Loe raamatut: «Айдахо»
Посвящается Дорогой и Па
© Светлана Арестова, перевод, 2021
© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2021
2004
Они не ездят на пикапе, разве что один-два раза в год, за дровами. Он стоит чуть выше по склону, возле дровника, в глубоких вмятинах на капоте скапливается дождевая вода, а в ней плавают личинки комаров. Так повелось, когда Уэйд был женат на Дженни, и ничего не изменилось, когда он женился на Энн.
Энн иногда приходит сюда посидеть в пикапе. Но только если Уэйд занят, чтобы он не заметил, что ее нет. Сегодня она пришла якобы за дровами, волоча синие санки по грязи, и траве, и полосам снега. Дровник стоит невдалеке от дома, но сосновая роща скрывает его из вида. Она чувствует себя посторонней, будто все это не предназначено для ее глаз.
Пикап припаркован на редком клочке плоской земли, неожиданная ступень, вырезанная в горном склоне. Вокруг него тут и там, в снегу и в траве, разбросаны кирпичи. У деревьев валяются катушки с искореженной проволокой. С длинной ветки лиственницы, колыхаясь, свисают две толстые веревки, которые когда-то были соединены доской, – детские качели.
На дворе стоит март, солнечный и холодный. Энн садится в водительское кресло и тихонько захлопывает дверцу. Она пристегивается, опускает стекло, и на штанину падают капли воды. Она касается капель пальцем и мысленно проводит между ними линии, соединяя в рисунок. Похоже на мышку или, вернее, на мышку, нарисованную детской рукой, с треугольной мордой и длинным загогулистым хвостом. Девять лет назад, когда Уэйд еще был женат на Дженни и обе его дочери еще были живы, по выхлопной трубе в моторный отсек забралась мышь и устроила на коллекторе гнездо. Не странно ли, что Уэйд наверняка помнит эту мышь, помнит, как она шуршала под капотом, но при этом не помнит, как зовут его первую жену. Так, во всяком случае, иногда кажется. Но мышь – мышь в его памяти еще как жива.
Через несколько лет после свадьбы Энн случайно нашла в ящике с инструментами на верхней полке чулана перчатки из оленьей кожи. Они были куда приличнее рабочих перчаток Уэйда и могли бы сойти за новые, если бы не въевшийся запах гари. Так она узнала про мышь. Она спросила, почему он держит в чулане такие хорошие перчатки. Уэйд ответил, что хочет сохранить запах.
Запах чего?
Запах подпаленного мышиного гнезда.
Последний запах в волосах его дочери.
Уэйд уже давно ничего такого не рассказывал. Он перестал делиться с ней подробностями дочкиной смерти, когда увидел, как сильно она за них цепляется. Он думает, она забыла о перчатках, столько лет прошло. Но она не забыла. Он хранит их наверху, у себя в кабинете, в шкафу с документами. Она как-то раз приоткрыла ящик, и перчатки лежали там.
Мышь, вероятно, провела под капотом всю зиму в тот последний год, когда Уэйд и Дженни были вместе, Мэй была жива, а Джун ничто не угрожало. Энн представляет, как мышь снует туда-сюда по снегу между пикапом и амбаром, таская пучки сена, или утеплителя, или набивки из собачьих подстилок, как ее гнездо разрастается и как по весне у нее появляются малыши. Некоторые малыши долго не протянули, и гнездо впитало их в себя, мелкие косточки – что соломинки. Прибегали сюда и другие мыши; если прижать ухо к капоту, слышно было их возню. Девочкам нравилось это делать.
Во всяком случае, так представляет себе Энн.
Одним августовским днем вся семья села в пикап. Уэйд за рулем, где сейчас сидит Энн, Дженни рядом, их дочки, Джун и Мэй, девяти и шести лет, ютились сзади, с графином лимонада и пенопластовыми стаканчиками, на которых они ногтями корябали рисунки. Им наверняка хотелось поехать в открытом кузове, но мама сказала, что на шоссе это опасно. Вот они и сидели в салоне друг напротив друга, спинами к окнам, стукаясь коленками и переругиваясь.
О мышах они и думать забыли. Поначалу, медленно катясь по проселкам, они ничего не замечали. Но стоило выехать на шоссе в Пондеросе – так называется их город, – как всю машину заполнил гнилой душок вперемешку с запахом паленого меха, плоти и семян, шкворчавших на раскаленном моторе, и вскоре уже девочки, кашляя и хохоча, высовывали из окон веснушчатые носы.
Они целый час ехали с опущенными стеклами, вдыхая этот запах, ехали через Не-Вэлли, мимо Атола и Кэривуда, а дальше – долгой дорогой почти до самой вершины горы Лёй, где их уже поджидали колотые и сложенные штабелями березовые дрова. Одежда и волосы, 1перчатки Уэйда – все насквозь пропиталось гарью. Энн представляет Джун и Мэй. Они сидят на солнце, пока мама закатывает поленья в кузов, а папа укладывает их рядками. Привалившись к шинам пикапа, девочки бьют слепней, садящихся им на ноги, и поливают землю лимонадом.
Запах был и на обратном пути. Единственная константа. Он соединяет две вещи в сознании Энн, которые иначе никак не соединить, – поездку туда и поездку обратно. Ради этого она сюда и приходит – попытаться осмыслить тот самый обратный путь.
Прежде чем отправиться за помощью, Уэйду нужно было учесть массу мелочей. Чисто практических. Поднять откидной борт кузова, например, чтобы оттуда не выкатились дрова. Не забыть повернуть ручку кверху – без этой хитрости кузов не закроешь – и надавить. Он не забыл, его пальцы сделали все как надо в разгар самого страшного кошмара – и Энн любит его за то, что он такой. Возможно, однажды из его памяти изгладится все, кроме хитрости с кузовом, и Энн будет по-прежнему его любить.
На обратном пути они легко могли потеряться, как потерялись по пути туда. Могло ли хоть что-нибудь выглядеть знакомо? Узкие, поросшие травой дороги. Самодельные дорожные знаки, прибитые к стволам деревьев, – просто невероятно, что часом раньше он их разглядывал. Все в этой истории невероятно. Летнее небо, хруст веток под колесами. Запахи машинного масла и жимолости. Дыхание Дженни на стекле.
Энн пришлось самой все додумывать – все, кроме горстки подробностей, которые она узнала от Уэйда или услышала в новостях. На первых порах она изо всех сил избегала радио и телевизора, чтобы история была известна ей только со слов Уэйда. Что он захочет рассказать, она сохранит. А искать себе не позволит; не позволит и спрашивать.
Но теперь все изменилось, ведь Уэйд начал забывать. Ей хочется спросить, пока память не оставила его, разговаривали ли они с Дженни. Куда смотрела Дженни – в окно или прямо перед собой? Или, может, на него?
В какой момент он сорвал зеркало заднего вида?
Нет, говорит себе Энн, дело даже не в поездке обратно. А в том, как он вообще смог залезть в машину. Открыть дверцу и сесть за руль. Рядом Дженни со стаканчиком лимонада в трясущейся руке – а может, рука не тряслась, может, она была неподвижна. Может, стаканчик был пуст. Может, лимонад пролился ей на брюки, оставив мокрые пятна, как сейчас на брюках у Энн, безобидный рисунок, какой нарисовала бы девочка на заднем сиденье.
Энн пробегает рукой по приборной панели – на ладони влажная мягкость прошлогодней пыльцы. В салоне пикапа все теперь на прежних местах. Зеркало приклеили обратно и повесили на него «ловец снов» с двумя яркими перышками. Коврик помыли, правое заднее сиденье заменили целиком – на такое же, только более яркого оттенка синего и без дырок с торчащей набивкой, которые девочки наверняка любили ковырять пальцами.
Энн поворачивает ключ зажигания и какое-то время сидит с заведенным мотором. Она дышит глубоко. Девять лет – и запах мышиного гнезда давно выветрился, но по временам, когда она ерзает на сиденье, поднимая облачка пыли, в воздухе чувствуется намек на тот старый запах, далекий и сладковатый, кожа и горелая трава.
Хотя, конечно, возможно, это фермеры выжигают поля в долине – там, далеко внизу.
Энн с Уэйдом женаты уже восемь лет. Ей тридцать восемь, ему пятьдесят.
В прошлом году она нашла на чердаке коробку с его старыми рубашками. Она принесла коробку в спальню и уселась на полу в теплом квадрате света. По очереди она доставала рубашки и, повертев их в руках, одни оставляла, а другие откладывала для Армии спасения.
Тут в комнату вошел Уэйд.
– А эта тебе мала? – спросила Энн. Она не оборачивалась, потому что раздумывала, как поступить с жирным пятном. Она подняла рубашку в вытянутых руках и поглядела на просвет.
Уэйд ничего не ответил. Она решила, что он не услышал. Сложила рубашку и потянулась за следующей.
Но не успела она опомниться, как Уэйд придавил ее голову ладонью и ткнул лицом в коробку с одеждой. Она была так ошарашена, что поначалу даже рассмеялась. Но он не ослабил хватку. Край коробки впивался ей в горло, и смех превратился в судорожный вздох, а затем в крик. Она слепо махала руками, царапала ему ноги. Молотила кулаками по его ботинкам, лупила по коленкам локтями. А он все твердил каким-то непривычным, но смутно знакомым тоном: «Нет! Нет!» – чуть ли не рыча.
Собаки. Он использовал этот тон, когда дрессировал собак.
Затем он ее отпустил. Шагнул назад. Она подняла голову – медленно, осторожно. Он глубоко вздохнул и потрепал ее по плечу, будто просил прощения, а вернее, – она осознала это, даже сквозь шок, – давал понять, что сам ее прощает. Помолчав немного, он спросил, не видела ли она его рабочих ботинок.
– Нет, – сказала она, уставившись на коробку с рубашками. Она стояла на коленях, дрожа всем телом, и приглаживала наэлектризовавшиеся волосы, снова и снова, будто это что-то могло изменить. Уэйд нашел ботинки, переобулся и вышел во двор. Через пару минут она услышала шум трактора. Уэйд косил васильки на выгоне.
Еще за год до той жуткой выходки Уэйд начал подавать поводы для беспокойства. Звонил клиентам, обвиняя их в том, что они присылают фальшивые чеки, хотя Энн с выпиской из банка в руках доказывала ему обратное. Шнуровал ботинки, начиная сверху, и завязывал узел внизу. Мог за одну неделю три раза купить в магазине одинаковые плоскогубцы. Однажды швырнул свежую буханку хлеба – теплую, еще не осевшую – в корыто для кур, будто Энн испекла ее специально для них. В другой раз, на исходе января, срубил красивую сосенку и целую милю тащил ее по свежевыпавшему снегу. Увидев Энн во дворе, он с улыбкой указал на срубленное дерево:
– Как думаешь, не слишком высокая?
Рождественское дерево.
– Но, Уэйд… Рождество было месяц назад.
– Как?
– Ты разве не помнишь? – Она в ужасе рассмеялась. – А откуда у тебя, по-твоему, эта куртка?
Но ткнуть ее лицом в коробку с одеждой – это совсем другое; то был единственный раз, когда болезнь проявилась в форме насилия, – насилия настолько ему чуждого, что Энн просто не верилось, что он способен на такое, даже сразу после того, как все произошло.
Но за первым разом последовал и второй. Пару месяцев спустя он прижал ее щекой к холодильнику, к купону, который она туда повесила, на посещение забегаловки «Пэнхэндлер Пайз». Она сопротивлялась, но, как и в первый раз, сделала себе только больнее. Когда Уэйд отпустил ее, она с силой отпихнула его и наорала на него, но он лишь печально смотрел на нее, будто она его разочаровала.
В другой раз, вскоре после этого, Энн набрала ведро шишек и высыпала их на кухонный стол. Она хотела намазать их арахисовой пастой и обвалять в зернышках, а потом развесить на деревьях для вьюрков. Но стоило ей сесть за работу, как на голову легла ладонь и уткнула ее лицом в шишки. На левой щеке осталась россыпь мелких ссадинок.
А однажды ветер распахнул дверь в старую комнату одной из его дочерей. Уэйд подумал, что это Энн. Он прижал ее лбом к двери и твердил: «Нет, нет, нет», пока в страхе и смятении она не пробормотала: «Хорошо».
Она не понимала эти вспышки агрессии, но он ведь и сам их не понимал, поэтому она не знала, как выразить собственный гнев. Как их предотвратить. С каждым новым приступом боль и потрясение притуплялись, и в конце концов она научилась просто их терпеть – а что еще было делать? Она отмечала про себя, что его провоцирует, и старалась никогда больше этого не повторять. Никаких поделок из шишек, никаких купонов в «Пэнхэндлер Пайз», никаких коробок со старой одеждой, ни ногой в комнаты его дочерей. Все просто. Эти запреты превратились в коллекцию, в список, который она пробегала в уме – сначала от боли, а потом из любопытства, будто на периферии ее жизни притаилось какое-то важное открытие, поджидающее, когда она на него набредет. Ночами, пока Уэйд спал, она размышляла об этом, разглядывая дорогие ей черты. Веки – бледные пятна на огрубевшем на солнце лице. Обветренные губы, небритые щеки. Такая глубинная доброта во всем теле – невообразимо, чтобы этот человек совершал то, что он определенно совершал. Припадая губами к его густым волосам, она закрывала глаза.
Уэйд с детства дрессирует собак. Гончих, спасателей, поводырей, помощников для инвалидов войны. Сейчас он воспитывает крапчато-голубых кунхаундов, которых берет щенками, сразу по несколько штук. Он обучает их гнать зверей, которых никогда не стреляет, потому что убийство его не интересует. Его интересуют сами тренировки. А теперь они интересуют и Энн. Она смотрит, как он работает, будто это поможет разобраться в их браке. Когда Уэйд преподает собаке урок, тыча ее носом в кровавые перья растерзанной курицы, а потом в разрытую землю под курятником, Энн видит, что он делает это из любви. Из любви, и огорчения, и чувства долга перед животным, которое обучает ради его же блага, будто оно запомнит ошибки, только если у них будет фактура, и запах, и вкус. Это не совсем наказание – скорее, способ запомнить. Возможно, так же и с ней. Он будто наконец прислушался к своим чувствам, которые всегда подсказывали, что им с Энн мешает языковой барьер, сломать который можно только силой, грубой любовью да парой отрывистых слов. Нет, плохо, нельзя. По крайней мере, он хочет до нее достучаться.
Но иногда, конечно, у нее разрывается сердце.
Однажды по телевизору показывали рекламу кондиционера для белья. Женщина и две девочки снимали одежду с веревки после внезапно разразившейся грозы. Веревка дернулась, повсюду разлетелись брызги. Реклама его огорчила. Почему огорчила и кого винить, он не помнил, но, совсем как в тот раз, с шишками на столе, лицо его омрачилось какой-то особой тревогой. Она коснулась его руки, словно облегчая его муки, словно говоря: «Это все я». Он посмотрел на нее. Она опустилась на колени у телевизора. Он уткнул ее щекой в экран и привычно произнес: «Нет! Нет!»
Теперь она любила его так.
В голову упиралась его грубая ладонь, волосы наэлектризовались, висок покалывало от слабых ударов током. В эту минуту она почувствовала, что наконец-то помогает ему, помогает по-настоящему, будто лишь теперь научилась в полной мере исполнять брачный обет. Она закивала головой, зажатой между его ладонью и экраном (прости, Уэйд, прости), и пообещала, что больше так не будет.
Энн видела две фотографии его младшей дочери, Мэй. Первую – по телевизору. Вторую, полароидную карточку, она вымела из-под холодильника пять лет назад. Снимок весь был в катышках пыли и шерсти и в какой-то липкой корке, которая, если ее поскрести, слезала красными чешуйками, точно засохшее варенье.
На снимке Мэй держала в руках тряпичную куклу, похожую на нее как две капли воды: светлые волосы до подбородка, прямая челка, леденцово-яркие губы. На Мэй был верх от купальника и юбка-шорты, на круглом белом животе – кошачьи царапины. Она сидела на высоком пне посреди поляны, скрестив пухлые ножки в безупречной имитации зрелости, а ее розовые сандалии валялись в грязи.
Мэй не улыбалась, хотя прекрасно знала, что ее снимают. Вместо этого, театрально опустив взгляд, она смотрела на куклу, которую держала чуть на расстоянии, будто готовясь запечатлеть на грязном тряпичном личике пылкий поцелуй. Голова у Мэй была склонена набок, губы приоткрыты, челка совсем чуть-чуть спадала на глаза, лицо обращено к кукле, а не к фотографу, бережным пальцем, точно влюбленная, девочка касалась розовой нитки рта. С виду ей было лет пять или шесть, ее обуревали страсти, и она ощущала себя красавицей.
Именно такой ее представляет Энн, воображая события того августовского дня девять лет назад.
В сцене, которую она рисует себе, Мэй с оскорбленным достоинством отмахивается от слепней, кусающих ее за руки. Она залезла на заднее сиденье пикапа, но слепни прилетели за ней и туда. Мама с папой все еще грузят в кузов дрова. Старшая сестра где-то в лесу. Мэй дуется, припадает губами к мелким следам от укусов на бледной коже, между поцелуями что-то бормоча, будто это чужие губы утешают ее, ласкают, говорят укусам, чтобы исчезли.
Как только слепни садятся, она старается их прихлопнуть. На коже остаются отчетливые следы пальцев. Сначала она пытается поймать слепней в пенопластовый стаканчик для лимонада, но слишком уж их много. Уловив ритм ее движений, они норовят обмануть ее и выбирают места, которые труднее всего достать, – например, поросший пушком затылок, где она их почти не чувствует. Жужжание над головой раздражает не меньше, чем сами укусы. Они в равной опасности: слепни – от злобных детских ручек, Мэй – от маленьких хоботков, от внезапных булавочных уколов, после которых стягивает кожу по всему телу. Эта их игра – рискованная, полная напряженного ожидания – сводит с ума.
Энн представляет, как Мэй застыла с поднятой рукой и ждет, когда на нее сядет доверчивый слепень, чтобы его убить, и тут в голове Энн пропадает сигнал. Как будто она смотрела на солнце, а потом ее веки внезапно смыкаются и перед глазами плавают последние отголоски цвета. Жужжание слепней, топот бегущих ног, вялое квохтанье скучающих ворон в лесу – все утопает в потрескивающей тьме.
Когда разум Энн, подобно глазу, открывается снова, сцена поражает своей умиротворенностью. Мэй застыла в неподвижности на заднем сиденье, с головой на коленях. Теперь, когда их уже никто не шлепает, слепни свободно садятся ей на руки. В волосах у нее теплая, липкая кровь. Жужжание стихло, и слепни – почти ласково, как сонные, уставшие от перепалок дети, – устроились у нее на руках. Некоторые из них не уверены, что игра и правда закончилась, боятся, вдруг это детская уловка, вдруг ее руки, столь неподвижные, оживут и взметнутся в воздух. Эти слепни взлетают снова и бьются в стекла и жужжат, а потом садятся где-нибудь еще. Но в конце концов успокаиваются и они, успокаиваются настолько, что больше уже не кусаются, а просто сидят на ее неподвижных руках, как у себя дома, умывая усики, созерцая мир вокруг фасеточными глазами, греясь в густом желтом свете, пронизывающем их перепончатые крылья, греясь, пока все так безопасно.
Несколько лет назад Энн случилось допоздна задержаться в городе. Она ездила туда по делам, и у нее сломалась машина. Предупредив Уэйда по телефону, она осталась ждать, пока автомобиль починят.
Возвращаясь по круто забиравшей вверх проселочной дороге, она заприметила дом издалека. Внутри было темно, светились только окна в кабинете Уэйда слева на втором этаже и – вот удивительно – два прямоугольника в нижней части парадной двери. У входа в мастерскую – то была отдельная постройка в другом конце сада – тоже горели два огонька. Энн терялась в догадках. Что за странное сияние? Фонари? Но для чего? И лишь подойдя вплотную, поняла, что прямоугольные огоньки – это отверстия, сквозь которые просачивается зажженный в доме свет.
Какая-то бессмыслица. Вся похолодев, Энн прошла внутрь с покупками в руках. В тусклом свете напольной лампы она увидела, что в стенах, обшитых сосновыми досками, вырезано множество отверстий. Прямоугольники примерно с фут в высоту и с полфута в ширину. С нижней полки стеллажа были убраны книги, на их месте тоже зияли дыры. Одно отверстие располагалось прямо над кухонным шкафчиком, и сквозь него на столешницу лился лунный свет.
У Энн бешено застучало сердце.
– Уэйд?
Через отверстия в дом задувал ветер. На стене, над лампой, сидели пять-шесть мотыльков – самые крупные величиной с ладонь, – смежая и распахивая крылья с узором в виде глаз. По дощатому полу грузно полз гигантский жук, блестящий, как лезвие ножа. Повсюду были опилки, а в них – кошачьи следы.
Включив верхний свет, она увидела, что возле стеклянных раздвижных дверей аккуратными стопками лежат идеально вырезанные кубики утеплителя. Отверстия были и между комнатами. Кое-где вместо дыр просто углубления в стене. Одно отверстие в двери в ванную комнату.
– Уэйд… – Она осеклась. Послышалось мяуканье.
Она обернулась. О ножку стула блаженно терся кот, урча и лениво щуря зеленые глаза. Энн его раньше не видела. Она взяла кота на руки. Его теплая тяжесть успокаивала. Он принялся энергично тереться мордой о ее подбородок.
Не выпуская кота из рук, она поднялась наверх, торопливо прошла мимо двух пустых закрытых комнат – внизу каждой двери по ровному прямоугольнику, – затем открыла дверь в третью комнату и уставилась на Уэйда.
Он сидел на стуле, в куртке, и разглядывал лежавшие на столе голубые и желтые счета. Рядом со счетами на столе стояла печка. Пахло сосновыми дровами.
– А вот и ты, – сказал он, поворачиваясь на стуле и протягивая к ней руку. Между большим и указательным пальцем видны были натертости от пилы. – Устала, наверное, весь вечер ждать машину?
Он ласково усадил ее к себе на колени, прямо с котом в руках. При взгляде на его лицо ей захотелось плакать. В его глазах не было привычного утомления. Уму непостижимо, но он выглядел моложе. Он выглядел как при первой их встрече – он выглядел как муж Дженни.
Уэйд с улыбкой посмотрел на кота.
– Бродяга, – сказал он, качая головой. – Но раньше был домашний. Сидел и мяукал прямо у дверей мастерской, вот я его и впустил. А потом подумал, почему бы не впустить его и в дом?
Он рассмеялся.
Энн провела пальцем по усыпанному опилками рукаву его рубашки – одно движение, но она напряглась всем телом. Опилки были и в волосах.
– Что случилось с домом? – тихо и опасливо спросила она.
Уэйд посмотрел на нее непонимающим взглядом.
– Дыры, – сказала она.
– Это кошачьи дверцы, – пояснил он с ноткой удивления в голосе. – Чтобы он свободно передвигался.
– А, – только и смогла ответить Энн. Кот спрыгнул на пол. Она встала. – Дверцы. – Услышав агрессию в своем голосе, она вдруг осознала, что пришла в ярость. – Ты вырезал кошачьи дверцы, и не один десяток.
Она почувствовала то, что сам он, вероятно, испытывал, когда прижимал ее щекой к телевизору, – боль и отчаяние, глубокие, и безнадежные, и давнишние, в которых – пусть они и не имели отношения к Уэйду – она все равно винила его одного.
Она хотела еще что-то прибавить, но не подобрала слов. Тогда она развернулась, вышла в коридор, миновала две пустые комнаты и спустилась на первый этаж. Уэйд, похоже, не понял, что она расстроилась, и остался в кабинете. Вот и хорошо. Она нашла фонарик. В небе светили звезды, а ветер был необычайно теплым и трепал ее волосы. Собаки кинулись к ней – обнюхать карманы – и, радуясь, что ночью кто-то вышел во двор, потрусили за ней вниз по склону к большому амбару, где теперь хранились старые стройматериалы. Она думала лишь о предстоящей работе. Забравшись по приставной лестнице на второй этаж амбара, она отыскала листы фанеры и сайдинга, валявшиеся там с тех пор, как Уэйд и Дженни построили дом. Она доставала их и сбрасывала вниз. Наверху весь пол был в мышином и голубином помете. Пыль и цветень так и липли к лицу. Она заплакала. Когда внизу скопилось достаточно листов, она спустилась и, все еще всхлипывая, включила циркулярную пилу, наскоро нарезала стопку прямоугольников и погрузила их в тележку.
В темноте она толкала тележку вверх по крутой тропе. Впереди, на возвышении, сиял огнями дом – окна и выпиленные дыры. Такой дом с десятками крошечных, кривых оконец мог бы нарисовать ребенок. Энн запыхалась, но не останавливалась. Из кармана куртки, где лежал фонарик, бил луч света – строго вверх, рассеиваясь в ночи.
Она трудилась больше часа, заколачивая дыры и закладывая утеплитель обратно в пустые ячейки. Отверстия в стенах между комнатами она заделывать не стала. Только те, что вели наружу. Кот вышел и вошел через одно из них, будто демонстрируя, какие удобные получились двери.
Закончив работу, она убрала инструменты, подмела опилки, приняла душ и легла в постель.
Через некоторое время раздались шаги Уэйда на лестнице. Спускался он медленно, будто что-то для себя уясняя. Дойдя до середины, замер и долго стоял на месте. Она почти слышала, как он проводит пальцем по контурам кошачьей дверцы, словно проверяя, не привиделась ли она ему.
Энн неотрывно смотрела в стену. Когда Уэйд лег рядом и прикоснулся к ней, она сразу почувствовала в его теле перемену. Он снова был собой.
– Я даже не представлял, – сказал он.
Энн не оборачивалась. Едва сдерживая нахлынувшее облегчение, она зажмурилась, чтобы запереть его внутри. И от этого затряслась всем телом. Она снова плакала. Уэйд прижал ее к себе.
– Пожалуйста, прости.
Он тоже заплакал, и тогда она повернулась к нему. Стала гладить его лицо – нежно, снова и снова водя пальцем по щеке и подбородку, будто успокаивая малое дитя.
– Ничего, – сказала она, улыбаясь сквозь слезы.
Они закрыли глаза и долго лежали в обнимку.
Когда ей показалось, что он уснул, она повернулась на другой бок, не выпуская его руку из своей. Он проснулся.
– Можно тебя спросить? – И уже по невинности в его голосе, по наивному убеждению, что есть еще вещи, о которых он не спрашивал, она поняла: какая-то часть его снова исчезла.
– Давай, – сказала она.
– Ты когда-нибудь любила другого?
– Нет, – сказала она. – Нет, конечно.
– А ты с кем-нибудь спала до меня?
Она зажмурилась, в горле встал ком. Когда-то он, разумеется, знал, что у нее были и другие мужчины, но теперь она сказала:
– Нет. – Она сказала: – Только с тобой.
Он облегченно вздохнул.
Она лежала в темноте и дивилась тому, как внезапно пропало и ее прошлое тоже. Все события ее жизни, произошедшие до него, всё, что привело к их встрече, исчезло. Школа. Ее детство. Вся Англия.
Эта пустота была такой легкой, что на мгновение она почти обрадовалась, его ладонь у ее сердца была и началом и концом, историей только о них двоих, начавшейся с того, что они взялись за руки, и этим же закончившейся. Она могла бы какое-то время жить в этом мгновении, если придется.
Возможно, Дженни тоже стерлась из его памяти. Жизнь с ней, с Мэй и Джун, голоса дочерей и запах гари, осевший на их одежде, – все это вытекло из дома через десятки ран, вытекло в ночь, исчезло из истории Уэйда и Энн.
Момент был упущен, но она все равно решила спросить.
– А ты? – Едва слышный шепот.
– Нет, – тихо сказал он. – Только с тобой.
Она повернулась и поцеловала его. И вот так, запросто, они стали друг для друга первой любовью.
Наутро Уэйд увидел, во что превратились дом и мастерская, и его охватило чувство вины. Энн не показывала, как сильно это происшествие повлияло на нее саму. С беззаботным видом она вымела за порог листву и жуков, повесила на кухне клейкую ленту для мух. Мотыльков они поймали в банки и выпустили в саду. Уэйд расставил по всему дому мышеловки и ловушки для пауков. Кот ушел, словно приходил только ради сотни дверей.
В тот год они собирались поехать в Шотландию, в гости к ее отцу, но Энн все отменила. Это ее огорчало, ведь в последнее время отец все больше от нее отдалялся. Их телефонные разговоры были неловкими, отец вечно отшучивался, а иногда передавал трубку своему брату, чтобы тот поговорил с Энн вместо него. Еще ей было обидно, что отец никогда не упоминает о ее письмах, хотя она прекрасно знала, что задушевные беседы не для него. И тогда она пообещала себе, что возьмет в переписке с ним более легкий тон, – возможно, это их сблизит.
Осень на горе Айрис выдалась сказочно красивой – пожалуй, самой красивой за всю ее жизнь. Они с Уэйдом долго гуляли среди меняющейся природы, поеживаясь в одних свитерах и взметая ногами опавшие листья. Они водили с собой коз на привязи и кормили их яблоками с хилых диких яблонь. Козы с трудом жевали твердые плоды. С кожистых губ капала зеленоватая пена.
Память покидала Уэйда незаметно, мелочь за мелочью. Однажды он застелил кровать наоборот – одеяло внизу, простыня сверху. Но удивительнее всего было то, что он вообще ее застелил. Этим всегда занималась Энн, и перемена была приятной.
Как-то раз она нашла свою расческу в морозилке, а по временам поступали звонки от обеспокоенных клиентов, получивших заказ дважды. Но все это, в общем-то, не имело значения – как бывает со многими вещами в жизни, даже с теми, что сделаны правильно.
Она приспособилась к его провалам в памяти. Иногда она все ощущала без слов. Одним солнечным осенним днем, когда он задремал, лежа рядом с ней на траве, она почувствовала, как от его кожи исходит его прежняя жизнь вместе с воспоминаниями. Как его покидает все, кроме нее. Тогда она тоже сбросила свою жизнь, ему под стать. Так они лежали рядом, застывший момент. А потом на солнце наползло облако, и внутри у него что-то переменилось, и, почувствовав это, она позволила перемениться себе самой. Они вернулись к себе привычным, еще теплые от недавнего забвения.
Но к радости примешивался подспудный страх, что однажды, кроме забвения, у них не останется ничего. Все ассоциации растеряются: запах перчаток, грохот дверцы пикапа. Все подробности, которые она хотела бы знать. Всё будет низведено до основы.
Как-то раз они решили сжечь трухлявую мебель, валявшуюся на лесной поляне в дальнем конце принадлежавшей им земли. Похоже, ее притащили туда какие-то далекие, незнакомые жители горы. Гуляя по лесу, Энн с Уэйдом часто шутки ради искали такие вот потревоженные места, ожидавшие их внимания. «Давай устроим свидание», – со смехом говорила Энн и переодевалась в грязные рваные джинсы с запахом прошлых костров, извлеченные из никому не нужного хлама.
Впрочем, иногда среди хлама попадалось и что-нибудь полезное. Однажды они нашли разбитый пикап, и Уэйд снял с него рессоры. Они были из особого металла, который использовался только в старых моделях, и Уэйд пустил его в дело. Он раскалил металл в горне, а затем молотом придал ему нужную форму.
В тот день они свалили трухлявую мебель в кучу, накидали веток поверх матраса, плеснули дизельного топлива и подожгли. Затем, отойдя подальше, долго смотрели на пылающий, потрескивающий костер. Уэйд обнимал ее за талию. Его прикосновения были наполнены тяжестью, улыбка и даже смех – грустью, а еще осознанием того, что они пришли сюда из другого места, что эта история длиннее их самих.
Ей будет не хватать этого осознания, когда оно исчезнет. Она прижалась к Уэйду, вдыхая запах костра, пропитавший его одежду. Посмотрела на его красивое лицо, обращенное к огню, затем посмотрела на огонь. Воздух над костром подрагивал, как отражения в воде, и казалось, будто горы на горизонте тоже подергиваются в каком-то мареве.