Loe raamatut: «Солитариус»

Font:

Глава I. Возводел

Каждое утро, прямо из полусна открывая дверь в мастерскую, Дрозд боялся обнаружить тут новые признаки надвигающегося, как цунами, сумасшествия.

Трещины. Они расползались повсюду, не щадя ни фигурки детей, ни бюсты героев. Дрозд лепил всё подряд и в лихорадочном полубреду порой не отдавал себе отчёта в том, что это такое рождается в его пальцах, но конец всех ждал один. Керамические вазы взрывались, чтобы пылиться на стеллажах беспомощными черепками; лопались животы у толстых сувенирных котов, крошились тонкие руки танцующих женщин. За ночь неведомая сила могла раскроить череп гипсовому парню, похожему на Давида, раскалывалась ни с того ни с сего пышная сократовская борода, и даже Аполлон начинал шелушиться, будто поражённый проказой.

Но внутри рыбкой трепыхалась вечно умирающая – и вечно не до конца – надежда.

Дрозд был новичком, любителем. Мастерская досталась ему от тёти Нины, вместе с мольбертами и скульптурными станками на облезлых ножках, с матриархально-внушительной муфельной печью в углу, с деревянными этажерками, плотной замшевой тишиной и пылинками, парящими в свете лампы.

Дрозд сосредоточился на пылинках – сейчас они были более осязаемыми, чем он сам. На самом деле он, вернее, его тело с едва тлеющим угольком жизни лежало дома, в постели; через полчаса оно выползет из-под одеяла, почистит зубы и начнёт кое-как функционировать – может, даже поедет на пары – но отвечать будет невпопад, и все подумают, что он сегодня ещё более странный, чем обычно. Или не подумают, потому что им плевать, и только мама сразу поймёт, в чём дело, но с мамой они уже столько раз это обсуждали…

Настенное зеркало над умывальником показывало сущий кошмар: выращивание тела после перехода в скрытые слои реальности – не тот процесс, за которым приятно наблюдать со стороны. Пока не проклюнутся все нужные конечности, пока не примут надлежащий вид…

Хотя, по правде, результат у Дрозда получался немногим лучше промежуточных вариантов: длинное туловище, унылая ромбовидная физиономия с широко расставленными глазами и упавшим на верхнюю губу острым носом – изнаночные слои обнажают и изнанку человеческой души. Так говорил отец. Именно он научил Дрозда ходить с Поверхности в Приграничье и обратно – через сны, через тёмные переулки, где гаснут последние фонари, через старые двери.

Ну как научил. Передал своё умение по наследству вместе с каштановым цветом волос, упрямым подбородком, неумением нравиться людям и заводить друзей, непрактичностью… И трещинами. Вот как эта, сегодняшняя. Шипастая и изломанная, похожая на ветку терновника – Дрозд, уже вполне из плоти и крови, обнаружил её на глиняном мальчике, подбирающем с дороги ежа.

Опять.

Колени подогнулись, холодный табурет заскрипел под тяжестью накопившихся за двадцать лет проблем и весом их хозяина, но Дрозд упрямо свёл редкие брови и сказал:

– Это ничего. Я, наверно, что-то нарушил. Может быть, глина…

Он сидел и бубнил себе под нос – впрочем, как уже упоминалось, эта деталь его внешности имела такую форму, что бубнить не под нос, а куда-то ещё было бы непросто. Сидел, пока не убедил себя, что дело именно в его дилетантизме, а вовсе не в неотступной бессоннице, не в проклятиях, задушенных подушкой, и, уж конечно, несомненно, не в той напасти, что разрушила жизнь отца.

За окном ветер гнал кленовые листья, размывал серым охру и терракоту да метал в стекло водяной бисер.

– Спаси меня! – тонкий детский голосок прозвенел за спиной. – Спаси, пожалуйста…

Мурашки побежали вдоль позвоночника, но Дрозд не оглянулся. Он знал, что в студии больше никого нет и это просто чудится ему: в Приграничье и подсознание, и время, и пространство иногда выкидывают те ещё фокусы.

Он бережно переставил мальчика с ежом на полку ниже, подальше от невредимых пока соседей, словно тот был заразный, и принялся наводить порядок на столе.

Руки тряслись.

– Чушь какая, – с неудовольствием обратился Дрозд к непослушным пальцам. – Это не ритуал, а просто… Такой бардак.

Крепко сколоченный стол служил местом жительства для целой кучи всякого разного, от инструментов, шлифовальных шкурок и завиточков проволоки до предметов, никоим образом прямого назначения стола не касающихся. Посередине, похожий на обломок вешалки, пробивался из кучи деревянный каркас для будущей скульптуры.

Глядя на это неуклюжее сооружение, Дрозд задохнулся от желания сейчас же сесть за работу: ему поверилось, что уж на этот раз никаких дурных симптомов душевной болезни на его творении не проявится и можно будет посмеяться над своей паранойей, вернув отцовскую фотографию из подкроватной ссылки.

Надежда продолжала умирать, не умирая.

Но явился страх. Ведь она умрёт же когда-нибудь, ведь нельзя испытывать её крепость вечно. И даже эта прозаичная табуретка тогда сломается, не выдержав груза разочарований, потому что её Дрозд тоже смастерил собственными руками.

Он оставил в покое обломок вешалки и подумал, что мог бы прямо сейчас вернуться домой: Крылатые, как он, обладали правом почти свободно ходить между многочисленными слоями Криптопоса – гости, которым всегда рады, но никогда не препятствуют уйти.

Привилегия давалась немногим – и, как начинал подозревать Дрозд, не бесплатно.

Почему Крылатые? Бытовало мнение, что именно птицам ничего не стоит преодолевать рубежи между соседними реальностями – наверное, поэтому.

Сбросить уродливое тело. Шагнуть обратно в спальню, в мир, где ничего не разрушится только потому, что разрушаешься ты сам, и действительно отправиться в университет. Порадовать маму. Успокоить тётю Нину, порвавшую с Криптопосом и убеждавшую племянника последовать её примеру, пока не поздно. Ответить, наконец, на висящее во «Входящих» с августа письмо Васи – верной подруги детства, которая зачем-то вытянула его на серебряную медаль и которая понятия не имеет, какой он на самом деле свинтус. Ведь вот, вот, видно же, что свинтус!

– Спаси меня! – вновь заплакал скрытый от глаз ребёнок.

Дрозд энергично помотал головой и поглядел на часы: пятнадцать минут восьмого. Он поднялся, ещё раз рассмотрел со всех сторон треснувшего мальчика – трещина, естественно, не заросла – потом пробормотал:

– В музей, в музей… – накинул демисезонную куртку и вышел на шелестящую дождём улицу.

Мастерская ютилась в длинном трёхэтажном здании, весь первый этаж которого оккупировали магазины и офисные помещения. Кривобокое и неряшливое, оно неустанно сбрасывало на землю чешую облицовочной плитки, словно вдохновлялось листопадом, а в тёмное время суток пестрело неоновыми лампочками и прочей мишурой, отчего напоминало стареющую проститутку. Вокруг толпились многоквартирные дома, обнесённые живыми изгородями. По зеленоватым лужам, ласково поклёвывая отражение, расхаживали голуби.

От сырости и шороха шин Дрозд поёжился. Ветер прибил ему капюшон к затылку, по-хулигански сунув внутрь запах прелых листьев и октябрьскую морось – с этим багажом и подтолкнул в сторону автобусной остановки.

Светофор за углом опять не работал, а неподалёку, на краю изъеденного ливнями бетонного блока сидела старушка. Издалека её легко было принять за нищенку: кто, кроме этих бедняжек, выйдет мокнуть на перекрёстке в такую мерзкую погоду? Запакованные в обноски, из которых торчит лишь поникшее лицо, в дождь или двадцатиградусный мороз, они кажутся впавшими в транс; к ним присосеживаются бродячие псы: знают, что ничего им тут не перепадёт, но чуют родственную душу, а жизнь вокруг пузырится и пенится – настоящая закваска, как сказал бы герой Джека Лондона.

Но это оказалась не нищенка. Дрозд с удивлением покосился на отглаженную блузу под старомодной пуховой шалью, клетчатую юбку, аккуратно сложенные ноги в плотных бежевых колготах и махровые тапочки. На последних не было ни пятнышка, хотя всего в паре метров от них проваливались в колдобины колёса автомобилей и вздымались потоки грязи.

Когда Дрозд подошёл ближе, обладательница странных тапочек была занята тем, что с достоинством заправляла под головной платок выбившуюся седую прядь. На бетонном «прилавке» красовались пучки ромашек и васильков, перевязанных белыми нитками. Дрозд глубоко вдохнул, шагнул в пузырь июля посреди октября и остановился, неловкий и нелепый в своей мешковатой куртке и с холодным носом.

Ему совершенно ни к чему было покупать эти неказистые венички. Он вообще не любил цветов. Но перед ним определённо был настоящий Мастер-Возводел. Но в душной студии за углом разрушались скульптуры и плевать хотели, что их создатель ведёт самый воздержанный образ жизни. Но рамка с отцовской фотографией пылится под кроватью. Но в Приграничье цветы выращивают только самые одухотворённые и чистые, а любителям-разорителям остаётся тужиться, пыжиться, выбрасывать на свалку сгнившие ростки вместе с горшками и бежать в магазины. В магазинах, конечно, всё от тех же Мастеров, ну или привозное, с Поверхности, и там всё розы, хризантемы да прочая аристократия, не то что здесь…

– Здравствуйте. Сколько стоит букет?

Старушка расправила на плечах шаль и посмотрела на Дрозда. Глаза у неё были не подходящие ко всему остальному – светло-серые и студёные, как Ледовитый океан. А голос – тихий и трескучий. Костёр в лесу.

– Пятьдесят рублей, – прощёлкал костёр.

Едва схватившись за «молнию» куртки, Дрозд понял, что пятидесяти рублей у него нет. В портмоне, в отделении для бумажных денег, томился ожиданием, когда его отправят в мусорку, лишь мятый чек из супермаркета, а банковская карта и мелочь на автобусный билет в один конец никак не годились на то, чтобы чудом превратиться в полтинник.

В такие моменты самое горячее желание человека – немедленно провалиться в канализационный люк и чтобы кто-нибудь сострадательный задвинул крышку. Дрозд покраснел – краснел он всегда стремительно, кошмарными коровьими пятнами – и, делая много лишних движений руками, долго извинялся, уверенный, что расстроил бабушку на весь день. Она слушала, отвернувшись и перебирая букеты. Протянула ему самый пышный.

– Возьми так.

«Позорище, – подумал Дрозд, переступая с ноги на ногу. – Ведь они мне не нужны, я просто…»

Надеясь хоть как-то исправить положение, он выскреб из кошелька всю мелочь… Дурень. Цветочница посмотрела на него оскорблённой Фемидой и отрезала:

– Я не нищая.

Он поперхнулся всем, что собирался сказать, словно молотым перцем. Канализационный люк стал жизненно необходим. С гримасой приговорённого Дрозд взял цветы, и в тот же миг в луже, по которой он топтался, заплескались красные блики – это проснулся самодур-светофор.

Дрозд уже не видел, как Фемида оттаяла, сложила мозолистые ладошки на коленях и улыбнулась ему вослед, смаргивая навернувшиеся слёзы. Затылку его было неуютно, остановка ждала на той стороне, зелёный не собирался загораться ещё целых сорок три секунды, и ноги сами понесли Дрозда вниз по улице.

Лишь бы подальше от этого стыда.

Цветы жгли ладонь. Он не заслужил их, он не мог их касаться. И выдержал всего шагов двести, а потом воровато огляделся, присел на корточки и оставил букет под обтрёпанным боярышником.

Стало совсем скверно, но тело действовало само по себе.

К счастью, проплывающим мимо зонтикам, портфелям и пальто не было дела до таинственных махинаций несимпатичного долговязого парня с пучком васильков и ромашек. Дрозд вытер руки о куртку, домчался до следующего перекрёстка, перебежал дорогу и запрыгнул в пыхтящий автобус.

Что-то маленькое, глупое и очень на него, Дрозда, злое металось внутри, долбя стены острым клювом и собираясь вызвать обрушение. Он стоял на задней площадке и, отвернувшись от остальных пассажиров, прижимался лицом к мутному стеклу. Терпел. Смотрел на неизбежно отстающий от автобуса город.

Город был стар чуть ли не с рождения: у него крошились зубы и кости, скрипели суставы и рвались сухожилия. Он давно понял, что тянуться ввысь макушками небоскрёбов и грандиозных соборов ему не судьба, и для надёжности цеплялся за крепкую небесную твердь крючьями подъёмных кранов – целого полчища подъёмных кранов, под которыми прятались недолговечные дома, низкорослые церквушки, офисные муравейники и огороженные развалины.

Чужакам, впервые попадавшим в Приграничье Криптопоса, всегда казалось, что здесь идёт вечная стройка.

Аборигены и постоянные гости предпочитали говорить – вечный снос.

Нескончаемая морока. Но зданий, которые благополучно переживали всех приложивших к ним руку хотя бы на десять-пятнадцать лет, в городе было так мало, что их немедленно причисляли к объектам культурного наследия. Некоторые превращались в каменные заповедники, и на них разрешалось смотреть только издали; по другим устраивались экскурсии; третьи отдавали под картинные галереи и центры детского творчества.

Возле одного из таких долгожителей Дрозд вышел из автобуса и, сунув кулаки в карманы, с минуту разглядывал строгий, без лепнин, колонн и пилястр, выкрашенный в селадоновый цвет фасад. Краска, правда, кое-где облупилась, и понизу стена покрылась выбоинами, как от картечи. В первом этаже окна были забраны решётками; над входом, словно крутой лоб, нависал узкий балкон, а на фронтоне темнел бронзовый герб Возводелов – колос, вырастающий из ладони с напёрстком на пальце, в окружении молотка, кузнечных щипцов, стамески и штихеля.

Это место было домом для таких же, как само здание, удивительных вещей – вещей ручной работы, неподвластных законам Криптопоса и стареющих только от времени. Мебель, украшения, декоративные статуэтки, музыкальные шкатулки, гравюры, безымянные механизмы неизвестного назначения – они существовали сами по себе и не нуждались в подпитке от почившего Мастера.

Дрозд подрабатывал здесь музейным смотрителем – когда сбегал в Приграничье. Чистота, благостная атмосфера, запах дерева и лака, отсутствие постоянного коллектива (тут у многих гибкий график: всё-таки самый нестабильный пласт мира, людей швыряет туда-сюда чаще, чем они посещают парикмахерскую) – Дрозда всё устраивало. Разве что смотреть на посетителей и изображать при этом удовольствие было тяжело. Мужчины и женщины, молодые и не очень – они редко приносили сюда искренний восторг и почему-то очень любили всё расплёскивать. Слова, эмоции, чувства…

Дрозду никогда не нравились фонтаны – шумные, нарядные, в каменных рюшечках – нравились родники, как в глубине старого сада у бабушки. Или в горах.

День выдался как никогда тяжёлым: что-то не отпускало, будто напряжённый нерв в кончике мизинца. То и дело вспоминалась трещина на глиняном мальчике, спасающем ежа. И другой мальчик, который плакал за спиной, а ещё – брошенные под кустом цветы и строгие глаза старухи. До боли знакомые.

А посетители были обыкновенные: они расслабленно гуляли по залам, фотографировались и перешучивались, и им, как всегда, не нравилось, что рядом маячит, нанося урон их чувству прекрасного, какой-то осёл в родинках и давно вышедших из моды тряпках.

– Боже, милый, ему сто шестнадцать, сто шестнадцать! – слышалось из угла, в котором обжился массивный буковый стул с мягким сиденьем и резьбой на изогнутой спинке.

Звучало как приговор. Словно пару голубков нечаянно забросило в дом престарелых, а они подумали, что это антикварный магазин. Сто шестнадцать лет! Ну-ка, у кого больше? Сто девятнадцать? Сжальтесь, столько не живут! «Милый» снисходительно усмехается и глазеет: всегда занятно поглазеть на диковинку, и, в конце концов, на что ещё может сгодиться этот дед, раз уж нельзя воспользоваться им по назначению?

– Молодой человек, а чего вы так на нас смотрите?

«Вы бы, Ванечка, поприветливее, – говорила Анна Иосифовна, старший научный сотрудник музея. – Улыбайтесь. Это тоже ваша должностная обязанность. Не сжимайте губы, как будто вас хотят напоить помоями».

Дрозд хмурился, горбился и сжимал губы ещё плотнее.

Вечером он тщательно протёр старый буковый стул тряпкой, словно на него не пялились, а плевали, и долго сидел рядом на корточках. Утешал, впитывал запах и положительную энергию, с благодарностью поглаживая тёплое дерево кончиками пальцев.

– Ты не переживай… Что с них, с разорителей, взять?

Тревога, однако, никуда не делась.

Он снял наличные в ближайшем банкомате, купил упаковку пельменей и зелёный чай и поехал обратно в студию. А потом топтался перед дверью и тщательно шаркал ботинками о порог, чувствуя себя воздушным шариком, который наполнили раздражением и беспокойством, а ветер всё норовит подбросить его вверх да сдуть куда-то в сторону.

Как там, внутри? Стало хуже?

Но войти невозможно – никак невозможно. Забыто, выпущено из внимания нечто важное – и, если не вспомнить что, произойдёт катастрофа.

Со стороны перекрёстка, где утром не работал светофор, неслись наглые сигналы машин. Никакой бабушки там, конечно, уже нет – вместо неё на безропотном куске бетона гордо красуется мятая пивная банка или киснут потерянные кем-то перчатки…

Он всё же щёлкнул ключом и переступил порог. Внутри стояла тихая прохлада, в темноте слабо мерцало окно, и свет уличных фонарей мягкой ладонью гладил обрубленное плечо вечно измождённого, лохматого Сенеки. Дрозд хлопнул по выключателю и несколько минут стоял над умывальником, брызгая на лицо холодной водой. Хотел прилечь и подумать, но оттоманка у стены оказалась завалена холстами в рулонах и старыми футболками с разводами краски, а под всем этим обнаружились две стопки пожелтевших книг. И в одной книге страница была заложена помятой фотографией.

Ещё одна, такая же, как дома под кроватью. Или даже та самая, просто Дрозд забыл, как притащил её сюда? Молодой Андрей Грунич приветливо улыбнулся ему, будто говоря: всё хорошо, пернатый…

– Не обманывай.

От застывшей улыбки в сердце хрустнуло, словно разломили сухарик. Эх, папа, где же ты сейчас?

Деревянная загогулина, обмотанная проволокой, возвышалась над столом и по-прежнему ждала, когда её превратят в скульптуру.

Она должна была всё исправить.

Она должна была доказать, что отец не обманул и всё в порядке, – и Дрозд принялся за работу.

Глава II. Сон и бред

И-ван-н-н…

Дрозд ненавидел своё имя: совсем короткое, но с гулким эхом в конце, оно напоминало падение камня в высохший колодец. На один такой колодец он набрёл как-то в детстве, сбежав из летнего лагеря. Было так тихо, как только может быть тихо в лесу; дощатый настил вокруг оголовка обветшал и расползся, сквозь разломы топорщился щебень. Тогда мальчик склонился над чёрным зевом, и его заворожила мысль о том, как беспомощен перед глубиной маленький кусочек, отколовшийся от огромной глыбы, – теперь Дрозд хорошо понимал, что сброшенный в темноту человек упадёт так же верно, как камень.

Когда он ещё не умел говорить – впрочем, из-за упрямства и замкнутости говорить он начал, когда родители уже и не чаяли, – отец смастерил ему керамическую свистульку в виде синей птички с поэтичным названием Monticola solitarius1. Так и появился Дрозд.

Мальчик – Дрозд, а папа его – Печник, Furnarius rufus: в природе, где-то в пампасах Аргентины, этот невзрачный рыжий трудяга строит такие прочные глиняные гнёзда, что даже на следующий сезон кто-нибудь из его дальней пернатой родни обязательно находит внутри приют. А Андрей Грунич проектировал и возводил печи и камины – на дачах, в коттеджах и деревянных старожилах в центре города. Он занимался этим на Поверхности – и он продолжил здесь, где его за это стали почтительно называть Возводелом.

Ему нравилось устраивать так, чтобы другим было тепло и уютно в своих домах; ему нравилось, как это звучит; он был взрослый ребёнок и верил, что люди вообще отчасти птицы, в большей или меньшей степени. «В моём брате умер орнитолог», – шутила тётя Нина, а Вася улыбалась: «Твой папа такой смешной», – и до поры до времени никто в семье не сомневался, что он – счастливый человек.

Только оказалось, что сам рыжий печник никогда не мог оценить ни тепла, ни уюта.

Синий каменный дрозд (тонкая работа – отец так и звенел от гордости, любуясь изящным тельцем и благородной, индигового цвета глазурью) стал первым симптомом и первой жертвой проклятого папиного недуга. Керамическая игрушка лопнула, когда семилетний Дрозд тянулся к ней, стоящей на книжной полке: теперь от шрамов на коже уже ничего не осталось, зато осталась память о том, как бесновалась в тот день пурга за окном, из соседней комнаты грозно гремел вальс «Полночь» Прокофьева, и мама – как же она тогда испугалась…

Не за сына – подумаешь, порезался.

За мужа.

Осталась память о долгих вечерних разговорах, слушать которые мальчику не разрешалось и которые он слушал через запертую дверь, так что они казались мутными, как вода из лужи. В этой воде мама безуспешно пыталась поймать ускользающее от неё понимание, ведь она была уверена, что отец не пил, не влезал в долги, не изменял ей, не имел проблем с начальством, не завидовал, никого не ненавидел… или как там ещё люди разрушают себя… Так почему лопнула свистулька? Почему вдруг посыпались жалобы от клиентов? И может быть, говорила мама, стоит продать квартиру в Приграничье и перестать жить на две жизни?

Ведь у них всё так хорошо и спокойно, и разве много им нужно для счастья…

– Счастье, – провозгласил Дрозд во сне. – Вот именно, мам. У папы для него всё было готово. А оно не пришло.

Ему снилась раскрытая пасть камина, в которой, обхватив колени, сидел его отец и виновато улыбался. Всё трещало и шаталось, в дымоходе, судя по звукам, расправлял плечи какой-то ящер, на спину отца струилась кирпичная крошка. Маленький Дрозд плакал и просил: «Папа, пойдём домой!» – но каким-то образом тоже очутился внутри этого раскалённого безумия; тёплая рука обняла его, из ниоткуда появились незнакомые очкарики, и один стал грозить пальцем, а другой повторял: «Вы играете с огнём, друг мой. Вы понимаете, что нельзя подвергать опасности клиентов? А если взрыв? Пожар? Немедленно приводите душу в порядок!» – и пытался вытащить отца наружу, не обращая внимания на то, что отец в конце концов тоже разрыдался…

Потом всё исчезло, и Дрозду начала сниться чудовищная ерунда. Какая-то вакханалия на площади, в центре которой стояли абстрактные скульптуры из странного желеподобного материала, и ночь, и огни, и молодые мужчины и женщины, пляшущие в воздухе вперемешку с жуткими уродами, достойными места на полотнах Босха. И смех, и звяканье бутылок, и на одном конце площади кровавая драка, а на другом современный сатир гоняет современную менаду, весьма довольную таким оборотом дел, – хотя у этого сатира и нет никакого сходства с козлом, по крайней мере, внешнего. И всё ради того, чтобы с утробным бульканьем взрывались статуи, и можно было радостно верещать, восторгаться своим талантом к разрушению, ваять новые шедевры и начинать всё сначала…

Проснувшись, Дрозд обнаружил себя лицом на столе в мастерской. Бесформенное нечто из дерева и глины высилось над ним, даже не накрытое для сохранности полиэтиленовой плёнкой: он не ожидал, что уснёт.

– Не спать сидя.

Вечное наставление тёти Нины. Тётя Нина была профессионалом и знала толк в возводельных самоограничениях. Соблюдать режим дня, не шляться по пьяным гулянкам, не тащить в постель кого попало, не смеяться слишком громко, теряя облик человеческий – вот как те гримасники из сна – не давать волю гневу, не упиваться горем.

Дрозд потёр щёки и стал отдирать подсохшую глину от каркаса.

Уже перевалило за полночь. Одна из лампочек сдохла, погрузив часть студии во тьму, и в ворсистой, как плесень, черноте кто-то возился, шептался, шмыгал носом и всхлипывал. Чьи-то невидимые коготки скребли по полкам, по ножкам станков, по округлым бокам кувшинов…

Дрозд не выдержал – оделся, выскочил под открытое небо и побрёл куда глаза глядят. А глядели глаза туда же, куда и утром – и светофор подмигнул зелёным, как будто не сомневался, что незадачливый покупатель ромашек ещё придёт сюда, и вот дождался, а теперь намекал на что-то.

Это что-то хлестнуло по сердцу наотмашь, и Дрозд бросился как на пожар. Дурак, корил он себя, неблагодарный, слепой дурак! И как только можно было? Он торопился – дальше по улице, пока ещё не поздно вернуть хрупкое сокровище, которое бросил на дороге, точно мусор. Вряд ли, конечно, цветы ещё там…

Но они оказались там. Под боярышником, заботливо укрывшим их угловатыми ветками, испачканные и немного сморщившиеся, но ещё живые. И Дрозд вцепился в них, как в ось, на которой держался его распадающийся мир. Якорную цепь посреди шторма в заливе.

«Цветочница, – подумал он. – Надо её найти. Я так и не сказал спасибо…»

Он стоял с комом в горле и дрожал на ветру, а город вокруг него жил своей жизнью. Улица плескалась в жёлтом свете: на тротуаре выстроились в ряд лайтбоксы с рекламой выгодного тарифа сотовой связи, поперёк дороги висели гирлянды из лампочек, и брызгались огнями фар машины, по-дельфиньи взлетая на холм.

Одна припарковалась рядом с Дроздом, и оттуда выбралась молодая семья. Девочка лет семи (и почему ребёнок не спит в такой час?) бросила в урну полуразвалившуюся куклу и, сонно моргая на небо, подёргала мать за рукав, собираясь показать ей нечто важное – но женщина что-то втолковывала мужу и потому лишь бросила через плечо:

– Не переживай, купим новую…

Прокочевала вдоль изгороди из боярышника стайка подростков, вспышка камеры весело ударила по глазам. И вдруг нахлынула волной целая толпа. Дрозда толкали под локти и в спину – кто ненавязчиво, а кто напористо; он попытался выбраться, но только ещё безнадёжнее застрял. Тротуар как будто стал шире, подобно долине реки, когда она вырывается из гористой местности на равнину. Воздух гудел от голосов и шёл рябью.

Дрозд понимал, что с ним. Близость такого сонма людей всегда причиняла ему почти физическую боль, от которой внутри начинал бесноваться маленький злой подранок. Этому существу было слишком невыносимо в себе, оно не знало, куда от себя деться. Но когда оно входило в соприкосновение с кем-то ещё, это было уже чересчур. Чужая доброжелательность и любовь отскакивали от кожи, как от дурацкого стального панциря, зато малейшая враждебность разила в самое сердце. В детстве Дрозд часто слышал от взрослых: «Перерастёшь», – но со временем становилось только хуже. Дрозд рос как опухоль. На улице, в школе, в университете он желал одного – чтобы его вырезали отсюда вместе с болью.

Если бы он был настоящей птицей, то залез бы обратно в яйцо, собрав вместе острые скорлупки, – но птицей он не был и вместо скорлупы погружался в вязкий, как кисель, полубред. А Приграничью только того и надо: чем слабее твой разум, тем более зыбка реальность.

Живой поток катился к большому зданию, мерцающему оранжевыми огнями. Волна подхватила Дрозда и внесла внутрь через вертящиеся двери – здесь было много дверей, так что хватило на всех. Что это за место? Библиотека? Дрозд не помнил, с чего это взял, но почему-то отказывался думать иначе, хотя куда больше окружающее походило на огромный торговый центр. Море жёлтого света, брызжущее в глаза, и много стекла, и люди с разноцветными волосами, стук каблуков, какая-то жутко пошлая мелодия…

Магазины в городе работали круглосуточно: слишком недолговечным было всё, из чего состояла повседневность обитателей Приграничья. Одно время надеялись, что с переходом на роботизированное производство проблема решится… Ничего подобного. Стало ещё запущенней, потому что продукты такого производства всё равно быстро приходили в негодность, только уже неясно, по чьей вине.

Мир надрывался. Мир перегрелся, как пропылённый, никогда не выключаемый древний компьютер. И хотелось отгородиться от всех, в ком бурлило слишком много желания брать, брать потому, что им так просто спокойнее, брать, пока не рассыпалось в прах, и верить, что этим можно заполнить вечную человеческую тоску, брать от жизни всё…

А что тогда от неё останется?

Дрозд шёл по скользкому коридору и смотрел на горящие указатели с длинными комбинациями цифр, один из которых – он знал – должен привести его к выходу. Но указатель будто засосало в чёрную дыру.

– Ванька! – Чья-то лапа сцапала за капюшон. – Да Ванька же! Алло, не узнаёшь?

Дрозд нелепо взбрыкнул ногой, чуть не свалившись, поморгал, прищурился – нет, не узнавал. Рослый парень – косая сажень в плечах, широкое лицо в обрамлении рыжеватых волос – засверкал в ответ белозубой улыбкой. Кто это? Один из бывших сотрудников музея?

– Ты представь, – зафамильярничал он, обхватив Дрозда за шею и едва не задушив, – эта продажная сволочь подвела меня! Я поставил на него две штуки, а он продул!

Улыбка переплавилась в свирепый оскал, но продолжала слепить, отражая свет ламп каждым обиженным зубом. Обида распространялась не только на продажную сволочь, но и на подлого оппонента сволочи, а также на не менее подлых онлайн-букмекеров с их уловками.

– Остерегайся их, брат, это трясина! Сначала у них бонусы за регистрацию, потом ещё чего-нибудь, а в итоге…

Дрозд брыкался, стараясь сбросить тяжёлую руку, но та закаменела на плече будто гипсовая.

– Не, всё, я завязал. Лучше новую машину куплю, а то моя что-то совсем… Нет, я никому не в упрёк! Наоборот, считаю, что все ограничения для Возводелов – предрассудки и дискриминация! Возводелам тоже жить охота. Вот я и коплю… ну, то есть собираюсь. Может, и девушку тогда найду.

1.Синий каменный дрозд. Можно перевести как «одинокий житель гор» (лат.)

Tasuta katkend on lõppenud.