи: «Я не умею выражать свои чувства, особенно любовь, и это – моя вечная проблема. Как я хотел бы прижать его к сердцу и задушить в объятиях, но не могу даже спокойно разговаривать с ним: такая мучает горькая досада. Почему он не считается с нами, хотя живёт в нашем доме и ест наш хлеб? Почему я не являясь для него авторитетом, хотя всю жизнь пытался держать марку и соответствовать общепринятым критериям? Он с детства был холодным и надменным – я боюсь, что он обожжет меня этим холодом, если я сделаю хотя бы шаг ему навстречу. Ему словно осколок попал в глаз, когда в детстве, в три годика, рядом с ним разбилось то злополучное зеркало. Если бы Господь не накрыл бы его своей ладонью, мне страшно подумать, чем бы всё это могло закончиться. Никогда не забуду тот ужас – тот бесконечный страх его потерять, который усиливался с каждым годом и на сегодняшний день превратился паранойю. Мой сын играет со Смертью, и когда-нибудь он доиграется, потому что шутки с ней плохи. Я не смогу жить без него, но жить рядом с ним тоже невыносимо – видеть, как он погибает, самоуничтожается, превращаясь в бездушного монстра. У него совершенно волчьи глаза – даже я боюсь его».
Когда я читал эти строки 17 сентября 2006 года, то они расплывались в моих глазах и запоздалое чувство раскаяния причиняло мне невыносимую боль. В жестянку за окном барабанил дождь. Я слонялся по квартире в некой дезориентации, то есть физически я находился в привычных условиях (на Гвардейском бульваре, дом № 16, квартира № 18, Нижний Тагил, Россия, планета Земля), но где-то на тончайшем уровне восприятия я чувствовал дыхание какого-то другого мира, словно мне передавались посмертные эманации моего папы.
И завешанные зеркала, и рыдающая на кухне мать, и его мёртвое тело, лежащее в гробу в стареньком костюме со значком «Ветеран труда» на лацкане, и его небрежно побритая мортальным цирюльником щека, и сладковатый запах разлагающейся плоти – всё это не доказывало мне факта его окончательной смерти. Я был совершенно уверен, что папа не умер – он просто вышел из своего тела, освободился от бремени, которое доставляло ему последние годы бесконечное количество страданий.
Стоило мне слегка задремать у гроба, и он являлся передо мной как живой – молчал, улыбался, пристально смотрел в глаза, как будто хотел что-то сказать, но не мог. В какой-то момент ночного бдения я увидел, как некая загадочная субстанция искажает пространство в тёмном углу комнаты, – я безумно испугался и закрыл глаза. Все девять дней происходили довольно странные вещи, от которых можно было тронуться умом.
После похорон мы шли к автобусу (приехали его родственники из Башкирии, присутствовали его коллеги по мартеновскому цеху, мои друзья, мамины подруги, соседи по дому), и вдруг словно кто-то положил мне руку на плечо – я оглянулся и увидел на краю берёзовой рощи расплывчатый силуэт; и хотя воздух был наполнен туманом и мелким дождём, я узнал своего отца, – конечно, это был он: его плечи, осанка, овал головы и что-то ещё неуловимое, что отличало его от всех остальных людей.
Я смотрел на него сквозь мутную изморось, а он смотрел на меня. Я улыбнулся и помахал ему рукой – он не шелохнулся. «Я знаю, старичок, тебе сейчас хорошо… гораздо лучше, чем нам… поэтому я не оплакиваю тебя, а приветствую в новом качестве… Скоро увидимся, папа… Очень скоро», – шептал я, продолжая улыбаться.
Именно тогда ко мне пришло абсолютное понимание того, что жизнь не заканчивается смертью. Это было так очевидно, что спорить с этим было без надобности.
Итак, я постучал в дверь, а через секунду послышались шаги… На меня упал свет настольной лампы.
– Привет, – кротко сказал я.
– Привет, – ответил он. – Проходи… Что привело Вас, сударь, в отчий дом?
Он улыбнулся, пропуская меня в свою обитель философа и мудреца. Одет он был как последний ремок: вытянутая кофта с обтёрханными рукавами, рваная трикошка с пузырями на коленях, толстые шерстяные носки с дырочками. Голова, как всегда, была взлохмачена, и многодневная щетина дополняла его маргинальный образ, – это был самый настоящий запойный библиофил, и всё человеческое ему было чуждо. К вышесказанному добавлю, что у него всегда были треснуты линзы в очках, а иногда и душек не хватало.
В комнате у него был полный кавардак: всё было раскидано, перемешано, и одежда, и книги, и инструменты; по углам пылились стопки журналов и кипы газет, – наверно, так выглядело жилище Плюшкина. Но папа запрещал маме убираться в его комнате, подкрепляя это словами: «Порядок должен быть внутри, а не снаружи… Тем более я знаю, где и что у меня лежит, а после твоих уборок чёрт ногу сломит». Так его комната внутри квартиры превратилась в защищённый анклав.
– Гравитация, – ответил я.
– В каком смысле? – удивился он.
– Я опять свалился на вашу голову…
– Что-то мне не очень нравится эта метафора. Присаживайся. Рассказывай.
Он указал рукой на обшарпанное кресло, которым очень дорожил и не позволял маме выкинуть его на свалку. Это было раскладное кресло, на котором я спал с пяти лет и до тех пор, пока мои ноги не начали свешиваться до самого пола. Он всегда очень трогательно относился к воспоминаниям из нашего детства, то есть к тем ранним моим годам, когда я был его бессловесной тенью, а он был невероятно счастливым отцом. Но длилось это недолго: летом 1978 года, когда мне было одиннадцать лет, между нами пробежала «чёрная кошка» по имени Настя, – с этого момента я перестал быть для него ребёнком.
– Как быстро бежит время, – с печалью в голосе заметил папа. – Ещё вчера ты спал на этом кресле, свернувшись калачиком и обнимая подушечку, а сегодня… – Он запнулся и махнул рукой.
– Воспоминая не имеют временных меток, – с умным видом сказал я, – поэтому многие события из прошлого воспринимаются нами так, как будто они были вчера, но на самом деле они уже канули в лету.
– Ну что ты мне зубы заговариваешь? Давай по делу!
Мне очень тяжко далась эта фраза, и я буквально выдавил её из себя:
– Мне… нужны… деньги… большие… деньги.
– Ну кто бы сомневался! – воскликнул Юрий Михайлович; он всегда радовался, когда сбывались его (даже самые страшные) догадки. – Ты бы не пришёл к своему мудрому отцу за советом, потому что в поле каждый суслик – агроном… И каждый этот суслик считает себя умнее штатного агронома.
– Я не считаю себя агрономом… и даже сусликом. Я вообще не имею к этому полю никакого отношения. Я – перекати поле. Я – природный феномен. Мне нельзя доверить плуг. Мне нельзя доверить коня, женщину, ребёнка… Как вы умудрились состряпать такого урода?
– Сынок, это случайно получилось, – с улыбкой ответил Юрий Михайлович. – Мы просто были молодые и ничего не знали о контрацептивах.
Я улыбнулся, а потом начал громко хохотать.
– Ну ладно, рассказывай, что у тебя стряслось… Опять залез в какой-то блудняк? – Он смотрел на меня поверх очков прищуренным взглядом; глазки были как буравчики.
Я рассказал ему всё как на духу. Он слушал меня молча и только в одном месте задал вопрос:
– Анохин… Толя?
– Да. Анатолий Сергеевич.
Папа задумался на пару секунд, а потом попросил меня продолжать…
– Ты его знаешь? – подозрительно спросил я.
– В волейбол вместе играли. Он упёртый всегда был: спорил до усрачки… Линия, аут, сетка, переход мяча, счёт – неважно, только в драку не лез, никого не слушал. Как заведётся – туши свет! И я был такой же… Нашла коса на камень… Короче, не буду ходить вокруг да около…