Loe raamatut: «Коза торопится в лес»
© Эльза Гильдина, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Эвербук», Издательство «Дом историй», 2024
Девочка, которая, стоя на цыпочках, хочет дотянуться до самой высокой розы.
Ф. Гарсиа Лорка
Житие мое
Когда я была маленькой, у меня Папа работал в милиции. А Мама сидела в тюрьме… Папа сейчас на пенсии. А Мама снова отбывает.
Еще, когда я была маленькой, то влюбилась в бандита. Как в песне:
Поэтому я жутко стеснялась своего чувства, потому что песня про это была дурацкой. Ну как дурацкой… Девчонкам нравилась, они загонялись под «Пропаганду» и «Свету», а я уже тогда понимала (никто мне не объяснял), что… ну, что-то с этими песнями не то. Типа у меня вкус был. Хотя какой у меня вкус, я вон теперь «Глухаря» пересматриваю время от времени. Там актер занятный. Не тот, который главный, а тот, который баба-яга против.
А парень тот вовсе и не был бандитом. Просто, как говорится, не с той компанией связался. Он был нашим родственником.
Нет, я не в родственника нашего влюбилась. Просто… Ну ладно, все по порядку.
Меня вырастила бабушка Хаят (с Маминой стороны). А потом уже после девятого класса, когда поступила в пищевой техникум и переехала в Буре, познакомилась с бабой Люсей (со стороны Папы).
Ох и тяжко было с Хаят! Я это впервые осознала на автовокзале, когда, наконец, почти вырвалась на свободу после стольких лет бабушкиного плена. Мне, оказывается, памятник ставить надо за долгое терпение. До этого, в условиях домашнего деспотизма, приучила себя вовремя отрешаться и смиренно дожидаться окончания грозы чужого настроения. Всякие надежды на справедливость, милосердие в притихшей моей душонке забивались и заканчивались вполне определенными выводами, одинаково неутешительными и болезненными.
Ой-ой, на последние два предложения не обращайте внимания. Это спутались мои обычные мысли и мой великий замысел. Я пишу роман о похищенной незаконнорожденной фрейлине. Ну, что-то в духе Барбары Картленд: «Леди и разбойник» или «Призрак в Монте-Карло». У меня обычно строгач: в дневниках как бог на душу положит, а в нетленках все как надо: по-книжному, со сложносочиненными и сложноподчиненными.
В отместку злой доле и бабке я иногда тихо подли2ла, совершала в отношении же себя противоправные действия: читала в темноте, жрала после школы снег. И ладно бы чистый, но нет, с проезжей части. Это называется: назло маме уши отморожу. В моем случае – назло бабке. В общем, делала все то, на чем сложно подловить. Поэтому выросла аккуратной, скрытной и с полным отсутствием живых впечатлений, как у комнатного цветка.
Ясное дело, раз пишу книгу, вывод напрашивается очевидный: говорить со мной не о чем. Это я и сама про себя знаю. Постоянно чего-то недопонимаю в своих взаимоотношениях с людьми, чувствую беспомощность на близкой дистанции с ними. За неимением лексически осмысленных сочетаний звуков и грамматически верного порядка слов, отражающих нормальность, разумность происходящего, заполняю образовавшийся вакуум буквенными обозначениями и печатными символами. Такой беззаветной преданности, такого преклонения перед чужим текстом не одобряли даже мои учителя словесности. Я же не помню их лиц, потому что на уроках редко отрывала взгляд от бумаги. Зато творчество авторов, их образы до сих пор ассоциируются, вернее, не отделяются, от того, в каком виде их книги впервые ко мне попали. И при упоминании, например, Бунина в голове сразу всплывает тот самый потрепанный голубоватый пятитомник с золотым орнаментом и завитушками под черными прямоугольными буквами. А при имени Мопассана перед глазами возникает собрание сочинений серого цвета с бесцветным рельефным тиснением по краям.
Короче, любить меня такую может лишь бабка Хаят. И то с оговорками. Но бабка тоже считает себя страдалицей. Она при живых родителях в одиночку поднимает сироту. Ей тоже памятник ставить надо. Зато сама себе хозяйка. Строит быт по своему разумению. Никто ей ничего не запрещает.
Присутствие Хаят – это отсутствие всех земных радостей, их полноты; вынужденный аскетизм, противоестественный детству и отрочеству. И пока вижу ее постное, бесстрастное лицо, значит, все идет по-старому. Вернее, сама я состарилась наперед. И нет ничего тоскливее того, как Хаят с мрачным, безразличным видом сухо перемалывает дряблой челюстью кусок сочной колбасы. Ей невдомек, что нельзя злоупотреблять сильной старостью, тратить впустую чужие годочки, распространять на маленьких и слабых свой образ жизни и не замечать вкуса еды. И вряд ли мне еще скоро придется самостоятельно выбирать себе нормальное нижнее белье, а не то, что Хаят мне вечно подсовывает. Кому рассказать про рейтузы, не поверят – засмеют.
И все это в отличие от девушек в привокзальном кафе. Им никто не запрещает в одиночку выбираться в публичные места, заказывать пиво, смолить одну за другой сигарету, для привлечения внимания громко смеяться. У них-то точно нет никаких бабушек. Появившись на свет, сразу стали себе хозяйками, никто за ними не смотрел. Хотя Хаят таких презирает: плюется, сверлит глазками, морщится, обзывает плохими словами.
Лучше, конечно, задохнуться от ее тяжелой любви, нежели впасть в немилость. Папа и его родня наверняка заработали себе все болезни и несчастья разом под многолетним градом ее проклятий и желчи. С Хаят не страшно выходить на улицу (у нас даже собаки во дворе нет). Всех пристыдит, на всех управу найдет.
Помню, как тогда подъехал автобус и Хаят, заняв оборону на входе в салон, стала суетливо продвигать меня с сумками вперед, отпихивая остальных пассажиров. И сильно горячилась, беспокоилась, когда я ненарочно задерживалась в проходе.
Всю дорогу Хаят дремала, но одним подслеповатым глазом была настороже. Постоянно проверяла на коленях содержимое сумки, недоверчиво оборачиваясь на молодого человека подозрительно приятной наружности, еще в начале пути имевшего неосторожность дежурно мне улыбнуться. Всякие там намеки Хаят, как правило, своевременно пресекает, испепеляя молниеносным взглядом и крепким словцом.
А я, боясь пошевелиться и разбудить ее, читала. Иногда наблюдала в окно за скучными перелесками. У нас ведь не юг и не север, и даже не запад, чтобы любоваться проплывающими в окне красотами. У нас Приуралье, и этим все сказано. Ни то ни се. Как это у Гончарова, которого мы в этом году будем проходить: «Нет, правда, там моря, нет высоких гор, скал и пропастей, ни дремучих лесов – нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого». Зато говорят (по телевизору), что у нас высокий уровень оргпреступности. Уж я потом в этом воочию убедилась. Правильно, если смотреть на карту, то сверху – казанская, справа – уралмашевская, снизу – казахская, а слева – вообще не пойми какая.
Дурной пример заразителен.
…Пансион под названием «Дом Воке» открыт для всех – для юношей и стариков, для женщин и мужчин, и все же нравы в этом почтенном заведении никогда не вызывали нареканий. Но, правду говоря, там за последние лет тридцать и не бывало молодых женщин, а если поселялся юноша, то это значило, что от своих родных он получал на жизнь очень мало. Однако в 1819 году, ко времени начала этой драмы, здесь оказалась бедная молоденькая девушка…2
Когда приехали, первым делом отправились заселяться в общагу. Хаят мне и в этом вопросе не доверяла. Называла телятиной со множеством синонимов (однажды подсчитала: мямля, нюня, рохля, шляпа, недотепа). И это не считая всяких разных узкоспециальных татарских ругательств, которые все равно никто не поймет. И для подтверждения слов постоянно, по поводу и без повода, вспоминала, как меня в детсадике сверстники натурально (не фигурально) поставили в лужу, а потом стали поливать сверху из детских совочков. Они все смеялись. И я вместе с ними. А что еще оставалось делать? Только Хаят, пришедшей забирать меня, было не до смеху! Накостыляла всем: мне, воспиталке, заведующей, деткам и их родителям. Я этих позорных страниц своей биографии не помню, но историю выучила наизусть, потому что Хаят забыть не даст. Хаят вообще в нашей деревне не любили. Она нелюдимка и правдорубка.
Общага представляла собой четырехэтажное здание из красного кирпича, но почему-то снаружи еще и побеленное.
Пока бабушка внизу за закрытыми дверьми одаривала комендантшу, известную в Буре взяточницу, майским маслом и медом, я с полученным бельем нашла свою комнату.
– Сельская? – встретили меня с порога старшегруппницы.
Я неуверенно киваю. Я всегда неуверенно киваю.
– За собой в унитазе смывать, – предупреждает первая.
– Хочешь пользоваться холодильником – плати, – заявляет вторая. – Мы не для того покупали, чтоб другие за так пользовались. И мясо в морозильнике не держать, там места нет.
В комнате, куда разом вселились три девицы с тюками, все же можно было кое-как развернуться. Я, боясь нарваться на замечание строгих взрослых соседок, разулась и робко прошлась по грязному дырявому линолеуму, под которым ходили ходуном прогнившие доски, к разборной кровати с панцирной сеткой возле окна. Печально оглядела свое новое жилье. Прикроватные тумбочки, все как одна, с разбитыми дверцами, обклеены вкладышами от жвачек: динозавры, «Элен и ребята», «Робокоп» и т. д. В углу такой же шкаф с проломленной стенкой. Стол, по центру прожженный утюгом и облитый фиолетовыми чернилами. На закопченном потолке криво висит трехрожковая люстра с разбитыми плафонами. Из стены уныло взирает на всех выключатель на двух проводах. И такие же розетки, неумело замотанные кусками медицинского лейкопластыря. Розетки эти, как выяснилось впоследствии, часто искрили и периодически загорались. Самое ценное здесь – огромное окно с низким подоконником и видом на гаражи. Из такого хорошо выбрасываться.
Обои, надо сказать, заслуживают отдельного внимания. Со стертым неясным рисунком и жирными причудливыми пятнами. Видимо, кто-то засаленными патлами несколько часов подряд бился об стену под золотые хиты хеви-метала. Или руки после пирожков обтирал. Да, какие волосы у обитательниц этой комнаты, такие и стены!
Мою сумку молча оттащили к другой кровати, ближе к туалету. Так, наверно, и в камере («в хате», как говорит Мама) мне определили бы место. Но вовремя «раскоцались тормоза», и пришла на подмогу «паханша» Хаят. Зыркнула упреждающе на обитательниц и с ходу рьяно принялась за обустройство моего быта:
– Сельские? Унитаз смывать, продукты ее не трогать. Она сирота. После одиннадцати отбой, и пацанов по трубам не таскать. Не все такие ранние. Смотрите, девку мне не портите, не все здесь с опытом. Она у меня будет отличницей, ей учиться надо. Это вам образование как бусы. Повесят и рады. Куда только ваши мамки смотрят! Вот хорошо, что холодильник есть, а то боялась, курица испортится. Леська, а ты чего тут села? Вон же нары возле решки, тьфу ты, кроватка возле окна какая хорошая. Тут и уроки светло делать…
Да, меня зовут Лесей. Хотя Мама сначала, перед тем как… (ну вы поняли), назвала меня Эммой. Мама до того читала книги. Не знаю, связано ли? Дурацкая шутка, но всегда возвращаюсь к ней. Короче, неудачно балансирую между откровенным хамством и вынужденной вежливостью. Но то имя – единственное, что было во мне необычного.
В Буре друзья Малого (старший сводный брат) называют меня Татаркой. Хотя у нас в Буре татар и без меня вагоны с тележкой. Ой, опять неудачно пошутила. Для Хаят татары в вагонах – жуткое воспоминание из детства.
Почему Татарка? Нет во мне ничего особенного, за что можно зацепиться.
Почему друзья брата? Потому что своих у меня нет. Я общаюсь с чужими друзьями. Заводить своих не умею. А Малой умеет. У него и девок море. Было. Пока не появилась эта, с золотой… как ругает ее Люська.
Люська – это моя вторая бабушка. Так ее называет Хаят и добавляет: «Лисья жопа». Люся, в отличие от Хаят, всем улыбается, угодничает, мурлыкает, старается понравиться. Врагов не наживает, а вовремя сживает со свету – по ночам порчи наводит. Потомственная она. Тринадцатый ребенок в семье. Все предыдущие умерли в младенчестве. Вот такую цену заплатила за свое право родиться и выжить. Ее же покойная мать, тоже ведьма, всю жизнь ненавидела собственную дочь. Маманя у нее страшная была старуха, нескладная, высоченная, будто аршин проглотила. С кривыми костлявыми пальцами, как у Смерти. Похожа на Смерть, однако до ста лет жила. В саду у Люси под навесом на раскладушке обитала. Та ее в дом не пускала. Ненавидели друг друга. Но ведьмины способности все же передались. Колдовки-мордовки. Люся в Буре много кому жизни сломала. Матери моей, в первую очередь самой Люсе, когда плохо от своих способностей, а сбросить не на кого, так на детей родных готова скинуть. Все у нее вроде как у людей: вдова, детей вырастила, дом держит, не ругается ни с кем, но дело свое знает. Ненавидит она всех, продала она род людской…
Нет, я не брежу. Это бредит Хаят. С ее слов записано. Дескать, они (Папина родня) только на словах русские, а по паспорту – вылитая мордва, как есть.
Она физически не может говорить о них хорошо. Но при этом всегда интересуется жизнью, особенно карьерой Папы. Эти сведения бережно собирает через общих знакомых с тем, чтобы в очередной раз потерять покой и сон. Перемывание костей Папе и его родне, ставших ей с давних лет как кость в горле, – многолетнее ее садомазо-развлечение, гештальт, если хотите. Заодно и мне душу поскребет:
– Эта нечистая сила живет и радуется, – заводит свой излюбленный монолог, – все ему в жилу. И подженился еще. Слышь, новая мачеха у тебя. Ну ничего, прибежит оборотень в голодные времена, когда у тебя будет хорошая работа и богатый муж…
Согласно ее рецепту благополучия, моему будущему мужу непременно полагается быть богатым. Я-то, положим, не против, да только богатые тоже плачут и на что попало не ведутся.
– …Вот тогда и спросишь с него, – продолжает она свою злопыхательную речь. – «Где мои открытки, гостинцы, нормальная учеба»? Все ему выскажешь! Но особо не ругайся, – предупреждает дальновидная бабуська, – он нам еще пригодится, – и заговорщически подмигивает. – Попользуйся за все свои слезки. Он здесь в почете, все у них подмазано. Это святая его обязанность. Теперь жизнь дорогая, а дальше еще хуже будет. Демократы-бюрократы! Может, в столовую устроит. Всю жизнь прожил, не зная, что у него самый лучший ребенок. Представляешь, каково прожить так? Его пожалеть надо, а не обижаться… А если он ребенка не признает, который сам к нему пришел, то точно во тьму шагнет, упадет туда, и нет ему возврата. Мы с тобой хорошие, потому что мы страдаем, нам зачтется, а им отольется… Всем зачтется за детей: женщинам – за в утробе убитых, мужикам – за брошенных. И мне зачтется, знаю. Но, может, ты перед Боженькой за нас с матерью заступишься? У меня ведь только ты осталась.
Хаят последние сорок лет живет с выражением на лице: «И это все?» Будто и не жила вовсе. Все ушло быстро и незаметно, потому что и не было ничего. А когда ничего не остается, начинаешь жить другими. Но когда это вознаграждалось? Подозреваю, что так и сотрешься в одиночестве, потратив все на других.
Да, необходимость пристроить ребенка в его голодной студенческой жизни сильнее личных обид. Сама-то она не в состоянии столько навещать из деревни. На пенсию свою не наездится. Но, чую, по ощущениям этих ее ежемесячных наездов хватит на год вперед. Хаят все надеется, что родня в Буре будет меня прикармливать, но боится, что я ее тогда забуду. Такую забудешь!
Зато Люська до меня почти никогда не докапывается, потому что, как опять же вещает Хаят, ей попросту плевать на меня. Может, и правда. Люська больше любит Малого. Она его, как меня Хаят, вырастила. Малой тоже без матери. Но, в отличие от меня, не стесняется назвать причину. После ее смерти Папа отдал ребенка на воспитание Люське, а та хоть и не любила мать Малого, но сама заменила парню обоих родителей. Кроме того, у Малого, в отличие от меня, есть еще один повод гордиться собой – он законный. В смысле, родился в законном браке. Конечно, в наше время это не имеет никакого значения. Это раньше бастардов лишали всех гражданских прав и обзывали всякими нехорошими словами.
Теперь Люська со своей пенсии копит Малому на машину. Малой вслух протестует, но втихаря потворствует, надеется. Ну правильно, его же от нее не увозили, как меня Хаят, в свою сельскую глушь.
«Малой» не потому что маленький, а потому что известных Алексеев Алексеевых в Буре двое: Папа – Большой и его сын – Малой. А я – Татарка, но меня мало кто знает, даже Папа. Я недавно в Буре переехала.
Это я все потом про них узнала, а в тот день, после заселения в общагу, мы с Хаят отправились к месту Папиной службы. На работе полковника Алексеева не оказалось, а домашний адрес в дежурке назвать отказались. И как бы Хаят их ни стыдила, ни увещевала, мол, родная дочь ведь приехала, у милиции разговор с нами был короткий.
Тогда с Инзы поехали на трамвае в Низы, где жила эта самая Люська, «полковничья мать». Инза – административный, деловой район. А Низы – частный сектор, тесный уголок, тихая обитель, параллельная реальность, в которой можно найти то, чего не хватает в миру: защищенности, покоя, спасения от преследования и от самого себя.
Калитка заперта изнутри. Во дворе заливается псина.
– Все собак ушли гонять, а тебя оставили? – общается с ней через высокий забор Хаят.
Пес не отвечает, а только еще больше заходится лаем. Бабушка моя, недолго думая, с проворностью молодухи бухается на землю и через щель под воротами перекатывается во двор.
– Нас в дверь, а мы в окно, – довольно кряхтит она с той стороны.
Собака просто обезумела от ярости, почти до припадка. Но через минуту вдруг жалобно заскулила. Уж чего там Хаят с ней сотворила, неизвестно. Потом по-свойски заводит меня в уютный тенистый двор. Вьюнки облепили не только ограды, но и крыльцо, стены дома, создавая ощущение отгороженности, уединенности этого самого двора, который сам был как низенький колодец, расположенный посередине. Приходилось непривычно задирать голову на тополя-великаны, обступившие дом с палисадника и баню с реки. Возле крыльца в будке спрятался черный лохматый Туман.
– Не хотела я тебя опять с ней заново знакомить, – сокрушается Хаят, – ты моя, а она на готовенькое. Люська – подхалимка! Чего доброго, начнешь ее больше меня любить. А я не обижусь. Я ж тебя кормила, поила, одевала, а они на все готовенькое. Пеленки стирать не надо, сопли твои вытирать не надо, ночами недосыпать не надо. Пусть, пусть. Я не обижусь. Такое, видать, мое награждение, тварь ты неблагодарная…
Глуховатая, как оказалось, баба Люся, маленькая, в цветастом халате, в глубокой задумчивости подперев голову, подложив под босые ноги мягкие тапочки, дремлет на крыльце и не сразу обнаруживает в своем дворе гостей.
– Здравствуй, Люся! – Как гром среди ясного неба, отчего недолго помереть. – Вот, привела к тебе наше общее сокровище, если ты, конечно, не позабыла про такую. Сама-то она одна к родне прийти чего-то постеснялась, – начала Хаят свою заготовленную наступательную речь.
Бабушка моя никогда не умела просить. Она грозила, обвиняла, беспокоила, в своей грубости пряча недоверие и стеснение.
– …Я говорю, иди к ним, Люся тебе такая же бабка, как и я, – продолжает Хаят, – примут, потискают, на мороженое дадут. Глядишь, еще и на ночь оставят. Они же у нас добренькие. Нет, говорит, не родные они мне, сирота я, – врет она, – ни подарочка вшивого, ни письма тоненького, ни открыточки с еле нацарапанным поздравлением под Новый год или на день рождения. Никого у меня, кроме вас с мамкой, нет, говорит.
– Не говорила, – слабо протестую я.
– Заткнись. – Толкает меня в бок. – Вот, закончила сирота школу в этом году, девятый класс. Поступила, и без всяких там взяточных всовываний. Видать, не в вас пошла, а ведь могли бы помочь. Фамилию ребенку дали, а какому, уже и забыли. Даже не поинтересовались ни разу, как сирота сдаст, все ли у нее пятерки, не надо ли кому подмазать, чтоб такую умницу поступить.
– Так откуда ж мы знали, что… – опешила Люся спросонья.
– А вот знать надо было! А она поступила без всяких там, пусть и не на юридический. Была бы тупицей, в вас бы пошла.
– Да вы сами всю жизнь прятали ее от нас, – беззастенчиво разглядывает меня Люся, спустившись с крыльца. – Да так прятали, что отец родной до сих пор сомневается, его ли… – вовремя осеклась, – …что дочь-то есть. Алексей, когда приезжал, все издергаются, изревнуются. Здравствуй, пташка. – Обнимает. – Вот ты какая теперь! Не видела ведь, как ты растешь. Помнишь, как я тебя учила доить козу нашу, цыпок мне кормила, дробленку делала, травку полола. А помнишь, как я тебе лишай лечила, когда ты котенка какого-то возле культмага подобрала? До вечера там на углу сидела, боялась, что не пущу с ним. Хаят, ты помнишь?
– Сколько этих лишаев было, она подбирала да подбирала, а я все лечила да лечила.
– А потом Алексей с дежурства приехал и не стал тебя на руки брать. Я ему не разрешила. А он только стоял на пороге и смотрел на тебя, как ты играешь…
Не помню. В памяти только огромная гора в виде человека. Гора берет меня на руки и водружает себе на плечи-вершины. Да, была тогда в моей низенькой жизни такая вершина – Папа. Незнакомый дяденька, который лет десять назад наведывался по разу в год. А потом и этого не стало. Сейчас десять лет – всего ничего. Очередная веха. А тогда это казалось, как десять жизней прожить.
– Спина-то у тебя какая хорошая, чего ж ты сутулишься? – хлопает Люся меня по спине, и я выгибаюсь. – Не порть осанку. В девках самое красивое – осанка, а не то, что все думают.
– Вот то же самое твержу, – соглашается Хаят. – Она не просто дурой, а горбатой дурой хочет остаться.
– Надо было на танцы отвести. И какая у тебя будет специальность?
– Технология продукции общественного питания, – не без гордости отвечает Хаят.
Люся принялась нахваливать, говорить о полезности такой профессии и образования в целом, вроде как заискивает. Хаят, заложив по привычке руки за спину, с мрачным самодовольством слушает, будто о ней говорят, и постепенно проникается к несостоявшейся сватье.
Вообще, я надумывала подать документы в педколледж. Хотела проверять тетрадки у двоечников и объяснять им у доски, чтобы хоть кто-то, наконец, начал воспринимать меня всерьез, зависеть от меня, слушать, что говорю. Но Хаят разом обрубила мои планы относительно будущего поступления: «Такие времена пошли, уж лучше поближе к общепиту держаться, без горбушки хлеба точно не останешься».
Потом пошли пить чай в летнюю кухню.
– Чего ж ты позоришься, милицейская мать? – высмотрела Хаят на полу за ведрами сопящий змеевик.
– Я же не для продажи, – оправдывается та, накрывая стол, – так, для шабашников. Сенокос-то кончился, а все не соберем, не привезем, а в сарае стена скоро обвалится.
– А сыновья на кой? Я слышала, у тех и свои мужички подросшие?
Люся, отставив пиалу, стала водить пальцем по семейным фотографиям, висевшим на стене над кроватью. Тыкала в зареванного мальчика, в косынке больше похожего на девочку.
– Малому учиться надо. Вырос, а характер тот же: ничего не ест, не одевается путем. Связался с девицей, с такой же милицейской. Ходят вместе – три мосла и кружка крови. Алексей повез его на юрфак заочный поступать. По своим каналам. Должны со дня на день вернуться.
При слове «юрфак» Хаят меняется в лице. Нехорошо так зыркнула и сжала губы в прямую линию. И я по привычке вжимаю голову в плечи. Щас рванет!
– Для вступительных не поздновато? Летом ведь надо поступать, чтоб потом учиться, – туманно намекает на что-то Хаят.
– Кому учиться надо, тот весь год будет поступать, – с достоинством парирует Люся, – а кому не надо, тот про это только говорить будет. Сейчас бухгалтеры и юристы нужны. И не так трудно, как на физмате. Память у него хорошая, все эти статьи выучит.
Хаят теряется лишь секунду:
– Да, без юристов не жизнь, а каторга какая-то, – с презрительной миной замечает она, – в стране скоро все богатые станут. Их совесть-то надо как-то блюсти.
Баба Люся из двух своих детей говорит лишь о младшем (моем Папе) и его сыне (Малом). Старшего, нелюбимого Герку, старается не упоминать. Мой дядя назван в честь космонавта, совершившего второй, после Гагарина, полет на орбиту Земли. Видимо, это и определило вторичность отношения к нему матери и самой судьбы. Но Хаят, глубоко уязвленная за чужой юрфак, который мне не достался, жаждет вдоволь наиграться на нежных струнах материнской души:
– Я думала, Герка твой спился давно, – как бы невзначай, дежурно сочувствует она, отхлебывая из косушки. – Самый умненький у вас был. Все книжки читал.
– От книжек разве польза? – дует себе под нос измотанная, взопревшая Люся. На провокацию не ведется, ее вообще трудно вывести из себя. Тоже всегда начинает издалека. – Книжный ум – и тот пропил. Да с месяц у какой-то очередной валандается. У нее, небось, «библиотека» большая. Лесенька, помнишь дядю Геру? Как тебе персики с загранки таскал? Тогда еще все было, – скорбно вздыхает она, щупая свои пунцовые от горячего чая щечки. – Хаят, это умудриться надо – всю жизнь, начиная с ветрянки, всякую дрянь цеплять. Как за сеном на днях сподобился, так и подобрал себе по пути кого-то. Долго ему, что ли. Видели его за речкой, там у нас деревня. Телега с сеном, говорят, так и стоит у нее во дворе нераспотрошенная. А я ходить не стала, надоел, сволочь, сколько можно тянуть с меня нервы? – И оттягивает вырез халата, прилипшего к телу.
– Так, может, баба хорошая? – подначивает Хаят. Она никогда не потеет. Даже от горячего чая. Всегда сухая, но кислая.
– Ага, хорошая! Такая парша, не приведи… пропитая донельзя. Уж не те года, чтоб мне в невестки-то набиваться. Знаю, на что зарится. Думаешь, Герка ей приглянулся? Сама я будто не разгляжу дите свое. Добра ей моего хочется. Видит, как мать его дом, хозяйство держит, и родня приличная, милицейская. До своего добра алкашню не допущу, с дитей-то родной поэтому все воевалась. Я ей быстро рога пообломаю.
– Ну и правильно, зачем же бабу чужую на старости лет пускать, – изводит ее Хаят. – Ты их и раньше не больно терпела. Сделай Герману заговор, чтоб на водку смотреть не мог. На материнской крови сделай, сильная вещь.
– Да я уж этим не балуюсь, – засмущалась Люся, – все скажут. Не верю я, враки это.
– Ага, враки! Не хочешь просто. Хотела бы – давно бы от водки отвадила, к которой сама и приучила. Не выгодно тебе: начнет мужик о себе думать. А так беспомощным пьяницей подле матери – никуда не денется.
Люся лишний раз ей не перечит, знает – бесполезно. Только возвела очи горе и отмахнулась, мол, сама дура, сама знаю.
Хаят странным образом всех подавляет и сбивает с нужной мысли. Даже Люсина порча не брала ее. Не меняла крутого нрава. Сила жизни не ослабевала перед неизбежностью, когда все вокруг за многие лета, с тех пор как дети их с Люсей (мои Папа и Мама) сошлись и разошлись, хирело и угасало. Злоба Хаят, эти страшно нелогичные доводы защищали ее от такой же страшно абсурдной действительности. Старческий маразм – это своеобразное оружие, способ окончательно не сойти с ума.
А Люся, свыкшись однажды с таким ходом жизни, отворачивается и с видом мученицы, которой на том свете все зачтется, дожидается скорого отъезда Хаят. А пока идет топить. Нет, не котят, конечно. Баню для нас с дороги.