Tasuta

Суд света

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Суд света
Audio
Суд света
Audioraamat
Loeb Ирина Ходюк
1,69
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Суд света!.. Суд света? – вскричал я с гневом. – Что такое вы называете судом света?

– Да хоть бы и мой суд, – хладнокровно отвечала она. – Я – тот же свет! Зенаида Петровна не имеет никакого права уклоняться от моего верховного суда, как я не уклоняюсь от верховного суда Зенаиды Петровны. Дело решается большинством голосов. Когда сто, тысяча таких светов, как я, согласны в мнении со мною, то приговор, наш состоялся правильно и виновница должна подвергнуться его законной силе. И, может быть, мое мнение еще умереннее и милостивее многих других мнений. Я основываю его единственно на том, что сама видела, а есть люди, которые утверждают, что они видели гораздо более…!

– Они клевещут!

– И они дело делают. Зачем Зенаида Петровна подает повод к клевете?

– Подает повод?.. Она?.. Этот ангел чистоты?..

Тетушка пожала плечами и вышла из комнаты.

С того дня имя Зенаиды не переставало звучать в ушах моих: весть о любви моей к ней разлилась в целом уезде, и в присутствии моем одно ее имя и было во всех устах: оно приплеталось ко всем разговорам, и все отзывы о ней были заражены мнениями моих родственников. Несколько раз случалось мне встречаться в обществе с особами, близкими ей по родству, с которыми она взросла и была воспитана, но и те не могли или не хотели ничего принести в ее оправдание; напротив, их печальные лица при разговорах о Зенаиде, их старание переменять предмет речи были язвительнее самого злоязычия.

Очень немногие достойные уважения люди извиняли ее тем, что в детстве она получила самые превратные понятия об обязанностях женщины в отношении к свету; что она рано осиротела и попала в дом к тетке, неспособной преобразовать характер молодой, неопытной девушки. Отдавали справедливость ее уму, доброте сердца; некоторые говорили о каком-то великодушном поступке ее при замужестве; но тысячи голосов восставали против нее, и я не мог добиться даже, в чем состояло ее великодушие.

Суд света состоялся. Безапелляционный приговор его упал на голову бедной Зенаиды. Ей воспрещено было даже защищаться. Правда, некоторые члены ужасного судилища, в тысячу раз страшнее всех испанских инквизиций, не расписались под его неумолимою резолюцией: не раз случалось мне слышать два-три голоса, которые наперекор молве горячо защищали Зенаиду, осыпали ее громкими похвалами, называли образцом женщин. Но эти непрошеные адвокаты были или молодые, ветреные люди, или отжившие век волокиты, которых всякая улыбка молодой женщины обязывает к вечной благодарности. Как самые сильные и опасные яды скрываются под листками красивых цветов, так и злейшая клевета нередко кроется в надутых похвалах некоторых людей. Превознося женщину, они всяким словом тонко намекают, что им дано право, что они обязаны защищать ее; и, чтоб высказать свое красноречие, блеснуть пошлой, выкраденной из книги идеей, они сочиняют оправдание ее против всех законов нравственности и не думают о том, что пятнают ее своими жалкими мнениями, которые многие принимают и впоследствии выдают за ее собственные. Но в то, время я не мог ни разбирать, ни судить хладнокровно, и, признаюсь, самохвальство этих людей способствовало сильнее всех клевет к затмению моего рассудка.

Страшный яд сомнения начал просачиваться в мою душу; растревоженная злыми наветами, она смутнее отражала образ прежде чистой, добродетельной Зенаиды. Я не верил еще клеветам; любовь моя была сильнее их: но я так высоко вознес было эту женщину над целым миром! Я окружил ее возлюбленную голову таким волшебным сиянием, что даже взоры и речи людские, достигавшие до нее, казались мне осквернением этого блеска! Почти два года Зенаида светлела на горизонте моем, как ясное, великолепное солнце; два года ни одно облако, даже мгновенно, не затемняло его; каково ж было видеть мне, бессильному свидетелю, как ядовитые пары мнения толпы отускняли лучи его, как суд света опускал на эту чудесную голову позорную секиру мщения за нарушение своих несчастных законов!

Не подозрение томило меня: я еще с омерзением отталкивал все баснословные обвинения света: но горько, мучительно досадно было мне! Я страдал не за себя, а за нее, страдал не болезненно, но гордо, возвышенно, с презрением к обвинителям. Однако ж их речи беспрестанно отзывались в ушах моих, память упорно сохраняла малейшие подробности рассказов, и не раз, даже ночью, их змеиное шипение пробуждало меня: я вскакивал с проклятием и угрозой на устах, с грызущей тоскою в сердце. Одна мысль порою утешала меня: быть может, Зенаида моя и та, о которой так хлопотал ***ский уезд, были две совсем чуждые друг другу особы: быть может, случайное сходство имен, состояний и некоторых подробностей жизни ввели меня в заблуждение, которое рассеется при первой встрече с незнакомой мне генеральшей Н***. И я цеплялся за эту мысль, как за доску спасения, и с радостью отрекался от надежды видеть Зенаиду, предпочитая вечную разлуку горести видеть ее недостойною моей любви.

– Наконец генеральша Н*** возвратилась к мужу, – сказала мне в одно утро тетка моя, – теперь ты можешь удостовериться в истине моих слов. Сегодня она приехала, и сегодня же для нее бал у предводителя; там, верно, встретишься с нею. Хочешь? Поедем: часа через два мы будем в городе…

Дрожь пробежала по телу моему, в то же мгновение голова и грудь вспыхнули. „Я увижу тебя, Зенаида! Ты одним словом, одним взглядом рассеешь во мне впечатление враждебных наговоров! Ты, как прежде, протянешь руку мне, поколебавшемуся в доверии к тебе, и снова восстанешь предо мною обожаемою, и снова я, любящий и счастливый, припаду к ногам твоим!“

Поблагодарив тетку за извещение, я принял ее предложение, и часа через два мы были уже в городе. Мои родственницы тот час отправились в лавки за запасами к вечерним нарядам; я остался один.

Упоительна была для меня мысль о близком присутствии Зенаиды, радостна надежда на свидание с нею, но сердце как-то болезненно билось в груди, ныло, замирало, будто предчувствовало беду. Я ждал и вместе боялся вечера. Раза два я порывался бежать к Зеиаиде. Знать, что она здесь, в ста шагах от меня, и не видеть ее, это мучение Тантала! И я хватался за шапку, ступал на порог… А запрещение ее? А мое честное слово? Вечером ложь может прикрыть его нарушение: встречу на балу можно приписать случаю, но идти к ней в дом!.. Таково было влияние ее надо мною, что я, кипя нетерпением, страдая, мучась, бросал шапку в сторону и оставался при одной надежде на вечер.

Наконец тоска и нетерпение мое усилились до пытки: я не мог пробыть минуты на одном месте, не мог остановить ни мысли, ни взоров ни на одном предмете; ходил из комнаты в комнату, измерял время движениями маятника; наконец, утомившись духом и телом, остановился у окна.

Улица была полна народом, толпы пестрели и суетились; я смотрел сквозь разрисованное морозом стекло, не мысля, не видя. Вот пролетели сани: в них сидит дама в белой шляпе, на запятках стоит офицер. Быстрее молнии они мелькнули и скрылись, а я, как бешеный, ринулся к дверям, произнося имя Зенаиды. Выбегаю на улицу: сани исчезли; тогда, забыв ее просьбу и мое слово, я бросился в первые попавшиеся сани и поскакал к квартире генерала Н***

– Дома ли генеральша? – спросил я, вбегая в лакейскую.

– Дома-с, – отвечал один из слуг, – как прикажете доложить?

Сказав мою фамилию, я вслед за ним вошел в залу, в гостиную; дверь в третью комнату была заперта.

– Позвольте прежде доложить… – сказал мне слуга, вероятно страшась, чтоб я не ворвался за ним в спальню.

Я остановился; но пока он входил и затворял за собою дверь, мой взор упал сперва на фуражку, лежавшую подле белой шапки, потом и на хозяина ее, того офицера, которого я видел на запятках саней. Он ходил по комнате, распахнув сюртук и напевая французский романс, словно в собственной квартире. Стоя в двух шагах от дверей, я слышал, как слуга доложил о моем приезде.

– Кто?.. – отозвался тихий, как показалось мне, трепещущий голос, от которого задрожали все фибры мои.

– Поручик Влодинский, – повторил лакей.

В то же мгновение раздался в комнате мужской голос, с выражением испуга и мольбы; он произнес скоро:

– Милый друг, это он!.. Откажи ему!.. Не принимай!..

Вне себя я сделал шаг к дверям: они отворились, и слуга, снова запирая их за собой, бросил мне слова:

– Приказали извиниться, сегодня никого не принимают.

Я глядел на него, будто не понимая. Думаю, что в глазах моих отразилось безумие, потому что он посмотрел на меня с удивлением, повторил свои слова и не снял руки с замка дверей, пока я не отворотился и медленно, машинально не вышел в лакейскую.

Не помню, как я очутился в трактире, в моей комнате. Я был в забытьи, в беспамятстве; чувства во мне замерли, рассудок онемел; ни одна мысль не возникала в уме, ни один трепет не проявлял жизни сердца. Почти в то же время возвратились домой мои кузины и, не дав себе времени раздеться, окружили меня, засыпали вопросами:

– Ну, что, ты был у генеральши?.. Ласково приняли тебя?.. Обрадовались тебе?..

– Сегодня никого не принимают, – отвечал я, невольно повторяя слова лакея, которые еще стучали в голове моей, как удары тяжелого молотка.

– Как не принимают!.. Вот вздор, я сейчас видела три кареты у ее подъезда.

– Я видела, как князь выходил от нее.

– А ты видел его?.. Она каталась с ним… Она проехала мимо этих окон в белой шляпке; князь был на запятках…

– Ах, нет, не князь! Право, это был Всеволод, – возразила младшая сестра.

– Вот еще, вот еще!.. – закричали все шесть в один голос. – Неправда, князь, мы очень хорошо его видели…

– Какой князь? – вскричал я, пробуждаясь от моего оцепенения.

– Князь Свегорский, адъютант мужа и друг жены. „Счастливец, которого принимают в спальне, в то время как для тебя дверь заперта“, – шепнул мне какой-то демон на ухо, и адский смех его пробил отравленною стрелою мое сердце.

– Князь!.. Счастливец! – твердил я вполголоса. – Зенаида!.. Князь! Но кто же он? – закричал я снова в отчаянии. – Вы видели, вы знаете его: скажите ж, кто он, что он для нее… Ради самого бога, говорите хоть раз в жизни ясно и толково. Сжальтесь, не мучьте меня!..

 

Видно, я в самом деле достоин был жалости: сестры переглянулись, и старшая из них, оказывавшая мне наиболее приязни, сказала, усаживая меня с собою на диван:

– Выслушай меня, мой друг. Зимою твоя Зенаида Петровна была в Петербурге, и едва возвратилась, как вслед за ней приехал князь Свегорский, назначенный по его собственному желанию в адъютанты к мужу ее. Она встретила его, как старинного знакомца, и с тех пор они неразлучны; в обществах, в прогулках, даже в церкви князь всегда сопровождает ее. Это всем известно. Когда она недавно отправилась на несколько времени к отцу, верный адъютант не показывался нигде в обществах. Говорят, она ему запретила. Он молод, прелесть как хорош; говорят, игрок; да ей-то что до того! Генерал так снисходителен, князь так любезен: мудрено ли, что говорят… Ну, да мало ли что говорят об ней… Не грусти, мой добрый друг!

– Хорошо, хорошо!.. Опишите мне наружность князя.

– Высок, строен, блондин, с чудесными светлыми кудрями, немного сутуловат, но это идет к его росту.

– Это он!.. И всегда с ней?.. В ее спальне… Ах, Зенаида!..

Прорвавшись сквозь строй моих кузин, я побежал в самую дальнюю комнату и заперся в ней на ключ.

Теперь вероломство Зенаиды казалось несомненным: все так ясно, так громко свидетельствовало против нее! Суд света оправдался, собственные глаза мои удостоверили меня в том, что так долго и упорно отвергало мое сердце… Он! В ее уборной! Наедине с ней! Человек, прослывший ее любимцем… он молит ее: „Милый друг, откажи, не принимай!..“ Милый друг?.. Силы адские! А я в то время униженно стоял за дверью!.. Меня с презрением отталкивали! Мною жертвовали прихоти нового избранца!.. И я не бросился на него, не задушил, не истерзал его…

Так вот отчего запретила она мне вторичную встречу! Вот отчего просила не произносить ее имени в России! К чему все эти предосторожности, предупреждения? Видно, совесть ее вопияла против личины добродетели и она надеялась из моего неведения сделать щит своему лицемерству. А я, слепец, я называл людей клеветниками, я проклинал, унижал их!.. Будь она так чиста и свята, как отражалась в душе моей, то никакая зависть, никакая злоба не осмелилась бы поднять против нее своего ядовитого жала: какой дух тьмы не поникнул бы головой перед ее сиянием?.. Нет, исчезло очарование!.. Мечты, любовь, все исчезло!.. Осталась одна страшная существенность, которая убила все, чем красовалось мое бедное существование, и, вгнездившись одна в опустошенное святилище, шипела фурией, раздувая мои страсти.

Однажды только возникло во мне отрадное сомнение: знакомое чувство заговорило в защиту Зенаиды. Мне представился ее образ, ее глаза, полные чувства и отблеска грусти, – мне стало как будто жаль ее. То был последний зов затмевающего рассудка. Быть может, он сразился бы с клеветою и с злыми наветами людей, но во мне свирепствовало другое, все заглушающее, все поборяющее чувство, ревность пылала во мне страшным пламенем, и перед нею смирились все ощущения, померкли последние искры разума.

Суд света прав! Женщина, для которой я создавал престол в душе моей, была просто хитрая, коварная кокетка! Она, пересоздавшая меня, вдохнувшая в меня другое бытие, она теперь в сладкой беседе с другими смеется надо мною, как над новичком, школьником, который, облекшись в угодность ей в дурацкое платье, блаженно верует, что оно – мантия премудрости… Проклятие!

Месяцем ранее, изнывая в тоске восторженной любви, я считал себя несчастнейшим из смертных; теперь я отдал бы все, что имел, все, что мог когда-нибудь иметь в этой жизни, чтобы только возвратить свое горькое прошедшее, с его мучениями, с его тоской, но и со слепою верою его в непорочность Зенаиды… Я жил беззаботно до встречи с ней, был счастлив своею грубою, материальною жизнью: к чему же было ей обольщать меня лживым блеском небывалых добродетелей? К чему открывать передо мной рай высоких чувствований, которые сама она знает только по имени? Мир, в который ввела она меня, лежал теперь в обломках, разрушенный ее собственной рукой, а я? Я, вырвавший из души все чувства, проклявший все помышления, которые не дышали ею, ею одною; я, бросивший к ногам ее все наслаждения моей молодости без малейших требований надежды на воздаянья; я, который в ней одной поклонялся всему прекрасному, обожал все изящное, с мыслью о ней только и жаждал будущности, за нее страдал, для нее молился, в нее веровал и жил и был счастлив только упованием моим, – я видел теперь кумир мой свергнутым, попираемым в прахе ногами людей, и в исступлении с кровавыми слезами убеждался, что он был не что иное, как истукан, вылитый из презренного металла, и, еще хуже, женщина без совести, без сердца, без души!..

Я рвал на себе волосы, бесился, то проклинал весь мир, то в изнеможении рыдал, как дитя. Но вскоре вспыхнула страсть, незнакомая мне до той поры; страсть, которая, разлившись пожаром, иссушала слезы мои и заглушала все ощущения: то была жажда мщения!

Стряхнув с себя все правила и мнения, которыми руководствовался в последние два года моей жизни, я вызвал из памяти давно забытую философию против женщин; вооружился всем молодечеством, на которое еще недавно смотрел с презрением, и хладнокровно, спокойно начал обдумывать средства к утолению моей мести.

Демон изобретательности зла не замедлил явиться ко мне: я составил полный план действий и, надеясь в тот же вечер встретить Зенаиду на балу, собрал все силы к нападению.

Когда я сошел в общую комнату к чаю и мои кузины в полубальных и полудомашних нарядах встретили меня, по обыкновению, иронией, я отвечал им тем же; я был спокоен, даже весел, болтал без умолку, заранее приглашал их на контрдансы, острил насчет их соседок. Веселость моя вспыхнула, как вспыхивает румянец на лице чахоточного, тем ярче, чем ближе к кончине. Ее последняя минута была также недалека!.. Кузины не могли надивиться внезапной перемене моего расположения духа и радовались, что я, по их выражению, хватился наконец за ум. Но ум ли то был или совершенное безумие?.. Я не знал, что делал, ни что говорил, и одно только помнил, об одном постоянно думал: о мщении, которое готовил Зенаиде. Настала желанная пора: я торопил моих кузин, торопил кучера; все нетерпение влюбленного снова возродилось во мне. Наконец мы вошли в залу. Зенаиды еще не было. Я поместился против дверей, смотрел на них с трепетным ожиданием, подстерегал всех входящих и выходящих; бал открылся, польский потянулся длинной вереницей вокруг комнаты; Зенаида не являлась… Более двух часов я не сходил со своего места, не сводил глаз с дверей: вот мелькнуло знакомое лицо генерала; радостный трепет обнял меня, я подвинулся к дверям, но за генералом вошли только адъютант и несколько офицеров.

– Где же Зенаида Петровна? – спросила хозяйка бала.

– Она просит у вас извинения; сильная мигрень…

Более я ничего не слыхал. Свет зарябился в глазах моих: мне почудилось, что самый злой дух уведомил ее о мщении, замышляемом мною. В моих расчетах и предположениях я выпустил из вида главнейшее обстоятельство: Зенаида, твердая в намерении никогда не видеть меня, вероятно, откажется от общества во все время пребывания моего в городе. В ярости от новой неудачи я ходил из комнаты в комнату, снова ломая голову, как бы встретиться с Зенаидой где-нибудь в многолюдном обществе… Никакая низость не казалась мне недостойною меня, лишь бы дала средство отмстить этой женщине. В этом расположении духа забрел я в отдельный кабинет, в котором толпа мужчин окружала игорный стол.

Приближаясь к дверям, я услышал в общем говоре слова:

– Что, господа, кому везет?

– Кому ж, как не князю Свегорскому! Счастливец! Ему решительно благоприятствуют дамы и карты…

Ненавистное имя это заставило меня вздрогнуть; в одно мгновение я очутился в игорной комнате, и первое представилось моим взорам лицо банкомета, в котором я не мог не узнать того молодого офицера, которого утром видел на запятках саней и в спальне Зенаиды. Сердце мое встрепенулось злобною радостью, внезапная мысль блеснула в уме, я подошел к столу и присоединился к понтирующим.

Князь – игрок, как говорила моя кузина, следственно, проигрыш будет мне нетруден, и в этой надежде я поставил огромный куш. Но как фортуна всегда является непрошеною, то и мне она сначала поблагоприятствовала, несмотря на мои добровольные ошибки и на невнимание в игре. Наконец настойчивость моя утомила ее: я начал проигрывать; в полчаса бумажник и кошелек мой опустели, того только я и добивался.

Тогда, прикидываясь запальчивым игроком, раздраженным значительной потерей, я распахнул мундир и сорвал с груди медальон в золотой оправе. Он заключал в себе с одной стороны очень верный портрет Зенаиды, снятый мною еще в Германии, с другой засушенный ландыш, орошенный ее прощальною слезою; то и другое накануне еще не иначе вырвали бы у меня как вместе с жизнью; теперь я сделал их орудиями моей мести.

– Вот безделка, – сказал я, обращаясь к банкомету, – которая сегодня, может быть, будет иметь для вас ту цену, какую имела для меня год тому назад. Эта женщина счастливила меня, авось и теперь не принесет ли мне счастья. Впрочем, золотая оправа тоже чего-нибудь да стоит; господа, не угодно ли оценить? – прибавил я, передавая с умыслом медальон ближайшему ко мне соседу.

Мои слова привлекли общее внимание к портрету Зенаиды; игроки и зрители столпились вокруг него, но никто не произносил имени всем знакомой особы; только многие лица искривились злобными улыбками.

– Что ж, милостивый государь, согласны ли вы принять эту безделку рублях во ста? – спросил я банкомета и с этими словами, снова овладев портретом, бросил его на стол, покрытый картами и исписанный мелом.

Банкомет прищурился. В одно мгновение, лицо его побагровело, он схватил изображение Зенаиды, вскочил и, бросая мне сторублевую ассигнацию, закричал:

– Низкий торгаш! Вот твои сто рублей, портрет принадлежит мне!..

В комнате все засуетились; услужливые люди столпились вокруг нас, поговаривая об извинении, о мировой, но я, отведши князя в сторону, шепнул ему на ухо несколько слов, на которые он, вместо ответа, кивнул мне головой, и мы тотчас расстались.

Возвратившись в трактир, я осмотрел свои пистолеты, написал одно письмо к сестре, другое к Зенаиде, в котором я высказал не только все, что кипело в душе, но даже весь суд света, все его обвинения; потом, запечатав, отдал оба письма моему слуге с приказанием доставить по адресам в случае моей смерти или опасной раны.

Казалось, мое бешенство, излившись в сцене бала и в письме к Зенаиде, утишилось. Я достиг своей цели: имя ее опозорено, брошено на изгрызение толпы, а он, ее любимец, он – жертва, обреченная моему свинцу!.. Завтра кончатся расчеты мои с нею, а может быть, и с миром… Что ж! Жизнь никогда не была для меня сокровищем, а теперь за пределами моего мщения она и без того для меня не существует!.. Кем жить? Для кого? Для чего?..

Зенаида одна наполняла мою душу, мое существование. Всегда, везде со мною, днем и ночью, во сне и наяву, она, казалось, срослась с моим сердцем, струилась в крови моей. В ней заключались начало и цель моего бытия: чем же будет оно без нее?..

И в первый раз, устремив взор в будущее, я содрогнулся! Темно, пусто, холодно, ужасно!..

Мне стало жаль моей мечты, моего призрака, лживого, но так отрадно утешительного, так возвышенно прекрасного…

И кто же разрушил очарование мое? Справедливо ли я обвинял в том Зенаиду?.. Нет! Предвидя будущее, она указала мне тропу над бездной, я своротил с нее, я добровольно убил свое единственное, бедное счастье; теперь уже ничто не воскресит его!

И желание смерти отозвалось в моем опустелом сердце!

Одинокий гражданин мира, чужой в огромной семье человечества, никем не любимый, ни к кому не привязанный, не лишний ли я на земле?.. Есть у меня сестра: я почти не знаком с нею; есть много приятелей и ни одного друга… Гость поневоле на празднике жизни, я отпировал долю свою, был молод, был счастлив, отведал горя и радости; пир кончен, пора домой!.. Жаль только, что я не покинул его ранее, в ту минуту, когда в обаянии первого вступления в свет я на все смотрел сквозь призму очарования, принимал мишуру за золото, слова за отголосок чувств. Жаль, что не удалось мне унести с собою его прекрасной добычи. Теперь взошло солнце истины, осветило румяна на лицах, тление под искусственною жизнью, обман в улыбке, лукавство во взоре, в нарядах, в цветах. Проклятое солнце! – Пора домой!..

Я жадно прильнул к мысли о разрушении и вскоре, приняв страстное желание за предчувствие его исполнения, бросил спокойный взгляд на прошедшее, как человек отживший, уже исключенный из списка людей.

Двадцать три года существовал я; но только от встречи с Зенаидой считал начало моей жизни. Она вызвала меня из ничтожества, раздула искру божескую, напрасно тлевшую во мне; с любовью к ней я ощутил в себе чувства человека, подобия бога живого на земле, ею вкусил бытие, через нее наслаждался им, недолго, зато сильно, беспредельно… Она была для меня все; ей обязан я всем… Слеза благодарности и умиления канула с ресниц на грудь мою и отозвалась в ней укором. Как отблагодарил я ее?..

 

За счастие я отдарил ее поношением, за жизнь мукой, худшей, чем тысяча смертей.

Я, гордый, крепкий могучий муж, вступил в борьбу с созданием слабым, обессиленным пытаниями рока, гонениями людей; я раздавил его и торжествую свою победу… Чудное торжество!.. Волк и вепрь могли сделать то же и еще лучше; они вышли бы невредимыми из борьбы; а я, приковав Зенаиду к позорному столбу, опутал и себя ее цепями; я сковал себя со своею жертвою, приняв должность ее палача…

Чувство стыда, унижения, презрения к самому себе нахлынули кипящею волною на мое сердце, залили, затопили его.

А если мое предчувствие не обманчиво, если завтра назначено мне переступить через рубеж жизни и смерти, если там мать встретит дитя свое, свое любимое дитя, которому с молоком своим она передала последние силы гаснущей жизни, если она потребует от него отчета в том, что сделал он из дарованного господом существования?.. Шатался по свету без пользы для себя и для других; встретил женщину, бросил беззаветно к ногам ее все свое бытие и потом, когда она отвергла непрошеный и ненужный ей дар, напал на нее, беззащитную, истерзал ее, запятнал честь мужа, распорядился самовольно жизнью ближнего и своей собственною… Благородный, примерный отчет твари, носившей звание человека с разумом, с бессмертной душою!

Я был подавлен, уничтожен гнетом этих размышлений и долго, долго сидел как пригвожденный к стулу. В таком положении застал меня свет дневной. „Пора!“ – сказал тогда внутренний голос, возвращая мне силы и память настоящего.

– Пора! – повторил я вслух и, укоряя себя в малодушии, вскочил, взял пистолеты и отправился на место дуэли.

Мой противник был уже там с другим молодым офицером, который, по просьбе моей, принял на себя должность общего нашего секунданта; в то время как он осматривал и заряжал пистолеты, я бросил любопытный взгляд на моего счастливого соперника, которого накануне, в пылу страсти, не успел разглядеть хорошенько. Он был еще в первом цвете весны; юношеский румянец рдел на его щеках; он показался мне таким хорошим, в чертах его отражалось такое прямодушие и благородство, что я понял, как сильно мог он быть любим женщиной и в какое отчаяние может ввергнуть смерть его любящее создание. Я понял и, кипя обновленной местью, как дикий зверь, измеряя его глазами, заранее метил в него пулею, которая должна была пробить два сердца; я мысленно уже упивался его кровью и ее слезами.

Секундант, отмерив расстояние, вручил нам пистолеты; мы начали медленно сближаться, по сигналу раздались два выстрела: я почувствовал удар в ногу, противник мой опрокинулся навзничь.

– Всеволод!.. Убит! – закричал секундант, разрывая его одежду и стараясь унять кровь, которая горячею струею сбегала на снег.

За минуту до того я хладнокровно наводил пистолет против сердца юноши, жаждал его крови, но слово: „убит!“ – заставило меня вздрогнуть. В одно мгновение ненависть моя исчезла; я забыл в нем соперника, видел только человека, убитого мною; совесть громко завопила против убийцы, и, несмотря на собственную рану, я бросился к умирающему.

Teised selle autori raamatud