Loe raamatut: «Рябиновый берег»
Я – женщина. Любовно-исторический роман

© Гильм Э., текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Глава 1
Зимовье
1. Злыдни
Она вздохнула и поглядела на лаз, прикрытый снаружи деревянным, наспех сколоченным щитом. Прохладный ветер задувал в щели, словно дразнил ее. Забрал бы да унес домой… Век благодарила бы, на всех углах кланялась Астафию Ветряку1.
Злыдни запрещали ей выходить, связывали, ежели противилась, точно могла она убежать.
Злыдни… Сама не знала, откуда взялось словечко. Только оно подходило как нельзя лучше двоим, что измывались над ней.
Спозаранку злыдни ушли то ли на охоту, то ли на ручей за водицей, наказав Нютке стряпать хлеб. А она вместо того сидела на лавке, пыталась развязать толстую веревку, от коей опухли ноги. И думала о судьбе своей несчастной.
Нютка поняла, отчего последний год в батюшкином доме снились ей дурные сны. Тяжелая цепь сдавливала шею, чудища ухмылялись и вели за собою в огненную реку. Все оттого, что нутром чуяла свое будущее.
Как счастливая жизнь дочки богача Степана Строганова превратилась в мучение? Руки расплетали-заплетали косу, а в голове проносились воспоминания.
Да, сначала их предал батюшка. Уехал в Москву, чтобы жениться на девке, Нюткиной ровеснице. Разве так можно? Матушка стала сама не своя, улыбалась, утешала дочек и всех вокруг, а в глазах ее плескалась тоска.
Потом предала Лизавета, крестовая подруга. Упросила глупую Нютку: приведи матушку, повитуху да знахарку, чтобы уберегла меня да дитя. А Лизавета обвинила матушку в смертных грехах да в острог заточила.
Слезы сами собой полились из глаз, Нютка вытерла их грязным рукавом. Уж пора бы стать сильной. А она все ревет и ревет.
Потом строптивицу услали подальше от дома, к тетке Василисе, чтобы не наломала дров. А там… Многое претерпела у тетки, да все надеялась: придут добрые вести из дома, вернется Нютка к родителям и заживет, словно ничего и не было2.
Обманом забрали ее из дома тетки Василисы, посадили на коня да везли куда-то – через болота да грязь, через холодные реки и высокие горы3.
Нютка не знала, сколько дней и ночей прошло с той поры. Пережитое сливалось в один ком боли, страха и неотступного желания оказаться за тридевять земель от сырого зимовья, двух злыдней и своего темного будущего.
– Злыдни, все равно сбегу! – сказала она, и стало чуть легче.
* * *
Обычная жизнь брала верх над невзгодами. Выпал первый снег, укрыл сухие листья и лишайники, припорошил ели. Лес словно обрядился на праздник. За окном щебетали воробьи, благодаря солнце, – хоть оно до весны боле не согреет землю. И Нютка решила радоваться тому, что встречает новый день и полна сил, хоть пытались ее сломить да лишить воли.
– А не выйдет, – сказала вслух и показала язык неведомо кому.
Она, узница, в этом жилище была за хозяйку. Злыдни чурались женской работы, заставляли стряпать, стирать и зашивать их вонючую одежку. «Помрите», – шептала она, пожалев, что не читала материну книгу. Может, там бы узнала, как расправиться с ворогами, запомнила бы тайные слова, что сводят со свету.
За очагом, заменявшим в крохотном зимовье печку, стояла большая миска. В ней поднималось, будто живое, тесто. Нютка силилась вспомнить все премудрости. Закваска – кус, что остался с прошлого раза, без нее ржаного каравая не выпечешь. Затвор, жидкое тесто, за ночь поднималось да опускалось при затопленном очаге. Мука, соль, да нужно бы ложку меда (его не сыскать, потому Нюткино тесто обходилось без сладости). Завернуть в лен, дать постоять – и на лопате в печь. У матушки, у Еремеевны, даже у Рыжей Анны ржаной хлеб выходил ладно. Ноздреватый, теплый да с таким запахом, что тотчас же просился в брюхо.
Нюткину стряпню даже злыдни не хотели есть, кривились, выбрасывали жженые корки. Она вздохнула, выскребла из миски липкое тесто и попросила Богородицу помочь глупой девке сотворить добрый хлеб.
Мила пташечка
По саду летела.
Мила пташечка
Звонку песню пела.
А мне нету волюшки,
Нет мне жизни, пташка!
Плачу, заливаюся,
Красная рубашка4.
Песня, слышанная от Еремеевны – тяжкая, грустная, – всколыхнула душу. Допела ее Нютка, начала сызнова, всхлипнула да ужаснулась: ужели то ее судьба?
* * *
– Не выйдет с тебя жена. Только непотребная девка! – Третьяк ощерил зубы.
Нютка увидала, что меж ними торчало съеденное, и почувствовала дурноту.
Отцов слуга, Силуян Третьяк, когда-то слыл верным человеком. Он оставался в хоромах за старшего, смотрел за делами, кланялся матушке и Нютке. Да в прищуренных глазах, в узких губах, в загорелом лице было что-то сокрытое. Теперь поняла: то была ненависть.
– Ишь как Степка-то рычать будет, как волк бешеный. Его старшую дочку украли, в сонмище продали, – говаривал он и злобно ухмылялся.
Что за сонмище? Отродясь не слыхала о таком. Третьяк все говорил да говорил чудное словцо. А Нютка надеялась, что там девки спят да работают. И много их, оттого так названо.
Но что-то шептало ей: там иное.
– Аксинька, мать твоя, поди, померла уже. В обитель, к черным воронам ее посадили, каяться да молиться, – принимался ворог за свое.
И Нютка хотела бы отрастить острые зубы и разодрать его, словно свирепая волчица.
Третьяк говорил много. Про неблагодарного хозяина, про ведьму Аксинью, про свою женку, что ждет его не дождется. Что скоро он отомстит обидчику и заживет припеваючи.
Ему вовсе не нужны были ответы. Не ждал их, повторяя вечер за вечером одно и то же, точил нож, выстругивал лучины или просто сидел, уставившись в стену.
А второй злыдень молчал, изредка кашлял, резко, отрывисто, будто цепной пес лаял. Не отвечал на шутки и подначивания Третьяка, даже слал его в далекие земли, тихо, сквозь зубы. Второй казался Нютке стариком: в бороде седина, двигается так, будто боится, что от быстроты рассыплется.
А потом он собирался на охоту, обматывал культю льняной тряпкой, брал ловушки и уходил так быстро, что Третьяк только рот успевал открыть.
Второй злыдень был странным, непонятным и оттого казался еще страшней Третьяка, что не скрывал своей мерзости.
На Нютку второй злыдень не глядел. Жил в зимовье так, словно пленницы вовсе нет. Но чуяла: ее присутствие раздражает злыдня.
Григорий Басурман. Как мало Нютка о нем знала! Деревенский кузнец, материн муж, тать, отрубивший руку батюшке, – о том открыто не сказывали, но Нютка что подслушала, что выспросила.
Отчего же мать была такой скрытной? Стыдилась своего прошлого? Считала Нютку малым дитем, коему непонятно многое? О том оставалось лишь сожалеть. Знала бы Нютка больше, может, сумела бы найти верный путь.
– Поди-ка сюда.
Она вздрогнула и посмотрела на главного злыдня. Третьяк развалился на лавке, кое-как прикрытой рогожей, раскинув ноги в стороны и сверкая красной вставкой меж портов. В его ухмылке, во взгляде Нютка почуяла нечто опасное, от чего бежать надобно на край света. Она поглядела на свои связанные веревкой ноги, на лаз, который отделял ее от свободы.
– Поди сюда! – повторил иначе, с угрозой, и даже стукнул кулаком по стене. – Кому велено!
Нютка приковыляла, склонила голову и одними губами прошептала: «Сдохни». И все то время, что стягивала с него заскорузлые сапоги, разматывала грязные онучи – кашель настигал от смрада, – пока мыла его ноги теплой водицей, так и повторяла проклятие. Забыла посреди невзгод: желать смерти – великий грех.
Нютка сделала все, что велел Третьяк, взяла его сапоги, чтобы начистить топленым медвежьим салом, да только мучителю того было мало. Он стукнул по лавке: мол, сядь рядом.
Нютка, не выпуская из рук грязных третьяковских сапог, села на краешек. Ее сотрясала дрожь, она сама ощущала, как плечи ходят ходуном, как трясутся зеленые голенища. «Да угомонись же», – сказала самой себе. Но плоть не слушалась, она жила какой-то своей, трусливой жизнью, не исполняла Нюткиных повелений.
– Ишь как выросла девка. – Третьяк провел по ее щеке, стиснул ухо так, что налилось болью, ухватил за подбородок и потянул к себе, к своему смраду и тяжелому дыханию.
Нютка, позабывши о положении пленницы, взвизгнула и ударила его со всей мочи. Прямо в лицо, наглое, перекошенное, с открытым в ожидании ртом.
– Ах ты!..
Он выкрикнул похабное, гадкое, а Нютка уже ковыляла подальше, проклиная веревки, все прижимала к груди зеленые сапоги, словно они могли защитить от своего хозяина.
– Сейчас тебе устрою, строгановская дрянь.
С проклятиями и ругательствами он встал и, припадая на одну ногу, направился за Нюткой, точно дикий зверь за курочкой. Она оглядывала землянку: Басурман, вытянувшийся на лавке, стол, очаг, в углу свалено все – и сбруя, и сабли, и силки. Ежели выхватить что из кучи…
– Плакать у меня будешь. В ногах валяться!
Корявые пальцы впились в ее плечи, развернули к стене… И Нютка, давно не дитя, могла бы и замужем быть, представив, что сейчас сотворит поганый Третьяк – не отмыться, не очиститься, только в реку прыгнуть, – захныкала, будто обиженный котенок.
– Мамушка, помоги, – повторяла она вновь и вновь, брыкалась, извивалась, когда злыдень задирал юбки, скручивал веревкой руки, кусал шею. – Мамушка, мамушка…
– Оставь девку.
Голос показался невообразимо громким. Низкий, гулкий, будто колокол, и от силы его на миг замер мучитель, поганый Третьяк, что решил свершить насилие над дочкой самого Степана Строганова.
– Чего?
– Чего слышал.
Нютка, используя замешательство мучителя, проворно выскользнула из его рук, засеменила к той лавке, где лежал Григорий Басурман.
Третьяк долго сотрясал стены ругательствами и обещаниями прибить «однорукого вора» и «строгановскую сучку». Басурман по своему обыкновению не отвечал, только положил под подушку легкий топор да проверил остроту лезвия.
Нютка вытянула шею, глядючи, как ловко мужик это делает.
Потом он мазнул рукой по голенищу сапога – поди, там был нож.
Нютка не смела покинуть место возле ложа Басурмана, где обрела она защиту. Просто сидела, затаившись, и ждала.
Спустя время угрозы и ругань стихли. Захрипело, застонало, зачавкало – Третьяк наконец заснул. Нюта долго ждала, вслушиваясь в нечеловеческие звуки. Наконец осмелилась встать и крадучись, на цыпочках, пойти за малым ножом, что валялся в грязном углу.
Она долго перепиливала веревку, пару раз порезала пальцы, сопела, сдерживала слезы, но не осмеливалась просить о помощи. Наконец путы упали, она утихомирила кровушку холодной водицей и тряпкой, подтащила тюфяк к стене, где спал Басурман, укрылась облезлой овчиной и, уже погружаясь в сон, прошептала:
– Спасибо… Ежели бы не ты…
Ответа не было, но по дыханию поняла: благодарные слова услышал.
* * *
Милая ты пташечка,
Ты лети на родину,
К матушке родимой,
Принеси ей весточку
От дочурки милой.
Пусть пошлет защитников,
Пусть поможет пташке…
Плачу, заливаюся,
Порвана рубашка.
С той ночи так и повелось: Нютка спала на тюфяке близ Басурмана. Веревка больше не стягивала ее ноги, и вмятины покинули нежную кожу. Не в голос, сердцем пела про пташку, да боялась: ужели с ней случится самое худое?
Нютка стерегла каждое движенье Третьяка, никогда не проваливалась в сон до самого донца, до беспамятства – и вспоминала материны слова: «Бабье ухо чуткое». Пару раз даже будила Басурмана, почуяв какое-то движение средь тьмы, но… То ли Третьяк слышал ее тихий испуганный голос и останавливался, то ли угроза мерещилась.
Что думал однорукий кузнец, она не знала. Басурман скуп был на слова и взгляды, только недовольно бурчал, если юркая девчонка мельтешила под ногами. Нютка радовалась его нежданному заступничеству, покорно склоняла голову и молчала.
Третьяк не успокаивался, все посматривал на нее, будто голодный на жаркое. Если в зимовье они оставались одни, щипал за бока и без всякого стыда обещал «разодрать в клочья», а дальше такое, что только уши закрывать.
Нютка знала: мужской голод укротить сложно, не зря все детство слушала разговоры матушки да деревенских баб. И сейчас рада бы превратиться в замарашку: не сверкать синючими глазами, не перекидывать с плеча на плечо темную густую косу. Старалась как могла: мазала щеки сажей, шмыгала носом как малое дитя и просила о заступничестве Господа.
Молитвы помогали: Третьяк только грозил, на большее не осмеливался.
Сначала Нютка думала, из двух злыдней он главный. Третьяк носил пищаль, саблю и серебряные монеты на поясе. Слышала, это он придумал план похищения Нютки, знал «многих важных людей в Верхотурском остроге», выбирал то самое загадочное сонмище. Но в Басурмане было что-то совсем иное: сила, злость, какое-то исступление, словно нечеловечье.
Матушка с ним венчалась. Значит, по сердцу ей был? Нютка глядела на старого злого кузнеца и удивлялась матушкиной глупости. Таких любить нельзя.
* * *
Рано выпал добрый снег. Он валил густо, будто решил враз из осени сотворить зиму. Нютка потеряла счет дням. Наступил ли Покров Богородицы? Она не осмеливалась спросить о том своих пленителей, училась стряпать хлеб, ощипывать куропаток и жить сегодняшним днем.
Вокруг не было ни души. За долгие дни, проведенные в зимовье, Нютка не видала следов, не слышала человечьего крика – лишь волки выли лунными ночами, тявкали лисицы да щебетали лесные птахи.
– В Турье пойду, скоро не ждите, – сказал Третьяк. Накануне он смазал лыжи оленьим салом, густо, со знанием дела, прихватил кривую палку и увязал суму – готовился к долгому переходу.
На прощание добавил непонятное:
– Казаки понаедут, цена будет доброй. – Потрепал Нютку по щеке, без злости, будто бы с ласковой усмешкой. И ушел в заснеженный лес.
Так в зимовье Нютка и Басурман остались одни.
Он ходил на охоту, приносил зайцев, не успевших обрядиться в зимнюю шубу, – и Нютке было жаль каждого из них. Сама знала, глупость это – жизнь не терпит жалости.
Нютка готовила зайчатину на очаге в старом горшке, добавляла перец из своей котомки, иногда Басурман нанизывал тушки на толстую ветку и крутил, пока мясо не покрывалось хрусткой корочкой.
«А ведь он мог быть моим отцом», – иногда проносилось в ветреной голове. И Нютка радовалась, что родитель ее – крупный, веселый, громкоголосый Степан Строганов, купеческий сын, а вовсе не тать, угрюмый и страшный.
– А ты ловкий, – сказала однажды, глядючи, как он лихо одной десницей управляется с топориком.
– Иди-ка, – молвил Басурман.
Он поставил на чурку махонькое полено, показал Нютке, как верно опускать топор, как двигать руками, как не попасть по своей же ноге. Ей бы сказать спасибо за науку, а Нютка промолчала.
Но все же дни, проведенные без главного злыдня, стали временем спокойствия посреди бури. Веревки не связывали ее руки-ноги, ничей взгляд не ловил всякое ее движение. Однорукий оказался не так страшен.
«Вот бы Третьяк не вернулся… А потом батюшка нашел меня и забрал», – думала Нютка.
2. Сонмище
Осенью 1622 года самые верные люди Степана Максимовича Строганова, не оставившие его в бедах и поругании, отправились на поиски синеглазой дочери. И во главе того отряда был поставлен Илюха, сын Семена Петуха.
Так, по разумению Илюхи, должна была начинаться былина, что будут слушать его внуки. Много лет назад, сидя за прялкой, сказывала ему бабка Маланья – про молодца, что отыскал царевну и получил полцарства.
– Ты рот-то не разевай! – гаркнул Михейка ему прямо в ухо.
Главным Илюха был лишь в своих мечтах – молод еще. Кто ж такого за человека держит? Степан Максимович поставил десятником Михейку, давнего товарища своего, что перешел на службу с отцова двора.
Илюха пнул носком сапога замерзший кругляш лошадиного помета, и тот отлетел на обочину, подпрыгнул и попал в забор.
Да, за эти седмицы проделали такой путь, что дух захватывает.
От Соли Камской до Орла-городка, да с заездом в деревни, села и острожки. Верхнечусовской городок, Верхотурье… Там Строганов велел сыскивать с особым тщанием. «Не будь дурак, туда Третьяк повезет Нютку».
Испросив разрешения у воеводы, ходили по всем дворам и кабакам, расспрашивали служилых, казаков и простых людей: «Не видали девку красивую, с глазами синими? Да двух хромцов – один черный, страшный, без руки; второй неказист, губы узки, взгляд злобен?» И все без толку.
– В Туринск, а потом и в Тюмень поедем. И торговые дела уладим, и сыскивать дочку хозяйскую будем, – решил Михейка. – Бог нам в помощь.
– А ежели здесь она? Чую, не уехали ироды дальше. И хозяин велел… – с такой речью Илюха пришел поздним вечером накануне отъезда к Михейке. – Оставь меня. Я носом землю буду рыть.
– Ишь выдумщик какой. Гляди, нос не сотри, – ухмыльнулся Михейка. Был он мал ростом, Илюхе по плечо. А людей в узде держал крепко.
– Христом прошу, вели остаться. – Илюха чуть не упал на колени перед десятником. Потом решил, много чести казаку захудалому.
– Христом, говоришь? Ежели будешь подобное городить, велю высечь. – Михейка вытащил откуда-то из портов малую ложечку с утицей на конце, крякнул и засунул ее в ухо. – Чего стоишь?
Все в отряде знали: ежели Михейка взял в руки копоушку, боле от него ничего не услышишь. Так готовился он ко сну.
– Не найдем Нютку – голову нам с плеч сымут. Степан Максимович и… она, – сказал Илюха уже в дверях горницы и пошел прочь с постоялого двора.
Зачем, и сам не ведал.
* * *
– Силуян, худо мне без тебя. – Она села на излюбленного коня.
Всякая баба давно бы закрыла рот и не жаловалась. Поселил ее в Верхотурском посаде, в хорошем домишке – хозяева, двое стариков, их мелкий сын, две такие же бабы, жены служилых, что не завели свои подворья.
Старики все понимали с полуслова, Третьяк заплатил им алтын сверх положенного и велел говорить, что живет у них Лукерья, жена служилого Ивана Малого (такое прозвание показалось ему самым невинным).
О том подумал не зря. Старик сказывал, что по городу ходят люди, спрашивают много. Да только все без толку. Нашли дурака – похищенную девку в городе держать. Пусть посреди леса дикого сидит, глазищи свои на деревья таращит.
Малó Верхотурье – слух по всякой улице идет. Все знали: людишки Степкины зерна закупили, солонины, пороху, рукавиц теплых, овчины – спозаранку уехали в Тобольск. «Несолоно хлебавши уехали», – сказывал Третьяк. Все в нем ликовало. Нудеж Лукашкин – и тот пропускал мимо ушей.
– Иди сюда, – похлопал он по лежанке, застеленной по сибирскому обычаю толстой шерстяной рогожей. – Побалуй муженька.
Лукаша тут же села, задев его вышитым подолом рубахи, потерлась о плечо – угождала. Третьяк держал бабу в страхе и послушании, чтобы знала: ежели что не по нему, тут же плетью огреет. Баба-то она дура, глупее любой псины. И хуже псины – вон, сынка бросила и даже не поминала о нем.
– Чего уселась-то? А сапоги снять, а порты, рубаху, – перечислял он и с удовольствием глядел, как жена, упав на колени, потянула сапог, стащила не сразу – раз на третий, так туго он сидел.
Потом раззадорился от вида ее налитой груди, от обтянутого льном покорного зада, уложил на спину, заставил бесстыже раздвинуть колени – жена того не любила, начинала хныкать, мол, грех. Вдавливал плоть вновь и вновь, да без толку, ударил пару раз, несильно, чтобы взвизгнула, вдруг вспомнил горящие бесовской синевой глаза, тонкий девичий стан и тут же излился в жену, будто давно не творил с ней постельного дела.
– Была бы ты посвежей. Старуха совсем, – сказал ей потом, когда Лукаша в одной рубахе села у печи штопать его портки. Она и не возражала, только сопела тоненько, виновато.
– Эх, кабы мне… – Он не стал договаривать, просто представил, как ладно было бы жить со старой да молодой женками. Одна бы хозяйством занималась, вторая – телом русалочьим ублажала.
Слыхал где-то, такое принято у магометан. Богатые могут и трех, и дюжину баб взять. Остаток дня представлял, каково так жить, и щерил рот.
* * *
Верхотурье на его вкус был городом малым. Куда ему до Соли Камской, Устюга, а тем паче Москвы? Острог утлый, грязный посад, казаки да стрельцы, торгаши бухарские, черные птицы – иноки – и весь городишко. Огорожен тыном со щелями в две ладони. Ежели инородцы явятся с боем, от Верхотурья и не останется ничего. Мостовых нет, осенью грязь да слякоть. Благо сейчас снег выпал, да немалый.
Но в золоте, винокурении, забавах город не уступал иным. Богохульства хватало. Третьяк шел знакомой дорогой в посад, где жили гулящие люди5, где всякий мог найти забаву. Бани, скоморошьи песни, чарки с медовухой. И самое манкое место – о нем знал всякий казак, служилый, стрелец или торговый человек за Каменными горами.
Сонмище. Сказал – и язык тут же ощущал сладость.
Третьяк постучал в ворота, высокие, из доброй лиственницы. На столбах тех – в полутьме не разглядеть, а Третьяк помнил, не единожды здесь был, – крылатые змеи-аспиды, кои сплелись друг с другом. Чтобы всякий понимал, что творится за воротами.
– Чего стоишь зыришь? Стучи! – гаркнул кто-то ему в ухо.
Третьяк оглянулся – недраный кафтан, шапка с бобровым мехом, рядом два помоложе да с наглыми рожами. Видать, боярских детей сюда занесло.
Сдержал ругательство, постучал в ворота особо: два коротких удара, два с оттяжкой – мол, свои идут.
Гостей встретили да под белы рученьки повели в низкую избу – оттуда доносились пьяные песни, смех и женский визг. Сначала нальют вина или пива вдоволь – только плати. Потом девки в одних срачицах6 залезут на колени, будут шептать: «Мил сокол, побалуй меня», потом поведут в баню… А там все забудешь.
Третьяк проводил их взглядом, прицокнул – не для того сюда пришел.
В самой глубине двора за колючими кустами сокрыта была изба. Ее охраняли два дюжих инородца, видно, из крещеных.
– Чего пришел? – лениво сказал ему лысый мужик с огромным животом, на нем всякий кафтан расходился. Он сидел за столом, а вокруг него – кувшины с пойлом. В таких местах пост не блюдут.
– Товар у меня есть, да такой… – Третьяк размахнулся, чтобы показать ценность, и получил оплеуху от стражника.
– Веди свой товар, Третьяк, – чуть мягче сказал хозяин сонмища. – Каков собою?
– Девка, самый сок. Глаза синие, бойкая, медовая.
– Ишь как описал! – Толстяк засмеялся, пузо пошло мелкой рябью. – С таким товаром у меня беда. А порченая девка-то?
Третьяк, не успев и подумать, закивал головой: мол, порченая.
Лысый вздохнул, почесал пузо:
– Где такая уцелеет? Ежели так хороша, три рубля дам. Скоро новых людишек пригонят. И всем к Катаю надобно. Так-то!
Третьяк чуть не потер руки: рубль – это лошадь. Повезет, так и телега. А ежели поторговаться?
– Три рубля за такую девку мало. И пять мало! К тебе со всех окрестных земель сбегутся служилые. Глаза во какие! – Третьяк сотворил из своих клешней два круга и приставил к лицу, чтобы лысый хозяин сонмища был сговорчивей.
– Глазища…
– И тут всего довольно. – Третьяк вошел в раж и руками показал пониже, как хорош товар.
– О-ох, режешь ты меня без ножа, прохвост. Так уж и быть, заплачу пятак с полтиной. – Лысый шлепнул себя по животу и загоготал. А за ним последовали стражники – затряслись стены.
Ударили по рукам: третьего дня Третьяк приведет девку.
Он вышел из той избы, и внутри аж все дрожало от радости: пятак с полтиной – это ж такое богатство!
Хоть лысый предлагал, выставлял себя за щедрого хозяина, он к срамницам не пошел. Билось в нем: «Первым отведаю сладости. Потом сдам в сонмище Степанову дочку, в кошеле зазвенят рублики. Месть окажется полной».
Молодой задорный голос выделывал коленца:
Девки в бане парились,
А я рядышком сидел.
Девки юбки поскидали,
Я к ним сразу полетел…
Третьяк, вспомнив свою бесшабашную юность, остановился, заулыбался во весь рот. Молодец в расстегнутом кафтане, с колпаком набекрень, стоял возле бани, а вокруг него вились две девки в татарских сапогах. Сверху платки, а под ними, видно, и не было ничего. Одна тянулась к нему, ловила шею губами, вторая прижималась к плечу, елозилась, будто змеища.
– Кажись, знакомый? – пробормотал Третьяк.
И, углядев рожу, натянул малахай пониже и рысью побежал прочь с Катаевого подворья. Только бы срамницы закружили голову мальцу так, чтобы про все позабыл. Ему ли не знать, как оно бывает.
После той встречи радость Третьякову словно корова языком слизнула.
* * *
– Жена ты мне. – В избу зашел кто-то большой, пропахший хвоей и порохом.
Лицо его пряталось во тьме. Все не могла углядеть, кто там. Послушная, обретшая за последние месяцы покорность Нютка накрывала на стол. Откуда-то взялось вино, терпкое, иноземное, какое пили в отцовых хоромах. Льняная скатерть с вышивкой. На огромных блюдах наложено яств с горою.
А незваный муж все ел и ел.
Наконец насытился и стал еще больше, аж кафтан на плечах затрещал. Вытер пальцы с тщанием приличного человека. Да у него обе руки, с облегчением поняла Нютка. То не старый Басурман. Не хромает – значит, и не Третьяк.
– Иди к мужу своему, – велел он, посадил Нютку на колени и запел колыбельную песню. Да странную: там все про голубя и голубку, про хвосты да крылья.
Потом целовал ее, гладил от самого затылка до места, где заканчивалась податливая спина. Сначала легко, невесомо, потом все настойчивей, вдавливая пальцы в ее плоть. «Жена, жена», – повторял на ухо.
Нютка проснулась, со стыдом вспоминая, что привиделось. Ее окружала безбожная тьма, далеко еще было до рассвета. Нютка вновь видела мужа. Он то гладил ее, то бросал, то умирал в глубоком овраге. И всякий раз, очнувшись ото сна и испив воды, думала, что сны вещие.
Так в маете и видениях Нютка провела немало времени. В зимовье потрескивали поленья, пахло дымом, похлебкой, вчерашним жженым хлебом, и она все не могла вынырнуть из глубоких снов, пыталась понять, знает ли того мужа. А он отворачивался и облачался в сумеречный кафтан.
* * *
Давно настал день. Нютка поднялась, испила водицы, поняла, что в зимовье осталась одна – Басурман, видно, ранним утром пошел на охоту.
Узница – да без стражей. Всякая дура бы попыталась бежать.
Э-эх…
Только Нютка давно поумнела. Недели две назад отыскала старые лыжи, приладила их, доковыляла до первой березы, упала, не скоро поднялась. Пошла в своих котах7, оскальзываясь на каждом шагу, услышала вой недалеко от себя – и со всех ног бросилась в зимовье. До самого вечера отдышаться не могла. Басурман понимающе хмыкнул, увидав размокшие коты, что сушились возле очага.
Нютка тогда смирилась.
* * *
Загостевали сумерки.
Среди деревьев, где-то в белесом мареве похрустывало и вздыхало. Словно тосковало по родному дому, как и стоявшая у зимовья девчушка в ярком платке. Нютке вновь стало жаль себя, занесенную чужой волей невесть куда. И еще она отчего-то вообразила, что Басурман не вернется, останется где-то там, в лесу, в медвежьей берлоге. Одна Нютка не выживет. Или замерзнет, или…
Что мелькает меж светлых, почти сливающихся со снегом стволов? Какая-то нелепая, кособокая фигура. Движется медленно, тяжело.
– Вернулся! – завопила Нютка, позабыв о своей неприязни, и побежала навстречу.
Да, это был Басурман. Усталый, ловящий губами воздух, он тащил что-то большое. И оставался за ним красный след – Нютка и отсюда углядела его.
Одной рукой Басурману управиться было сложно, Нютка бестолково крутилась рядом, пытаясь помочь, но лишь вызывала негодующий рык. Добыча уже лишилась головы, охотник отрезал ее за ненадобностью. Тонкие копытца волочились по снегу.
– Возьми нож да поленьев принеси, – отрывисто сказал Басурман, и Нютка тотчас побежала исполнять его повеление.
Он развел костер между диким лесом и теплым зимовьем, буркнул зачем-то: «Волков отпугнуть надо». И они вдвоем сдирали шкуру, свежевали, вытаскивали успевшую остыть требуху, и Нютка не раз отходила, сплевывала кислую слюну – от запаха и вида крови мутило. До такой грязной работы ее раньше не допускали. Но Басурман не знал жалости, повторял: в этих землях иначе не выживешь.
Потом поджаривали на костре пласты мяса, нанизанные на прутья. Они исходили соком, шкворчали, обугливались, таяли на языке. Нютка с набитым ртом пробурчала: «Ну и вкуснотища», а Басурман поглядел на нее да глаз не отвел. Что-то в лице его было новым: словно рассмотрел Нютку, малую бойкую птаху. И еще неясное, смутное, Нютке стоило бы разгадать – что.
– А ты в каких землях бывал, расскажи? – завела Нютка разговор, когда мясо и требуху они уже затащили в зимовье, в холодную клеть, когда руки и лица были отмыты от крови, а по телу расплылась блаженная нега от усталости и сытой утробы.
Он буркнул что-то вроде: «Угомонись» – и скоро заснул. Нютка давно чуяла: Басурмана забавляет ее любопытство, ее всегдашнее бесстрашие и надоедливость.
«А отчего ты такой злой? Научишь меня охотиться? Отпустишь домой, я домой хочу», – всякий вечер она спрашивала новое, он ничего не отвечал, но взгляд словно бы теплел, становился не таким колючим, и даже морщины на лбу разглаживались.
Нютка долго не засыпала, примеряла, как бы сделать добрее однорукого кузнеца, бывшего материного мужа. И казалось ей, что сотворит чудо: злейшего татя, колодника, злыдня обратит в друга и заступника.
* * *
– Третьяк пропал. Уж ден восемь нет, – вымолвил Басурман глухо, будто себе, а не пронырливой Нютке.
Но она и не думала молчать:
– Да лучше бы и вовсе не приходил.
Он прочистил горло, хотел, видно, укорить в скудоумии, но боле ничего не сказал.
День наполнен был хлопотами. Басурман рубил мясо, Нютка обсыпала его солью, мазала перцем из своего узелка, вздыхала про себя: пряностей, подаренных братцем, было ой как жалко. Требуху промыли да обильно посыпали солью, лишь кишки Басурман со вздохом отнес в лес диким зверям: растопленной водицы для их прочистки бы не хватило.
Потом он велел Нютке сложить куски мяса в лохань. Полил его чем-то из кожаной фляги, перемешал, потискав каждый кус. Помедлил, плеснул в глиняную чашку, осушил одним махом и сморщился, плеснул вновь и протянул Нютке. Она замотала головой: вина или сбитня девкам отродясь не давали, отец строго-настрого запрещал, поминая пьяных баб в корчме.
– Учись пить. Здесь понадобится, – сказал Басурман, а она не смела перечить.
Нютка вдохнула воздух, точно ей предстояло бежать по лесу, поплескала содержимое чашки, понюхала – какая же пакость! – и все же вылила в себя. Нутро тут же загорелось, словно что-то горячее, почти кипящее оказалось там.
– А-а-а, мамушки, – завопила она, бросила оземь ту чашку, не побоявшись разбить, забегала по избушке, пытаясь унять жар. Зачерпнула водицы, выпила, отломила краюху хлеба, взяла зажаренной оленины и лишь потом смогла сесть, успокоиться и ощутить, как тепло расползлось по телу.
– А хорошо-о-о. Да, хорошо-о, Бас-су-урман, – повторяла она, и что-то стряслось с языком, вяз на каждом слове.
Мужик только вздохнул, пробормотал сквозь зубы какое-то ругательство, что-то вроде «дурень», но Нютка не могла в том ручаться. Лавка манила ее, будто шептала: «Приляг, милая», но она противилась. Встала, пошатываясь, побрела к очагу, чуть не упала, споткнувшись о лохань с мясом. Басурман взял ее за руку, привел к той самой лавке и велел: