Loe raamatut: «Синий мёд»

Font:

© Елена Чудинова, 2023

ISBN 978-5-0062-0760-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава I
Чем я занималась в ночь на 4-е июля 1995 года

«Лишь круглый идиот умён в семнадцать лет…»

Есть! Слово найдено, ай да Нелли, ай да поганка… Пылко скомкав несколько исчерканных карандашом листов розоватой добрушинской бумаги, я швырнула их в корзину и распахнула окно. Предрассветный час ворвался в комнату запахом липового цвета. Слишком жаркое лето.

Сколько ж переводчиков билось над этой строкой!

On n’est pas sérieux, quand on a dix-sept ans.

Ничего нет страшней таких вот простых строчек. Никто из корифеев с этой не совладал. Ведь жуть берет, что они пишут! «Нет рассудительных людей в семнадцать лет», или «Серьезность не к лицу, когда семнадцать лет»… Или еще: «Едва ль серьезен кто, когда семнадцать лет»… Да от такого легкомыслия засохнуть можно!

Так они и засохли, по чести сказать. Корифеи – они же старики. Старики переводят классику, гербарий гербария призывает. Да только как быть, если классик – наглый бесшабашный щенок, прославившийся в шестнадцать, а к девятнадцати уже скомкавший свою славу и швырнувший ее в корзинку, как только что я – кипу черновиков?

Артюр Рембо – щенок. Гениальный щенок. Маленькое чудовище.

Я вложила в строку не заданный ею парадокс. Я, кроме того, была груба. Я справилась, я поймала стремительную мальчишкину тень.

Я вернулась к бюро. Бюро, кстати, тоже французское, дамское, осьмнадцатый век, обретенный на одном из обожаемых мною блошиных рынков. Москва на глазах оборачивалась Парижем. Липовый ли запах был тому виной?

Лишь круглый идиот умен в семнадцать лет.

В бокалах тает лёд на столиках под липой,

И липовый во тьме июльской тает цвет,

И весело бродить с толпою многоликой.

На Монмартре сейчас – каждое кафе манит открытыми столиками под сумасшедшим небом Ван-Гога. А за липами – памятник Эжену Каррьеру – довольно плохой памятник довольно хорошему художнику, не мрачному вопреки своей серебристо-коричневой бедной палитре. Эжен Каррьер писал портрет Верлена. Жаль, что не написал и Рембо. Не успел, надо полагать.

Рембо, конечно, Рембо…

Как там у них, у академиков?

«Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,

А поцелуй у губ трепещет, как мышонок».

Когда они в последний раз целовались, эти академики? Я представила себе вальяжно рассевшуюся на губах мышь.

Нет, по-русски тут и «поцелуй» лишний. И губы, собственно, тоже. Неужели не понятно, что зверушка-то и есть подростковый рот?!

И рот твой как зверок – лукаво ждёт добычи.

Пальцы немного дрожали. Меня переполняло то блаженное безумие, когда не успеваешь не то, что записывать, не успеваешь додумать одну мысль, а ее, как волной, уже накрывает другая.

Потому, что рот он сам по себе, ему целоваться надобно!

И – твой рот, да. Не ваш. В оригинале – всё «на вы», но ведь Рембо – семнадцать лет. Ты.

Теперь, после разгадки первой строки, стихотворение мчалось карьером.

Июль. Семнадцать лет. Шампанским ночь пьянит.

Шаги твои стучат, мозг полон всякой дичи.

И тянет в темноту неведомый магнит,

И рот твой, как зверок, лукаво ждёт добычи.

Потом надо пригладить две первые строки. Покуда оставлю как есть, лишь бы не сбиться с ритма.

«В плену робинзонад безумная душа»?

Нет, академики! Пусть это и близко к тексту, а смысл только затемняет. А смысл-то куда как прост.

В скитаниях своих блаженно одинок

Ты бродишь…

Потому, что главное в Робинзоне то, что он один. И подросток тоже. Но не долго.

…Вдруг фонарь блеснет сквозь ветви сквера,

И девичья вуаль раскрылась, как цветок.

(Но под ручку отец – как тучная химера).

Химеры в оригинале нет. Зато на Рембо, когда он это сочинял, они взирали со всех соборов.

И ты бежишь за ней – смешон, сомненья нет,

Но взгляд через плечо, и сердце стукнет гулко,

И замер на губах (стоишь, таращась вслед)

Полуразвязный свист – мотив ночной прогулки.

Еще две строфы… Лишь бы успеть, пока не вышибло из седла…

Ты дням теряешь счет. Уж август моросит.

Она (не ей в упрек) смеется над стихами.

Осточертел друзьям страдающий твой вид.

Но вот ее письмо – и словно сброшен камень.

Тяни свой лимонад! Она сказала «нет».

Жизнь снова предстает занятною игрою.

Лишь круглый идиот умён в семнадцать лет

В кафе, где запах лип июльскою порою.

Я раскинулась в креслах, как марионетка, у которой одним махом срезали верёвочки. Я сумела.

А что я, строго говоря, сумела? Перевести Рембо? Или передать своё, вполне русское, о нем представление? Да и то – стоило ли того?

Ну нет, на сей раз я не поддамся эмоциональному похмелью, что неизбежно туманит душу после краткого триумфального мгновения. Пусть сейчас мне тошно глядеть на собственный неровный почерк, я знаю, что с утра стихотворение понравится мне вновь.

С утра? Утро уже имеет быть. Я выключила лампу. Поблескивающий золотым обрезом бревиарий, равно как и охраняющий его оловянный солдатик Дроздовец, отнюдь не сделались хуже видны.

Но, сдается мне, нынче я вправе спать до полудня. Вот, что такое наслаждение абсолютной свободой, доложу я вам.

Уснула я почти сразу. И ни одна, ни одна тревожная тень не проскользнула в моих сновидениях.

Глава II
Знак

– Вашсиятельство, на завтрак-то чего изволите?

– А… который час? – я сонно улыбнулась Кате, с преувеличенным шумом раздвигавшей шторы.

– Четверть второго. А то, пожалуй, сразу начать обед готовить? Мне же проще.

– Только в деревне в два часа пополудни обедают, попрёк мимо.

– Для вас, питерских, что Москва, что деревня. Довольно уж потягушки-порастушки разводить, всё едино длинней своих пяти футов с тремя дюймами уж не станете.

– Всегда считала, что дюймов во мне – три с половиною. – Я натянула одеяло повыше.

– Сказывают, у писателей случается мания величия. Откуда бы взяться этой половине? После двадцати трех лет вы больше не росли, если верить дверному косяку. – Катя, обернувшись уже в дверях, кивнула как раз на деревянного участника спора. – Так что скажете о манных котлетках под земляникой из Бусинок? Румяных, как вы любите?

– Катя, да что подадите, то и съем. Не хлопочите особо. У меня что-то аппетита нету с утра.

– Какой будет аппетит, коли до свету при электричестве сидеть? Вставайте уж, пора.

– Сейчас приду. Я уже почти поднялась.

Катя вышла, и я, разумеется, покрепче обняла подушку. Нечасто выпадает эдакое счастье: что хочу, то и ворочу. Дома я была б на ногах с десяти утра. А здесь, в моей сперва детской, а после девичьей светелке в родительской квартире, неужели я не вправе поваляться в кровати?

Роман в Чёрной Африке, Петр Романыч подкинут на лето в Бусинки, где тиранит решительно всю родню, наслаждаясь баловством после суровых казарменных будней. Удит рыбу с Ксюшей и дедушкой, сидит за микроскопом с бабушкой, разглядывая шлифы древних кораллов, стреляет из лука с Милой, и, вне сомнения, строит в парке шалаши и лазает на старые берёзы. Девицы уже совсем большие, поэтому тоже изрядные ему баловальщицы.

С другой стороны, все учебные семестры уж так у них там строго… Дисциплина. Такие маленькие, а уже никаких поблажек. Ладно, что уж… Сколько с Романом об этом говорено. Вероятно, он и прав.

– Вашсиятельство, долго ждать-то еще! Всё стынет!

– Я сейчас!

Чем больше спишь, тем больше хочется поспать ещё. Давно проверено. Я пустила на полную мощь холодную воду. Очень холодную. Бррр… Но взбадривает, не поспоришь.

Ничего взаправду не остыло, да и не допустила бы Катя. Две золотистых румяных котлетки только и ждали, когда на них упадет земляничное варенье.

Хрустальная резетка была из моего с детства любимого прибора. Их в нем четыре штуки (заметим, я ни одной за все детство и не разбила!), по масти карт: кёровая, трефовая, пиковая и бубновая. На сей раз Катя поставила кёровую: эдакое красное сердечко получилось, с вареньем-то.

Катя, хоть и глумится понемногу, но все ж приездам моим рада. Вон, и новостная панель выключена, помнит, что я последние годы больше люблю завтракать в тишине, хотя самое предпочитает и потоки новостей, и песни, и «спектакли в доме». Эх, знать бы, отговорила бы в юности Бетси от этой глупой затеи! Не могу понять. Если лень поехать в театр либо в кинотеатр, лучше сядь книгу почитай, я так полагаю.

И газеты сложены под рукой, и аппетит понемногу появился. Тем паче, в родительском дому всегда работает правило насчет съеденного самостоятельно завтрака и отданного врагу ужина. Поэтому, пока убывали котлетки и варенье, на столе явились филипповские булочки, сметана, шевр.

– Не хочу сыру. А мёд есть? Только не покупной, с нашей пасеки?

– Ну, есть немножко. Поди в сотах хотите?

– Лучше в сотах, – балованным, не хуже, чем у Пети в Бусинках, голосом ответила я, пощипывая круассан. Но у меня ведь тоже каникулы, а в этих стенах я всегда чувствую себя невзрослой. Впрочем, когда я чувствую себя взрослой? Только название, что жена и мать, а на деле не пойми что.

– Ладно, поищу и в сотах.

Воск я с детства любила жевать даже и без мёда, обгрызала свечки. Насилу отучили.

Сегодня с Наташей повидаться не удастся, какое-то у нее важное дело. Ну да ничего, подумаю покуда, как ей лучше обо всём рассказать. Трудности Даши, они только несведущему могут показаться пустяком, а на деле – совсем и не пустяк. Другая бы рада-радёхонька оказаться Ея Величеством, да только Даша Воронцова – не другая, а та самая.

Ничего не оказалось для меня легче, чем принять и полюбить невесту, а затем жену Ника. Такой жены и достоин Ник. Ничего, Даша справится. Справится со всем, что ей трудно. Конечно, Ник не в полной мере понимает, сколь велика принесенная ею жертва… Мужчинам трудно понять некоторые вещи. А Наташа что-нибудь непременно придумает.

– К обеду хариусов подам, от Сергей Константиныча посылка приходила. Маринованные. Вот ваш мёд.

Катя забрала у меня пустую тарелку и поставила блюдечко с аккуратно нарезанными кусочками сотов.

– Он что, прошлогодний? Странный какой-то.

– Почему прошлогодний? – удивилась Катя. – Самый свежий, первый в этом году.

Но вид того, что лежало передо мною на белом севрском фарфоре, при внимательном рассмотрении был слишком странен, чтобы списать странность и на прошлый год.

– Он же синий. Или – зелёный? Даже не пойму. В жизни не видела такого мёда.

– Вот они, ординаторы-то до чего доводят! – Катя всплеснула руками. – Переутомили глаза?! Сейчас же звоню Аделаиде Ивановне, записываю на приём! Шутка в деле, цвета в глазах путаются…

– Погодите с Аделаидой… А по-вашему – этот мёд какого цвета?

– Обыкновенного… Золотистого, что ли… Мёд как мёд. Господи, да что это с вами? На вас лица ж нет!

– Ничего страшного. Голова закружилась немного. Да, мёд как мёд. Я вправду лишнего утомилась вчера. – Я торопливо поднялась из-за стола. – Спасибо.

– Не доели ничего!

– Переоценила свои возможности. Я сыта, всё в порядке.

Я торопливо вернулась в свою комнату.

– Ванну сейчас принимать будете?

– Катя, мне некогда. Я совсем забыла, а у меня срочное дело. Уже опаздываю даже.

Одеваться в июле недолго. Я торопливо влезла в белое льняное платье, не глядя в трюмо заколола волосы двумя черепаховыми гребёнками. Ключи! Главное – ключи, они же у меня есть… Да, вот она, в ящичке: связка со смешным брелоком в виде стеклянного глаза. В древнерусском языке стеклянный шарик и назывался – глаз, глазок, а глаз был – око. Что только не лезет в голову в такие минуты… Это помрачение, этого не может быть.

Только сине-зелёный воск сочится сейчас на кухне сине-зелёным мёдом на белый фарфор. Ко всему остальному страшно даже и приглядываться.

Это не помрачение.

– Автомобиль-то нужен? – Катин голос звучал встревоженно. Притворство моё, видно, не вполне удалось.

– Нет, мне близко.

Ближе некуда. Пятнадцать минут пешком.

Я уже сбегала по ступеням.

Глава III
Это случилось

Сумочка не попалась мне под руку, и я ее не искала. Я выбежала во двор, сжимая связку ключей в руке.

В первый раз в жизни, вероятно, я промчалась мимо памятника Адмиралу у Института Морских исследований, не «поздоровавшись» с ним.

Я бежала мимо девочек, кидавших серсо меж вазонами с геранью. Я бежала мимо любимого кафе «Монплезир», и мимо уличной выставки незнакомого художника: чёрное кепи, из-под которого спадала на плечи седая грива кудрей… Зацветающие липы бросали трепещущее на ветру кружево теней на заботливо расставленные пейзажи… Сама же листва этих лип…

Нет!! Я на бегу отводила глаза от куп деревьев и газонов. Нет! Я не буду на это смотреть!

Мой бег походил на сонный кошмар, но я уже знала, что пробуждения не будет.

Вот он, тринадцатый дом по Калужскому тракту.

Я даже не поздоровалась с консьержкой Розой Хасановной, запрыгнула на ползущую ленту лифта, которая поднялась уже выше площадки – не дожидаясь следующей кабинки.

Знакомая дверь грушевого дерева с несколькими орнаментальными завитками вокруг медной цифры 35. Я нажала на кнопку звонка.

Соль-диез-си. Фа-диез ми.

Признание в любви прозвучало уж слишком громко.

Квартира откликнулась тишиной.

Соль-диез-си. Фа-диез-ми.

Откройте, пожалуйста, ну не надо так, откройте!

Соль-диез-си. Фа-диез-ми.

Пустота. Ни движения, ни звука в квартире.

Соль-диез-си. Фа-диез-ми.

Брелок-глазок весело закружился на своей цепочке. Я утопила ключ в замке.

Никто не кинулся мне под ноги: эрдель Кирби уж три года, как отправился «в страну собак», о которой когда-то на всякий случай было рассказано маленькой Гуньке. Прекрасную страну, где так весело бегать собакам, где прыгучие мячики валяются прямо в густой траве – вперемешку с сахарными косточками.

– Наташа! Наташа!!

Мой голос звучал как-то особенно громко, как бывает, когда из квартиры вынесена вся мебель.

– Наташенька!

Гостиная, кабинет, столовая… В гостевую комнату я не заглядывала, как и в Гунькину. Я распахнула дверь в спальню.

Нет, Наташа не показалась мне спящей. Хотя от нее веяло каким-то невероятным покоем. Она несомненно отдыхала, хотя и не спала. Она почему-то прилегла на кровать в одежде: возможно – ощутила на мгновение слабость? Голова утопала в подушке, глаза смотрели в потолок, руки лежали на покрывале, бессильно раскинутыми. Немного беспомощно приоткрылся рот, обнажив верхние зубы.

На Наташе, в младенчестве приучившей меня не ложиться на кровать одетой, были серые летние бриджи, серые чулки-гольф и мужская рубашка. Зеленая. Или синяя.

Я, ни разу в жизни не делавшая этого, не колебалась ни минуты. Опустившись на коленки перед кроватью, я протянула руку и опустила пальцами веки. Сначала одно, потом другое. Кто ж знает, как это правильно делают. Кажется, надо было одновременно? Но что уж теперь.

«Вы будете моими глазами».

Лихорадочное волнение, в котором я бежала к Наташиной квартире, вдруг оставило меня. Я сделалась совершенно спокойна.

Я даже ободряюще улыбнулась, когда, найдя в ящике комода простыню, осторожно закрыла Наташино лицо. И вовремя: вокруг кровати жужжала муха. Это было самым ужасным из всего происходящего – это жужжание. Откуда муха… Окна-то закрыты.

Я забралась с ногами в Наташино кресло: прошлого века, с квадратной спинкой. С ним рядом стоял такого же мореного дуба квадратный столик на одной ножке. Серебристый китайский гобелен с драконами висел на стене над креслом. Не очень уместный в роли будуара уголок, слишком строгий. Но Наташа любит, чтобы эта мебель, некогда любимая ее дедом, стояла в спальне. На столике, рядом с трубкой телефона, поблескивали модные цейсовские очки-хамелеон. Теперь совсем не нужные.

Я набрала телефонный номер доктора Лебедева: попросила прийти засвидетельствовать смерть. Он обещал поспешить, присовокупив заботливо, что иных надобных теперь людей распорядится вызвать сам.

Я ощутила немалую благодарность: пожалуй, звать «кошмарного мужика» мне было бы чересчур.

«Кошмарный мужик»… Откуда бы это? Из какой-то книги, о которой, кажется, рассказывала Наташа. Но не могу вспомнить. Нет, не могу.

Шли последние, я понимала это, минуты, когда я еще вдвоем с Наташей Альбрехт. Она посоветовала бы мне подумать. К примеру, о том, когда же случилась беда? Наташа одета. Поднялась она утром или не ложилась?

Вечером, всё случилось ближе к ночи. Летом окна у Наташи всегда растворены настежь, с самого утра. На ночь же их приходится закрывать – иначе налетают полчища мелких ночных бабочек. В это время я наслаждалась переводом Рембо – и ничего, ровным счетом ничего не услышала в ночи. А ведь «ночная темнота несет близким вести». Не всегда, как выясняется.

Не всегда.

Но сейчас окон растворять нельзя – когда-то я об этом слышала. Хотя в комнате немного душно, дни стоят жаркие. Что это за духи, еле ощутимые в спертом воздухе? Наташа таких не любит. Это не духи, это другое, могла бы и догадаться.

Я всегда ненавидела запах жасмина. Мертвый цветок. Мертвый, бледный, с нотой затаенной черноты. Черный запах бледного цветка.

Я снова протянула руку к трубке телефона.

– Сестра Елизавета… Это Нелли.

– Что случилось, Леночка?

По голосу она поняла, или по оплошности, мною допущенной?

– Простите, мать Евфросинья. По старой памяти ошиблась. Да, у нас беда. Наташа умерла.

В это мгновение там, в Полонии, в Лесне, вдали, за окном, запели колокола. К вечерне? Неужто уже к вечерне?

– Сейчас отслужим по ней. Крепитесь, Леночка. Вам сейчас горевать некогда, горе будет вокруг.

– Я понимаю, мать Евфросинья. Не тревожьтесь за меня, я справлюсь.

– Вы у родителей? Я телефонирую вам к ночи ближе. Храни Господь!

– Спаси Господи, мать Евфросинья.

Я нажала на кнопку разъединения.

Когда-то давно, в этой же комнате, они болтали о Нарышкинском барокко… Больная Наташа, лежавшая на той же кровати, только с открытым лицом – и ухаживавшая за ней сестра Елизавета. А я изумлялась, каким образом умудрились так легко сойтись два столь разных характера.

Два звонка сделано. Но возможно ли уведомить Романа, если я не знаю, где он? Мне и не положено знать, разумеется. Хотя телефоны-«карманники» сейчас воцарены повсеместно, но все ж таки существует же предел их возможностям – из джунглей они не откликаются. У меня есть городской номер для связи с ним, но тут дело выйдет не быстрое. Тем паче откладывать надолго не стоит.

Впрочем… Роман, ведь-ты то, в отличие от меня, глупой, должен услышать: это случилось. Я знаю, ты услышишь, у тебя на все, что связано с Наташей, особый слух. Ты уже слышишь… Ведь правда, брат мой муж, моя опора и защита… Ты уже меняешь сейчас планы, направляясь к ближнему селению, где есть телефонная связь. Ты спешишь к нам, ведь так? Ты нас не оставишь сейчас.

Жасминовый запах сделался сильнее и чернее. Я вылезла из кресла, подошла к кровати, тихонько погладила тело под блескучим льном простыни. Я рядом, друг мой, я здесь.

Надобно еще позвонить Юрию. А лучше Виринее, его второй жене. У Рины лучше получится Юрию сказать. А самое трудное…

Соль диез си. Фа диез ми.

Как скоро успел Лебедев!

Я побежала открывать.

– Нелли? И ты тут? А я сюрпризом.

Гунька тряхнула блестящими, почти черными волосами, спадающими на плечи. Нарядная, в черной шелковой кофточке и коричневой юбке-брюках в мелкий цветочек, с маленьким сак-вояжем в руках, весёлая, двадцатиоднолетняя.

– Чемоданы сейчас Ринат поднимет. Собственно, я не сюрпризом даже, а маме ябедничать-жаловаться: с Фульком поругались. Но и подарок у меня для нее заодно особенный… Для тебя нету, думала, ты в столице. Впрочем, сейчас будем с бельгийским шоколадом чаевничать. Нелли… Нелли?

Глава IV
Вокруг беды

Перед дверью в спальню она замешкалась, дрогнули губы, уже и так бледные. Я взяла ее руку в свою: пальцы мои, я ощущала это, были спокойны и теплы.

– Наташенька… Вот и Лизок прилетел.

Я нагнулась над кроватью, и, словно в какой-то книге, не о Гуньке и не обо мне написанной, приподняла край простыни.

– Мама, ну что ж ты меня не подождала…

Гунька опустилась на ковер у изголовья, не отрывая глаз от утонувшего в подушке лица. Странно: Наташа всегда была несокрушимо сильной. Отчего сейчас она кажется такой трогательно беспомощной?

Я тихо вышла и прикрыла дверь.

На кухонном столе – ноги сами привели меня на кухню, где когда-то (вот же вспомнилось!) мы говорили всю ночь о терзавшем меня сквозняке из иного мира – лежала наполовину опустевшая коробочка Наташиных папирос «Ира». Сколько же лет я не курила?

А ведь с той ночи, с покушения на Ника. Наташа говорила, впрочем, что последнее дело курить, когда тревожишься. Но мне уже не о чем тревожиться. Сейчас позволительно, сейчас не рассердится даже Роман.

Роман, а тебе ведь уже пора на сцену. Почему молчит телефон? Впрочем, может быть, ты звонишь не сюда, а мне?

Я связалась с консьержкой и попросила, чтобы Ринат, ее сын-подросток, сбегал за моим карманником к Кате.

Очередное признание в любви явило на сей раз действительно Лебедева.

– Недобрый день, Иван Сергеевич, – криво усмехнувшись, поздоровалась я.

– Недобрый день, mademoiselle… Простите великодушно, Ваше Сиятельство. – Лебедев глядел удрученно. – Она в спальне?

– Несколько минут погодим, если можно, спешить ведь некуда. Там дочь.

– Лиза в Москве?

– Только что из аэропорта Останкино. Прилетела из Брюсселя.

Я проследовала к папиросе, оставленной на кухне, а Лебедев – за мною.

– Уж поделитесь, что ли. Банально, но и я бы покурил.

Сценки из не обо мне написанной книги сменяли друг дружку: я вообразить не могла, что буду курить вдвоем с доктором Лебедевым. А будто и обычное дело.

– Я всегда этого ждал. – Лебедев, с непривычки, не заметил, как пепельный колпачок сделался слишком уж длинен, и осыпал серыми хлопьями столешницу. – Много лет ждал – в любую минуту. Но…

– И вы безобразничаете, Иван Сергеич? – чуть улыбнулась Гунька, заходя. – Ладно уж Нелли…

– Я уже перестал. – Лебедев поднялся. – Оставлю вас, дорогие.

– А помнишь, как мама меня учила классиков литературы запоминать? – Гунька достала из холодильного шкафа бутылку минеральной воды, нашла стакан. – Очень хочется пить. Чего-нибудь похолоднее. Да, вот такой, газированной, терской.

– Знаешь, забыла.

– Ну как же… Тургенев – как Лебедев. Пушкин – как кузен Саша. В самом деле легко запоминалось.

Я исподволь присмотрелась к ней. Бледная, но спокойная. Чему удивляться: чья школа? Важно только одно – будет ли она плакать, оставшись в одиночестве? Если это больше шок, чем воспитание, тогда плохо. Но с этим разберется наш эскулап.

– В Москве жарко. – Гунька вновь отпила пузырящейся воды. – А мама одета тепло. Она куда-то выходила вечером. Ты не знаешь, куда?

– Нет.

– Я бы хотела знать.

– Надо достать документы, Лизонька. – Доктор промокнул платком лоб. – Сейчас приедут… Приедут люди.

– Да… Я понимаю. Нелли, можно тебя попросить? Все там, у мамы в бюро. Только не в зелёной папке, а в синей. В зелёной – бумаги по хозяйству. А я еще с мамой немножко побуду пока, ладно?

Тревожный колокольчик. Осторожнее! Этим нельзя обременять никого – ни Гуньку, ни Романа. Роман, ну, где же ты?

Папки оказались совершенно одинаковы, поэтому Наташа их пометила. Я медленно отбирала нужные, забрав искомое в гостиную. Строчки чуть прыгали перед глазами, наплывая друг на дружку. Так со мною случается при сильном напряжении нервов.

Соль диез си. Фа диез ми.

В квартиру влетела Рина, Виринея Модестовна, вторая жена Юрия. Бледность ее спорила с весёлой полоской летних штанов. Переодеться она очевидно не успела. Еще больше, чем широкие лиловые и узкие желтые полосы, ее лицо бледнили черные волосы, обрамлявшие лицо облаком коротко подстриженных кудрей. Но – ни следа слёз, натянута как струна, готова к деятельной помощи.

– Юра уже вылетает в Москву, – произнесла она вместо приветствия. – Я встретила во дворе Катю, она принесет сюда твой карманник.

– А я-то к ней за телефоном посылала, разминутся теперь. – Я чуть улыбнулась Рине. Что ж удивляюсь, что от Романа ничегошеньки? На городской телефон из диких краев звонить труднее. Вне сомнения, карманник набит пропущенными звонками.

– Salut, Рина, – в дверях возникла Гунька. – Вот видишь, как я… прилетела.

Они обнялись: высокие, темноволосые, красивые, похожие на сестер. Гунька чуть крупнее сложением. Я в который раз подивилась бытовой мудрости Наташи. Развод в наше время редкость, а Гунька – единственное дитя, что тоже не часто бывает. Но Наташа сумела поставить всё так, что для Гуньки, двенадцатилетней тогда, сами по себе тяжелые события жизни взрослых обернулись не потерей, а умножением. В особенности, когда на свет появилась маленькая Александра. Теперь, когда Наташа ушла, Гунька осталась с сестрой, по сути, с двумя сестрами – старшей и младшей. Гуньку Рина всегда баловала больше, чем Сандру, что и понятно. А Сандра – копия Гуньки в этом возрасте.

Рина же привязана к Наташе так, что Юра иногда начинал ревновать. У Наташи так во всем. Надчеловеческое поведение. Но предчувствовала ли она, что ощущение себя своей во второй семье отца окажется Гуньке столь необходимым?

Некоторое время они так и стояли. В спальне же Наташи что-то негромко происходило, о чем лучше было не думать. Я и не думала, словно меня что-то подмораживало изнутри.

Я думала о Рине, просто потому, что на нее смотрела. Рина наделена какой-то особой, веселой, душевной щедростью. Помню, как-то раз Юра рассказал ей о владелице собачьего питомника, где некогда брали Кирби. Манефа, одинокая особа мизантропического склада, знала об этой породе решительно всё. Виринея загорелась к ней съездить. Но со времен, когда заводили Кирби, минуло почти пятнадцать лет. Загородный дом поразил запущенностью и приветил уж слишком многоголосым собачьим лаем. Наконец вышла угрюмая старуха, небрежно одетая, согнутая, больная даже на вид. Юрия она, конечно, не узнала – до тех пор, пока он не упомянул о Кирби. Впрочем, Рину Манефа так и не отличила от Наташи. Люди нисколько ее не занимали. Мизантропия же ее развилась за это время до состояния весьма плачевного. Манефа перестала продавать щенков, не будучи в силах отдавать их в чужие руки. Пенсиона же ее, самого по себе достаточного, на прокорм стольких собак не доставало. Отказывая себе во всем, Манефа занималась только собаками, жила на ячневой каше и картофеле, лишь бы терьеры ни в чем не знали недостатка. В комнатах коробились полы, отставали обои, сыпалась штукатурка с потолка, кресла и оттоманки не были видны под грудами всего, что необходимо для обихаживания и питания собак.

Рина ездит к Манефе каждую неделю, привозя полный кузов необходимого – и для старухи и для собак. Терпеливо выслушивает мизантропическое ее брюзжанье и странные прожекты, что де желает быть похороненной на собачьем кладбище, не хочет покоиться среди людей. Что ее заставляет – молодую модницу, вечно занятую к тому ж?

Кстати, Рина моложе меня на три года. Она впрямь Гуньке скорее сестра, нежели мачеха.

Музыкальная фраза меж тем звучала и звучала.

В дверь заглянула Катя, вид у ней был таков, будто за те часы, что мы не видались, она пролежала неделю в лихорадке. Ничего не сказав, подала кому-то знак рукой.

– M-mes, мои соболезнования. – Миша, очень строгий в своем воздухоплавательном полковничьем мундире, щелкнул каблуками. Никогда не видавшийся с Гунькой прежде, безошибочно ее распознав, приблизился. – Соболезнования, m-me Van Leeuwenhoeck. Мои и Государя. Я нынче вместо него, Николай Павлович не имеет возможности теперь оставить столицу, открывшийся форум не позволяет.

– Благодарю, Ваше Высочество. – Гунька слабо улыбнулась.

– Я за Ника, Нелли, – повторил Миша уже мне, несколькими минутами позже.

– Откуда он уже узнал? – Сердце окутало ощущение тепла.

– Ему сказала мать Евфросинья. Сразу же после разговора с тобой. Я торопился как мог. – Миша кое-как улыбнулся. – Мне теперь штраф выпишут за то, что приказал подать мой винтокрыл слишком близко к Зимнему дворцу.

– Плохи твои дела.

Предоставив Мише возможность еще перемолвиться с Гунькой, я выскользнула из гостиной.

Телефон мой Катя уж сжимала в руке, словно боясь о нем забыть. Мой любимый миниатюрный телефон в серебряном, украшенном аметистовыми кабошонами, футляре, прошлогодний подарок мужа к именинам. Я уединилась с ним в гостевой спальне: только там, кажется, еще никого не было. Присев на танкетку под знакомым с детства малым голландцем, торопливо открыла NS1: ничего.

Не вовсе ничего, несколько банковских уведомлений и паблисишек. Я перечла все по десять раз, чтобы решительно удостовериться в самом неправдоподобном: никаких известий от Романа не было.

1.Раздел «notice explicative», аналогичный нашему SMS. Не забудем, что международным языком остается французский.
€2,34
Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
27 detsember 2023
Objętość:
250 lk 1 illustratsioon
ISBN:
9785006207608
Allalaadimise formaat:
Tekst
Keskmine hinnang 4,6, põhineb 50 hinnangul
Tekst PDF
Keskmine hinnang 4,4, põhineb 10 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,8, põhineb 3472 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,9, põhineb 141 hinnangul
Audio
Keskmine hinnang 4,7, põhineb 484 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,8, põhineb 6 hinnangul