Loe raamatut: «Любовь к педагогике», lehekülg 3
3. Немодная ценность
Есть немодные ценности в культуре. А есть немодные ценности в педагогике.
Они не просто немодные: немало сил было затрачено на борьбу с ними, так что сфера обсуждаемого понятия настолько расширилась, что давно вышла за свои пределы и погребла всё то ценное, что имело отношение к обсуждаемому лишь по похожести используемых терминов.
Задуматься об этом подталкивает само календарное время: время, когда полтора миллиарда жителей Земли в той или иной мере переживает время Великого Поста. Время, когда в очередной раз можно поразмыслить над евангельскими советами: бедностью, целомудрием и послушанием. Понятно, что нам задуматься об этом можно в контексте жизни мирянина, так как реально они организуют всё-таки жизнь монаха; но и для других они могут служить ориентирами. И наиболее трудным, как ни странно, оказывается как раз послушание.
Просто к бедности нас приучать не надо – и так большинство за её чертой. Понятно, что смысл нестяжания глубже: не завидовать богатому, например; а в нашей стране это чувство зависти носит какой-то неистребимый характер, снабжённое разнообразнейшим арсеналом идеологических обоснований и псевдоюридических измышлений. Но само проживание в бедности и умение даже радоваться жизни, несмотря на тяжёлые обстоятельства, всё-таки в большой мере у нас присутствует. С целомудрием, конечно, сложнее: в обществе вообще нет такой ценности. Причём, часто даже у хороших людей, которые жизнь за друзей положат и последнюю рубашку отдадут. Но всё-таки где-то в закоулках сознания и или на задворках бессознательного бродит это смутное «не прелюбы сотвори»…
А вот послушание… Такая ценность есть только у болеющего головой с утра папаши, которому требуется, чтобы кто-то принёс ему рассола для отдохновения души. Ну и всегда в тех случаях, когда не слушаются лично нас. Кстати, знаете, какая аудитория в моей жизни была самой непослушной, самой недисциплинированной? Это учителя, собравшиеся на педсовет в одной из столичных школ, куда меня позвали рассказать о чём-то там глубоко психологическом. И вот эти учителя, которые только что ругали детей за то, что те на уроке занимаются своими делами и вслух разговаривают, эти учителя тут же начали заниматься своими делами (журналы заполнять) и вслух разговаривать (прямо во время моего выступления) – причём абсолютно вслух, полностью, во весь свой натренированный педагогический голос.
Но это в большой мере не случайно. Ведь как раз идеи о том, что человек не должен быть послушным исполнителем чужой воли, колёсиком и винтиком общепролетарского дела, легли в основу нового отношения к человеку в педагогике. Самоопределение, самостоятельность суждений, не принимать слепо авторитетного мнения – вот те ценности, в ряду которых послушание выглядит неким анахронизмом. Да и вся культура зовёт к сомнению в авторитетах и идеях; призывает к развитию индивидуальности, оригинальности – без чего нет творчества и развития (и это же здорово! и это же верно!); всячески поощряет ориентацию на свои первые впечатления и доверие своим чувствам; учит выбирать то, что нравится; говорит, что каждый имеет право на собственное мнение; что важна моя собственная точка зрения, я не должен навязывать её другим, но и они пусть её мне не навязывают. А тут – послушание… И Церковь продолжает ставить его в ряд очень важных ценностей. Наряду со свободой. Как же так?
Однажды я с удивлением прочитал в конце параграфа по физике, рассказывающем о волновой и корпускулярной теориях света (сугубо советского, кстати, давнего учебника), такой примерно вопрос для повторения материала: «А как вы считаете, какая теория является правильной?» Это не было задание проанализировать схему доказательства или сравнить аргументы спорящих сторон. Это был призыв: «Тихий троечник Вова! Исходя из своего семиклассного багажа полуграмотности вынеси решение о правоте или ошибочности великих физиков, которые жизнь свою посвятили вначале обучению, а потом науке». А потом пройдут годы, и бывший ученик, став примерным семьянином и начальником отдела, будет уже выносить суждения о литературе и о политике, об истории и правилах жизни, об экономике и спорте и т. п. Выносить суждения ничтоже сумняшеся… Потому что тварь ли я дрожащая или право имею – сказать безграмотное бездоказательное суждение понемногу обо всём?!
Нашей культуре десятилетиями не было близко понимание образования как изменения самого себя. Когда пропагандируется здравая, вроде бы, на первый взгляд, идея, что обучение должно быть интересным, то ведь, на самом деле, выдвигается идея противоположная идее развития человека. Если мне интересно – я готов учиться. Неинтересно – не буду. Но ведь тогда я и останусь навсегда только в той сфере интересов, случайно сложившейся под влиянием внешних факторов, причём, скорее всего, глубоко примитивной. Сейчас не стыдно говорить: «Я не люблю оперу». В мягкой форме: «Я не понимаю». В жёсткой: «А что – оперу ещё какие-то чудаки слушают?» Но ведь если большое количество людей слушали её (причём, людей, похожих на нас взглядами, образованием, образом жизни – и отличающихся от нас по этим же характеристикам), то может и я смог бы найти что-то в ней удивительное и тонкое, чего не получил бы от других видов наслаждения? Но для этого нужно сделать усилие и слушать такой неинтересный, неблизкий и тягомотный жанр как опера; и слушать много, потому что с первого раза, конечно, не произойдёт ничего. Но для этого нужно доверять авторитетам: авторитетам в области духа, которые утверждают, что опера на самом деле может бередить душу.
А иногда авторитет может и должен сам настаивать на реализации своих представлений о мире и добиваться послушания. Можно ждать, пока ребёнок сам поймёт, что убивать птичек не хорошо – но сколько за это время ласточек не выживет под его карающей дланью?.. И тогда родитель имеет полное право остановить чадо путём нанесения ему лёгких и средних телесных прикосновений по выступающим частям тела. Понятно, что потом нужно годами пробиваться к пониманию смысла и необходимости нравственных норм. Но сейчас – остановить сразу и резко. Потому что птиц жалко. И понимание, что есть авторитетные суждения, которые ты не можешь понять, но принять обязан – это не менее важная задача, чем задача научиться мыслить. Тем более что мыслящий человек как раз-то и не желает везде высказывать свои суждения, а, наоборот, везде, где только можно, старается использовать знания, опыт и энергию авторитетов.
Обучение должно становиться интересным, а не быть им. Ученик должен доверять учителю, взрослому – и следовать за ним по пути своего образования, постепенно перехватывая в свои руки всё больше рычагов управления. Ну а задача педагога и школы – заслужить доверие. Чтобы ученику хотелось выполнять правила для учащихся. Ну и самим выполнять правила, которые освящены таким авторитетом, который не обманет, так есть путь, истина и жизнь.
4. Мой священник
Когда в юности при мне, получившем довольно нерелигиозное воспитание, произносилось слово «священник», то в сознании всплывал загадочный и зловещий облик Клода Фролло, архидьякона Собора Парижской Богоматери из романа Виктора Гюго. Сластолюбец, который может несправедливо отправить на смерть любимую, но при этом, возможно, искренне страдает – вот то представление, которое я вынес из окружающей культуры. Представление это было довольно прочным (а тут ещё и костры испанской инквизиции из «Тиля Уленшпигеля», и донос на благородных молодых итальянцев из «Овода», и много пьющие да столь же много едящие аббаты Дюма-отца, не говоря уже о толоконно-лобом попе из сказки Пушкина).
И подобный образ сохранялся бы у меня довольно долго, если бы не встретился на моём жизненном пути незаметный человек, даже несколько нелепый, голову которого украшала совершенно уж несуразная шляпа (до сих пор не знаю, была ли это форменная одежда священника либо просто прихоть), и, в довершение ко всему, имевший абсолютно обыденную фамилию (хотя она была и не Иванов или Петров, но всё равно явно не вычурная).
Самыми удивительными оказались те первые слова, которые я от него услышал. Обращаясь к своему слушателю, он тихо сказал: «Я сразу понял, что вы неверующий, ибо слишком нападаете на разум». Признаться, я был поражён не менее, чем его собеседник. Как же так? Священник, который, как мне казалось, должен говорить о непознаваемости мира, вдруг заявляет нечто противоположное. Но ещё удивительней были последующие встречи, так как я, предполагая опять услышать что-то неожиданное, вдруг обнаружил, что он придерживается самых что ни на есть ортодоксальных взглядов на Церковь, веру и христианство.
«Когда, наконец, люди поймут, что бесполезно читать только свою Библию? – спрашивал он. – Наборщик читает свою Библию, чтобы найти опечатки, мормон читает свою Библию и находит многобрачие, последователь „христианской науки“ читает свою Библию и обнаруживает, что наши руки и ноги – только видимость. Но ведь интересно узнать, что же там написано на самом деле – для всех».
Когда собеседник говорил ему: «Я верю в Святого Духа лишь в духовном смысле», – он искренне удивлялся: «А как же в Него ещё верить?»
И он возмущался: «Вот что получается, когда заговоришь о серьёзных вещах. Стоит завести речь о какой-нибудь нравственной истине, и вам сейчас же скажут, что вы выражаетесь образно, что речь о психологии, а не о вере». И настойчиво продолжал: «Вспомните, о чём вы толковали: что жизнь – это непрерывная борьба, и выживает сильнейший, и вообще не важно, по справедливости заплатили бедняку или нет. Вот где настоящая ересь. К ней мы приспособились, а она во всём страшнее коммунизма».
А однажды, когда мы с ним оказались на месте, где погиб человек, он заметил: «Вы называете преступление ужасным потому, что вы сами не могли бы совершить его. Я называю его ужасным потому, что представляю, как бы мог совершить его».
Думая об этом священнике, я пытался совместить в цельном образе то, что меня в нём удивляло: мистическую интуицию и постоянное оперирование логикой; веру в исправление преступника и абсолютно реалистичный взгляд на мир; аскетичность поведения и какое-то странное умение всё время находиться в местах, далёких от христианского идеала; общую жизнерадостность и способность сказать обычному, на первый взгляд, человеку, что он злодей. Всё это не могло уместиться в моём воображении, а о понимании я и не говорю.
Но от этой загадки нельзя было отмахнуться, ибо его присутствие в моей жизни уже стало фактом, которому требовалось дать объяснение. И это произошло, когда однажды я вспомнил, что знаю ещё одного человека, который вёл подобный образ жизни и высказывал похожие взгляды. Он любил грешника и прощал его, говоря при этом честно в лицо то, что о нём думает. Этот человек тоже был весёлым, любил пообщаться с друзьями, но был суров, когда ему приходилось бороться за истину, потому что истина стоила этого. Правда, жил он на две тысячи лет раньше. И Он был не только человек.
И тогда я начал понимать, что такое настоящий священник или настоящий христианин. Это не обычный добрый дядечка, который внимательно выслушивает нас и с которым приятно пообщаться после Литургии. Это тот, кто несёт в себе тайну христианства, тайну противоположности земли и неба, тайну их единства. И это ведь так просто: видеть мир таким, какой он есть на самом деле. И это так сложно, что необходимо стать священником и самому совершить Литургию для того, чтобы понять это и просветить другого.
Осталось рассказать последнее. Я не знаю, что стало с ним. Я слышу его главный совет: «Следует помнить одну общую истину. То, что слишком близко, как бы невидимо. Один астроном наблюдал луну, когда ему в глаз попала мошка, и обнаружил там дракона, которого на Луне быть не может. И мне рассказывали, что собственный голос неузнаваем. И вообще – того, что у нас перед самыми глазами, мы сплошь и рядом не видим, а, увидев, не узнаём. Если же близкое немного отдалится, мы, пожалуй, решим, что оно далеко. Давайте-ка выйдем на минутку из дома и посмотрим, как всё выглядит с иной точки зрения».
И я понимаю: если мне хочется посоветоваться со своим современником, который может понять меня, то я беру с полки томик с детективными рассказами Честертона про священника отца Брауна и опять встречаюсь с человеком, который не говорит нравоучения, а учит.
Теперь я знаю, что такие священники есть. И это не только протоиерей Савелий Туберозов из «Соборян» Николая Лескова, отец Иосиф из «Похода семерых» Антона Дубинина или епископ Мириэль из «Отверженных» Виктора Гюго. Отставив книгу на полку, я могу прийти в свою церковь и увидеть таких священников и в своём приходе. И, хотя они не расследуют загадочные преступления, как честертоновский герой, но они делают то же самое дело: раскрывают нам тайну христианства. Тайну нашей жизни.
5. De Profundis
«Из глубины взываю к Тебе, Господи…»
Из глубины Московского метро, из подземелья, облицованного мрамором и гранитом, обставленного статуями, украшенного мозаиками и панно, мимо которых угрюмо проходят торопящиеся на работу люди, даже не догадываясь о том, что колонны на Сухаревской, оказывается, должны были символизировать налитые колосья, а изображения на Таганской выстраивают в последовательный ряд события по освоению космоса…
И вот стоишь на платформе, вперив пустой взгляд в стену – и вдруг натыкаешься на удивительное… Пред тобою текст: «С праздником Светлой Пасхи!» Вообще-то, до Пасхи ещё должно пройти немало времени Великого Поста. Не поздравляем же мы человека с днём рождения за три недели до события. А если ещё понимать, что для христиан время поста – это особое время, время молитвенной подготовки, время проживания Страстей, время раздумий над искушениями Господа в пустыне, время, когда ты становишься блудным сыном, возвращающимся к Отцу… И это не время празднования; время празднования и всеобщего ликования придёт после переживания Голгофы и Креста…
Но ладно: повесили рекламу, потому что, возможно, договор заключается с первого апреля. Как и новогодние ёлки понатыкивают в столице аж в ноябре… Итак: «С праздником Светлой Пасхи!» (Нет, всё-таки так и хочется дописать «…дорогие товарищи!»). Но это не единственный текст на огромном плакате многометровой длины. На нём две надписи. Первую я уже дважды процитировал. Вторая же гласит: «Чрезмерное употребление алкоголя вредит вашему здоровью». Не пожалеем газетного места, ещё раз прочитаем эту надпись на рекламе полностью: «С праздником Светлой Пасхи! Чрезмерное употребление алкоголя вредит вашему здоровью». И справа в цветах бутылочка кагора… Вот тебе и Воскресение…
Но подземелье не заканчивает на этом искушения по отношению к моей измученной весенним авитаминозом психике. Поднимаясь по эскалатору, я вижу плакат, призывающий на какую-то ярмарку мёда на ВДНХ. Одно слово ВДНХ, звучащее жуткой абракадаброй согласных, смысл соединения которых уже не понимают мои дети, само по себе вызывает оторопь. Но это ладно – это мои эстетические трудности. Но на рекламе ещё и хоругвь, с которой сморит на нас Спаситель. Я понимаю, когда стиральный порошок будет рекламировать Брюс Уиллис (хотя он, кажется, его не рекламирует), а зимнюю Олимпиаду на южном курорте артист с брюшком и припухшими абстинентными веками… Но Иисус Христос, рекламирующий мёд… Люди, окститесь! Ва обалдели совсем уже?!?…
В наше время чувство сакрального размыто предельно. Понятно, что для атеиста его и нет. Хотя… Исключали же раньше из пионеров (например, на моей памяти в моей школе) за то, что на красном галстуке рисовали авторучкой что-то вполне себе безобидное. Значит, понимали, что символика – это не формальность. И солдат, укрывающий на груди знамя полка, хотя это и мешало ему двигаться и затрудняло отступление, тоже понимал, что ради знамени можно умереть. Так что это понимание, что есть всё-таки нечто священное, выраженное во внешних знаках, существует у людей в принципе.
Помню, однажды в Усть-Илимске директор одной школы сказала окружающим её нескольким людям (в числе которых был и я): «Сразу видно, что вы из учительских семей…» И на наше удивление её прозрением (а она оказалась совершенно права: все мы были с педагогическим стажем от самого рождения) она ответила: «А вы все, войдя в школу, сняли головные уборы». Я понимаю, что это делают не только учительские дети, но сам факт, что есть что-то рационально необъяснимое, но объединяющее людей, налицо. Ведь пояснить, зачем снимать свою шапку-ушанку, заходя в школу, невозможно, кроме того, чтобы сказать: «Потому что так принято, так надо». Так надо. Потому что так мы узнаём своих. Понятно, что не именно по сдёрнутой с головы шапке, а по многим другим знакам – например, по тому, что кто-то ухмыльнулся, когда другой сказал, смотря на очередного прошедшего аттестацию милицейского генерала (ой, полицейского генерала): «Мда… генерал от сортиров…». И не то, чтобы шутка была очень уж свежа, но я понимаю, что мы в детстве читали одну книжку. И когда в профиле социальной сети я вдруг вижу у кого-то не общепринятые комедии Рязанова и Гайдая (которые, понятно, прекрасны), а вдруг «Фантазии Фарятьева» или «Парад планет», то я опять-таки понимаю, что мы – свои. И нам не придёт в голову создавать за большие деньги рекламу, с которой Мюнхгаузен в облике Янковского (или Янковский в облике Мюнхгаузена – как-то они очень уже слились в сознании) будет, подмигивая, приглашать отовариться в сети новых супермаркетов. Потому что есть что-то, что нельзя трогать…
Помню, в своё время, ругая буржуазный разлагающийся Запад, нам рассказывали на общей психологии, что там проводили тесты по измерению нравственности с вопросами: «За сколько долларов ты съел бы человеческого мяса?» или «За сколько долларов ты плюнул бы в портрет собственной матери?» Но ведь если задуматься: а нет ли среди наших нравственных ценностей таких, которые сохраняются только потому, что нас ещё по серьёзному никто не искушал? Я в своё время попробовал провести с собою мысленный эксперимент – ответить на вопрос: «За сколько долларов (тысяч, разумеется, долларов) я мог бы рекламировать по общероссийскому телевизионному каналу (когда есть большая доля вероятности, что его увидят мои родители, мои бывшие учителя, мои нынешние студенты…) женские гигиенические прокладки?» Как хочется тут написать, что мысленный эксперимент закончился, не начавшись, ибо я плюнул и сказал: «Да ни за что! Да даже вопрос такой абсурден!! Да ни за какие коврижки!!!» Увы, эксперимент пошёл более извилистым путём. Я стал думать: «А ведь я смогу потратить эти деньги на вот это хорошее дело да на вот это благородное воспоможествование…» И тогда вопрос о сумме стал уже приобретать некую конкретику… Загладить тысячей добрых дел… И я ж не убиваю никого… Так, ерунда какая-то. Действительно. Так, может, и человеческого мяса куснуть…
Время поста дано нам, чтобы с помощью всех средств, накопленных тысячелетиями церковным опытом, окунуться в свою душу, увидеть её глубины, увидеть её бездны – и вырваться из них наружу.
«Из глубины взываю к Тебе, Господи…»
6. О любви – в следующий раз
У нас не принято говорить о своей вере, о своих отношениях с Богом. Когда я говорю «у нас», это не означает, что «у них» обязательно по-другому. Может, в других странах всё точно так же. А, может, и наоборот. Может, в другие эпохи на жизнь смотрели одинаково. А, может, и по-разному. Может, непохожие в других отношениях на нас люди вот в этом-то вопросе ведут себя заодно с нами. А, может, и по-другому. Но меня это волнует лишь с познавательной точки зрения – и не более того. А реально волнует то, что «здесь и сейчас»; то, как принято жить и думать среди окружающих меня людей, в моём обществе.
Так вот, о своей вере у нас говорить не принято. Потому что это «сугубо личное дело». Вот как! О профессии – можно. О искусстве – можно. О женщинах и об армии – ну это, если вместе собралось более одного мужчины и примерно с восьмой минуты разговора. А о вере – нет. Только если ты являешься «профессиональным верующим»; если ты, например, священник или издательским бизнесом занимаешься, печатая христианские книги – тогда, пожалуйста! Если за это получаешь хоть какие-то деньги (издатель – побольше; священник – так себе), то говори себе о вере сколько угодно – тебе положено. А для остальных говорить об этом странно, дело оно глубоко личное, интимное – отношения эти твои с Богом.
Знаете, вступление в брак – дело тоже глубоко личное. Значит, я об этом не должен ни с кем заговаривать, не могу обсуждать с друзьями, знакомыми, умными людьми перспективы предстоящего или находящегося в более отдалённом будущем брака? Могу только на прямо поставленный конкретный вопрос: «Так ты что – женился?!?» – скупо промычать «мммдаа…», стыдливо прикрывая рукой обручальное кольцо? Или кольцо вообще носить не надо? А то ведь получается, что я всем демонстрирую такую глубоко личную и уж точно интимную часть своей жизни…
Ладно, соглашусь: про любовь к супруге рассказывать каждому встречному-поперечному не надо. Но лишь потому, что это слово так заездили, что когда слышишь «любовь», то это подразумевает то ли, что они уже месяца два как вместе живут, то ли то, что он такой прикольный, а она такая крутая (вариантов словоупотребления множество; десять, двадцать, тридцать лет назад были другие слова, не меняющие при этом суть отношений). Итак, про любовь говорить не буду. Но про то, какая супруга хорошая, добрая, умница – можно хоть? Ну, если, конечно, не боишься, что после эдакой рекламы её уведут из-под носа… Ладно, на это культура всё-таки даёт добро: можно говорить о своей супруге, можно и кольцо даже носить, можно супругу аж при людях похваливать и рассказывать о её положительных свойствах, о её любви (она ж этим не оскорбится?), о её заботливости, о её преданности (можно, например, не в её присутствии, чтобы не стеснялась).
Значит, всё-таки о личном говорить можно. О сугубо личном. О глубоко личном. Я уж не говорю о том, что моя любовь к Достоевскому, Гамсуну, Анчарову и Хайнлайну – тоже вообще-то не поверхностная, а вполне себе глубоко сугубо личная. Если на обсуждение личного запрет наложить, то, знаете, разговаривать-то не о чем станет. Ведь для меня и плов с пельменями тоже имеют очень личный характер.
И как раз о личном, о сугубо личном, о глубоко личном и имеет смысл говорить; только оно и интересно в другом человеке; только это и открывает нам неожиданные глубины и вырывает нас из обсуждения забот бытовой повседневности (в лучшем случае) или от просмотра «новых русских бабок» (в худшем). И если мы не говорим о своей вере, то как раз потому, что не имеет она ничего глубоко личного, а представляет собой нечто вполне внешнее по отношению к нашей жизни. Но тогда и ждать от неё чего-то глубокого невозможно: проскользнёт мимо, оставив на столе шелуху пасхальных яиц.
А что же такого действительно глубокого, затрагивающего всего человека есть в вере – и от чего люди бегут семимильными шагами, лишь бы не увидеть?
В шедевре Ивана Тургенева герой спрашивает героиню, вдруг удивившись её религиозности:
Так Вы верите в Бога? Но почему?
На что она отвечает с лёгкой паузой (не потому, что смущена странностью темы; не потому что не хочет говорить о глубоко сугубо личном; не потому что ей нечего сказать – просто это всё сложные вопросы, на которые каждый раз ищешь более точный ответ):
Потому что… потому что каждый должен умереть.
А эта тема из того же разряда: о которых не принято говорить… Не говорят, пока не произошло… Мир живёт и призывает нас жить, как будто бы смерти нет. Веселится в цветных экранах многоцветная толпа, и даже реки бандитско-милицейской крови три-дэ-боевиков, где всё труднее отличить пародию от серьёзного, только добавляют эйфории: это всё там, это там режут – а мы с пивом у экрана. И поэтому так потрясает рядового проживателя смерть музыканта, рэгги которого с наслаждением слушали в девятом классе. А ведь его возраст уже был выше, чем средняя продолжительность жизни у мужчин по нашей стране. Это я не к тому, что к смерти нужно относиться спокойно – разумеется, нет. Но, как сказал мой брат: «Они („звёзды“) похоже, действительно, сами себя успешно убеждают, что они вечны». И, помаленьку, и нас.
Четыре дня назад я заболел чем-то с температурой 39,8, затруднениями в глотании и трудностями в передвижении в пространстве. Это ладно – антибиотики, полоскания, мёд… А до этого я читал эпопею замечательной норвежской писательницы Сигрид Унсет (не слышали? я тоже не слышал… Нобелевская премия 1928-го года). Действие происходит в четырнадцатом веке. Так вот там события время от времени разворачиваются следующим образом: один из героев растёт, о нём думают, он что-то делает, переживает; читатель понимает, что, по законам жанра, он, видимо, будет определять сюжет последующих пары сотен страниц – а он простудился, умер, всё. Всё. У него же антибиотиков не было. И для окружающих его любая плохая болезнь всегда была пятьдесят на пятьдесят: выживет или нет. Так, может, если бы и моя супруга так относилась к моей болезни, то, уходя сегодня утром на работу, кашку бы молочную рисовую бы мне сделала… (Это я опять о глубоко сугубо личном… Вы поняли – о каше…).
А мы же проскакиваем мимо серьёзного. Нет, бытовых скандалов и проблем с детьми и нам не избежать. Но вот прожить этот опыт как серьёзный, как важный, как зачем-то данный нам и нуждающийся в поиске своего осмысления… Наш «мир» – это мир избегания серьёзного. «Да Вы же подлец!» – когда мы последний раз слышали эти слова? Слова, сказанные твёрдо и влекущие за собой неприятные последствия для говорящего? Да пусть не сами слышали (и уж тем более, надеюсь, не в свой адрес), пусть просто слышали рассказ о том, как кто-то произнёс их?
Как давно мы сами говорили с другом о самом важном, о самом главном, о том, без чего жизнь – не то?.. А по трезвости?
А как давно мы исповедовали свою веру? Если у нас есть то, во что мы верим? Если есть то, ради чего жить – потому что… потому что каждый должен умереть.
Как ответил один мужчина в магазине у меня под домом на пожелание долгих лет жизни, сказанное ему продавщицей: «А зачем? Дети-то школу окончили…»
Tasuta katkend on lõppenud.
