Loe raamatut: «Похождения полковника Скрыбочкина»
© Евгений Петропавловский, 2023
ISBN 978-5-0059-4973-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Злокозненная ловушка параллельного мира
У ведьмы Капронихи взорвался самогонный аппарат. И пока старуха боролась с пожаром в чулане среди барабашей и пауков, её внук Тормоз счёл для себя понятнее сбежать на улицу, где провёл остаток ночи, ковыряя в носу и пугая бродячих животных.
Рассветное время он любил. Не из-за тепла – ведь в декабре во вьетнамках на босу ногу даже в полдень не упаришься, – а по причине нарастающей зрительной видимости. Потому как питательные вещества на помойках уже заметны глазу, а драться из-за раннего часа ещё не с кем, кроме жадных на витамины ветеранов труда.
Сегодня на первый случай он имел много хлеба, а на второй – пропитавшиеся супом колбасные очистки, апельсиновую кожуру и ещё живого голубя. Употреблять птицу он не стал, а привязал пока суровой ниткой за лапку, чтобы та подышала воздухом до обеда. Кроме всего случилась в мусорном бачке подле посудохозяйственного магазина шоколадная конфета. В которую было трудно поверить, поскольку она оказалась первой в жизни Тормоза и чудилась ему злокозненной ловушкой параллельного мира. Всё же, преодолев ужас, он быстро сунул конфету в карман и, не оглядываясь, убежал. А потом долго, до самых утренних троллейбусов носился по улицам, ломая тонкий девический ледок на лужах, рыча и повизгивая от избытка чувств. Лужи хрустели и всхлипывали у него под ногами, но Тормоз этого не слышал, поскольку нутряными устремлениями он был выше конкретных звуков, сопровождавших его движение; он призывно тарабанил растопыренными пальцами в пыльные окна десяти-, одиннадцати- и двенадцатиэтажек, показывал заспанным гражданам радостную находку, пускал носом пузыри, придумывал новые слова и рассказывал свою маловероятную жизнь.
Ещё Тормоз пытался поведать людям, что скоро пойдут ледяные дожди, которые будут пахнуть отдалённой весной; возможно, город так пропитается бесхозной небесной влагой, что разбухшие дома перестанут сопротивляться неожиданной свободе и развалятся на куски, превратившись в грязное месиво прошлой жизни. Ему такое развитие событий не казалось устрашающим, поскольку к тому времени он уже наверняка успеет съесть факт своего свежеобретённого везения. Конечно, не каждый сумел бы решиться на подобное, ведь конфета – это не червяк или гусеница, а форменная выдумка затейливого мира и признак спущенной свыше невероятной сказки.
Тормоз был чрезвычайно доволен и гордился собой, и всячески выражал свою радость. Которая состояла из десяти тысяч улыбок и как минимум двух мешков хохота. Это не считая разнообразных довольных ужимок, весёлых гримас и всяческих дураковатых кульбитов, хоть и неприличных с виду, однако вполне безобидных и, соответственно, не представлявших опасности для попадавшихся ему навстречу нечаянных прохожих.
Да, он очень гордился собой. Особенно когда предвкушал близкое время и свои скромные действия среди вероятностей скоропостижного благополучия. О нет, он не станет употреблять счастливую находку самопроизвольно, как недоразвитый придурок, а уничтожит её чисто, безгрешно и общепонятно – вместе с теми, кто даже не подумает подвергнуть его осуждению… Как всякий человек, которого привыкли обижать, Тормоз отличался практическим умом и теперь собирался поделить сласть между двумя своими невестами, Катькой и Машенькой, ученицами девятого класса. Он привязался к девочкам за то, что при каждой встрече они подолгу страстно выдыхали ему в лицо табачный дым и, смеясь, позволяли докуривать свои душистые сигареты. А иногда спускались в подвал и давали трогать себя под одеждой, после чего били, били, били его в темноте молодыми своими красивыми ногами, отчего у Тормоза в мозгу начинал шебуршать ласковыми пальцами неясный инстинкт природы, а в его носовой области открывались бульканье и свист, как будто там свили гнездо певчие птицы, решившие, что наконец приспела пора предстать перед миром во всей красе своих неподражаемых голосов. О, как Тормозу становилось хорошо и безумно! До такой степени, что он дрожал, слабел всеми внутренними членами и терял сознание. Разве можно было после этого не любить Катьку и Машеньку? Нельзя, никак нельзя! И он любил их нечеловеческой любовью, тягучей и почти невозможной – такой, что готов бы убить обеих, если надо.
Невесты скоро должны были идти в школу. Они жили в одном подъезде: Катька на третьем этаже, а Машенька на пятом. И Тормоз с безропотным видом ждал их на скамейке возле дома, стараясь не держать никаких особенных мыслей, потому что от мыслей ему делалось печально, а он этого терпеть не хотел.
Время от времени на него наплывала короткая дремота, и в укрытом от чужих глаз пространстве его сновидений начинали стремительно клубиться образы нечленораздельного греха, зыбкие, но увлекательные. Тормоз стремился к ним всей душой, подёргивая руками и ногами, однако оставался на прежнем месте, разгорячённо постанывал, плакал бессильными слезами – и просыпался для новой реальности предполагаемого будущего. После чего решал набраться бодрости и ждать Катьку и Машеньку с твёрдо открытыми глазами.
Неожиданно навстречу случайному взгляду Тормоза явился участковый лейтенант Скрыбочкин, старавшийся держаться под углом к горизонту градусов хотя бы в сорок пять. Участкового сопровождал добровольный дружинник Григорий Шмоналов. Блюстители с вечера вели борьбу с холодом на городских улицах и распугивали чужие сны слабовнятными, но не лишёнными настроения казачьими песнями до тех пор, пока у Шмоналова не закончились деньги, – и теперь оба собирались разойтись по домам.
При виде Скрыбочкина Тормоз вскочил со скамейки. И принялся выворачивать карманы, корча непонятные гримасы и рисуя ногами почтительные знаки на асфальте.
– А-а-а, слабоумный, – сказал участковый с видом человека, испытывающего безграничную усталость от самого себя, не говоря уже обо всех остальных. – Ну-у-у, не надобно передо мною тута реверансы растанцовывать, лишнее это, у нас же теперя демократия снизу доверху. Ты давай лучше рассказуй, какая текущая обстановка на районе. И вообще – как она, жистъ?
– Э! Аху-хуо! Або-бо! Абибо-во-во! – радостно закивал Тормоз. Однако, не поняв собственных слов, запнулся на секунду, чтобы сглотнуть внезапную слюну. Затем достал из штанины начавшую подтаивать конфету и замотал ею перед носом у Скрыбочкина:
– Ас-са-атри: фохвета, бляха! Ку-у-ухфета! О-о-о!
В этот момент он был похож на заковыристую конвульсию искривлённого пространства. Но чуждые флюиды и прочие нелепости нисколько не интересовали участкового блюстителя; ему хватало служебных загогулин, превосходивших любые кошмарные сны наяву. Оттого ничего, кроме тошноты, дополнительные впечатления у лейтенанта вызвать не могли, и он по возможности старался от них беречься.
– Видишь, брат Шмоналов, теперя только неполноценный элемент и сохраняет какую-никакую уважительность к правопорядошности, – печально моргнул Скрыбочкин своему спутнику. – Больше нихто не желает придерживаться положительного контексту. Обидно, да?
– А энто шо у него в руке? – вместо ответа негромко удивился Шмоналов, всегда голодный по причине недавно наложенных на него неимоверных алиментов. – Закусь, нет?
– Счас поглядим, – Скрыбочкин властно оперся рукой о скамейку и поманил Тормоза головой:
– Давай-ка, предъяви кондитерску изделию.
– А ние-е-ет, я не зоглаз-з-зен-н-н, – снова сглотнув набежавшую слюну, замотал Тормоз всем телом. Но покорно шагнул поближе, не прекращая сопротивляться постороннему желанию:
– Так н-н-не мо-о-ожна!
– Недостатошно внятно докладуешь, как будто кошка у тебя во рту окотилася, – озадаченно задышал на него участковый. – Почему не можно? Обоснуйся, ежли имеешь какой-никакой аргумент супротив моего требования.
– М-мой-т-гох-хета, бляха, – объяснил Тормоз.
– Ах ты ж! Значит, не подчиняться офицеру? – Скрыбочкин возмущённо выкатил глазные яблоки. И рявкнул беспрекословным тоном:
– Брось эти фокусы и прекрати отчуждаться! Не оказуй сопротивления власти при исполнении и делай как тебе велено, штобы лицом об грязь не вдариться! Не то гляди мне!
Это произвело впечатление. Тормоз точно споткнулся о звуки лейтенантского голоса – и, подавившись не успевшими воплотиться в мысли словами возражений, захлинулся колючим воздухом, заперхал безответным недоумением.
Скрыбочкин же привычно воспользовался властью момента – и, быстро протянув руку, отобрал конфету у оборванца; а потом пренебрежительным движением легонько толкнул его в грудь. Тормоз как подрубленный упал на скамейку.
– Конфискую твою вещь как незаконный предмет, – объявил ему участковый, безохотно скользнув краем зрения по нарядной конфетной обёртке. – Иди скорее отсюдова, прискорбное существо, покамест я тебя самого не засадил в тюрягу. На десять… нет, на пятнадцать суток! До выяснения твоей моральной платформы!
– Корчит из себя чёрт знает что, – с согласием в глазах расстроился Шмоналов, пряча озябшие ладони в подмышках и нетерпеливо переступая с ноги на ногу. – Или, может, у него там бомба замаскированная. А он поглядеть мешает, с-с-сволочонок.
– Так ото ж…
Проговорив это, Скрыбочкин философски повздыхал. И, продолжая держать в правой руке конфету, левой схватился за ствол молодого тополя, дабы чрезмерное вращение планеты не препятствовало движению его тяжеловесных мыслей. После чего подвёл жирную черту под текущим положением вещей:
– Невозможно научить уму-разуму целый мир, ежли вокруг тебя расплодилися одни дураки и полудурки. С другой стороны, им-то существовать на белом свете гораздо легше, чем нам с тобой, не зря же в народе говорится, што с умом жить – мучиться, а без ума жить – тешиться. Эхма, в отаком несправедливом обстоянии возможностей и заключается вся закавычина! А ведь оттого и недостатки кругом, што у нас дураков непочатый угол, а умных-то людей днём с огнём искать не переискать, верно?
– Вернее не бывает, – не стал спорить его спутник. – У меня в уме столько пословиц не поместится, сколько в них содержится правоспособной информации.
Впрочем, эти слова не удовлетворили добровольного дружинника. Потому Шмоналов ещё некоторое время неприязненно разглядывал Тормоза, желая выискать в нём дополнительные недостатки. Однако ничего не нашёл, разочарованно потряс головой и с громким звуком высморкался наземь – не со зла, а просто ради того, чтобы сохранить лицо перед самим собой.
Из-за алкоголя в голове у него стоял такой шум, будто ему в мозг забивали железобетонные сваи, какие обычно загоняют в землю перед строительством многоэтажных домов. Вдобавок в силу нарастающего возраста добровольный дружинник казался себе похожим на железного коня, прежде резвого, но теперь насквозь потраченного ржой и готового навсегда позабыть о науке сопротивления материалов. Это не способствовало настроению. А ещё у Шмоналова болел живот. Недавно он поспорил со Скрыбочкиным на ящик водки, что за один присест сумеет съесть списанные ботинки лейтенанта вместе со шнурками. И съел, конечно, чтобы выиграть. В ту же ночь добровольного дружинника доставили в больницу и еле спасли от несовместимого с разумом отравления «Перцовкой». С тех пор он страдал желудком… Участковый, хоть и держал на Шмоналова сердце за то, что из всего ящика ему досталось лишь полторы бутылки, но все же сочувствовал товарищу.
– Подавись, – Скрыбочкин отдал конфету дружиннику и пошёл дальше.
Всей своей массивной фигурой он излучал безнадёжное спокойствие и готовность к самодостаточной драке с любыми несанкционированными силами добра и зла.
– А что ж, с паршивой овцы хоть шерсти кулубок, – необидчиво зашелестел фантиком Шмоналов, двинувшись следом за лейтенантом. – Это птица скудноголовая клюёт по зёрнышку, а человеку и конфеты годятся, и пироги-пряники, и мясные продукты, и рыбокопчёности, и сало, и бутербродные изделия, и пиво, и вино-водочный ассортимент, само собой, он же царь природы, ему разное можно, ёпсель-дрюксель, что душа ни пожелает…
Суровый крупнозернистый ветер недалёкого будущего уже стучался в душу добровольного дружинника, однако он этого не чувствовал, шагая зигзагами сквозь умеренные лучи солнца и мечтая об изобилии всего, чем не успел насладиться в должной мере, но бережно хранил в памяти до лучших времён.
Тормоз же, обескураженный ситуацией, оставил мысль о возражениях. Всё, на что он отважился – это подняться со скамейки и молча стоять в принуждённой позе, слегка подогнув левую ногу и склонившись над собственной тенью, подобно измученному непогодой дереву.
Да, Тормоз поднялся и стоял, и смотрел вслед удалявшимся.
Откуда блюстителям порядка было знать, что с этого момента мир для него утратил внутренний рисунок, растрескавшись по всем швам и заполнив неблагоприятное пространство печальными сумерками рассудка…
Уже через несколько секунд Скрыбочкин со Шмоналовым и думать забыли о Тормозе.
А он не забыл. Оттого продолжал оставаться на месте с красными от горя глазами и вывороченной набок челюстью. И не двигался, точно облитый водой на морозе, лишь тревожил свой ум возвратным трепетом несбывшегося.
Тормоз не представлял, что делать дальше.
***
Многие люди способны, не желая ничего лишнего, любить эту жизнь саму по себе, как единственный факт, заслуживающий внимания. К сожалению, упомянутое чувство редко бывает взаимным. Нечто похожее вполне мог бы сказать Тормоз о собственной – столь же незаурядной, сколь и малодостаточной – персоне, если б умел формулировать мысли общепонятным словесным способом.
Тормозу было двадцать восемь лет, и с самого детства судьба корчила ему отвратительные рожи. Он насквозь пропитался солёной пылью незаслуженных огорчений, зато отродясь не представлял о конфетах, а теперь его обманули. Обводя окрестность медленным и пустым, точно выеденным молью взглядом, Тормоз стоял подле облупленной скамейки, мучительно старался отыскать смысл если не внутри, то хотя бы снаружи себя, и ничего не находил.
Нет, его давно уже не могла ввести в заблуждение кажущаяся на первогляд доброта вещей. Но такого Тормоз ожидать не предполагал даже в дурных снах, после которых остаются мокрая постель и распотрошённые зубами подушки.
Не каждый способен перенести подобное, не переломившись пополам от непосильных мыслей.
И тогда Тормоз пошёл по городу.
Он двигался смутной походкой, и слёзы его, собирая пыль воздушных течений, образовывали на асфальте пятна. И его огромный язык, никогда не помещавшийся во рту, мешал смотреть вперёд и пугал редких прохожих.
Тормоз чувствовал себя так, словно в нём проснулись некие глубоко наболевшие корни, которые считались давно усохшими и обещали в скором времени превратиться в окончательную труху, но теперь проклюнулись из тьмы и пустились в бурный рост, не спрашивая ни у кого разрешения.
Постепенно убыстряя шаг, он лихорадочно думал об утлом человеческом существовании, струящемся из никому не известной туманной точки в мёртвое никуда. Воздух за спиной Тормоза густел от ядовитых испарений его мыслей, а он пытался представить собственное неясное место среди несовершенного общества, где есть голод и несправедливость, и где гораздо легче отсутствовать, чем присутствовать. Он вспоминал (и подсчитывал, загибая пальцы), сколько людей подсовывали ему в душу заподлянки, и сбивался со счёта, не переставая изумляться: разве после этого человеческий образ заслуживает хоть какого-нибудь снисходительного движения в его сторону? Нет, конечно, не заслуживает и заслужить не может при всём старании! Но и сам Тормоз ничего не может, раз не имеет точки опоры среди пустоброжения мира, всё равно ведь: если он готов никому не сопротивляться, сложить руки-ноги и плыть по течению в бездумную пустоту, то его рано или поздно здесь не будет, а Катька и Машенька спрячутся в подвале с кем-нибудь другим, красивым и сильным, чтобы есть мороженое и делать всякое-разное, чему Тормоз не ведает названия; а по телевизору станут вручать новые награды чужим людям и стрелять друг в друга ракетами, бляха, чтобы говорить «народ» и кричать «ура!», а в газетах продолжат печатать жирными буквами заметки о расхитителях неизвестной собственности, о разбойниках-живорезах и о маньяках с педагогическим уклоном, и все будут обсуждать предвыборные плакаты и рекламу, и страшные случаи из жизни, и легкодоступных женщин, да ещё будут хоронить в себе пустобродные идеи и ворованные слова, и хлеб, и борщ, и салат, и сыр, и вареники, и пирожки с капустой, и зарезанных на мясокомбинате животных, вместо того чтобы по-честному надувать гондоны, большие, белые, в какие Тормоз с Витьком Парахиным наливали, почитай, по ведру холодной воды из-под крана и бросали в новогоднюю ночь с балкона кому-нибудь на голову, а участковый Скрыбочкин гонялся за ними с пистолетной кобурой, в которой прятал малосольный огурец, ничего же ему не сделаешь, такая ряха здоровенная, но это ещё не значит, что ему теперь всё дозволено, даже конфеты отбирать у чужих людей и пожирать их без спроса, подумаешь, ну и что из того, что недавно на митинге лейтенант куском забора героически разгонял несогласных демократов, и теперь считает, что всё можно, хотя, конечно, в нём нет заметного отличия от других людей с холодными чёрными мыслями и горячей красной нутрянкой, если ему живот разрезать и понемногу кишки оттуда доставать, пусть посмотрел бы, как ты употребляешь их в пищу, потому что не только ему всё можно, а ещё лучше печёночку-то свежую, а из мочевого пузыря справить шарик со свистулькой, какую дед (на телеге раньше ездил) обменивал на металлолом, пока ему для грабежа пацаны «лимонку» за шиворот не бросили, чтобы не жил, и тогда, может, мир имел смысл, которого не становилось больше, чем никогда не было, а лишь пропадали продукты питания, и вселенная раскачивалась вокруг своей темноты, стараясь не упасть до времени, и глупая случайность её устройства постепенно становилась окончательной, и никакие блюстители порядка не были способны этому помешать, поскольку на самом деле всем всё можно, а дальше будет нисколько не лучше, дальше будет только хуже, одна головная боль и кровища, потому вопрос – присутствовать или отсутствовать в окружающей жизни – он останется без ответа, ведь человек не умеет решить его самостоятельно, хотя и пытается, но от этого только беда, только зряшное членовредительство, в конечном счёте за человека всегда решают другие, которых можно разглядеть в богатых ресторанах сквозь толстые стёкла, они сидят, выпятив животы, сверкают лысинами, курят длинные сигареты и пускают дым сквозь волосы своих женщин, которые любят смеяться и двигать у всех на виду голыми ногами, а значит, никому больше не надо ничего бояться, раз правды нигде не найти, надо придумать её самому и рассказывать другим людям, а то и не рассказывать, но держать исключительно для собственного пользования, пусть это и окажется настоящая правда, самая простая и единственно правильная среди всех остальных, ничего уж тут не поделаешь, дальше станет не лучше, дальше станет только хуже, оттого что теперь всем всё можно, всем всё можно, всем всё можно…
Так размышляя, бродил он по городу запутанным безотчётным маршрутом до самого вечера. Скрипя зубами, вытерпел густоту сумерек, медленно растекавшихся по его лицу и пропитывавших одежду. После чего продирался сквозь тьму и приблизительное пространство, как замороченный лесовиком зимогор продирается сквозь дремучий кустарник, оставляя на многопало раскоряченных ветках обрывки своих ветхих гунек, а затем – кровавые лоскутья кожи и даже, может быть, мяса… А его мысли скакали внутри замкнутого круга и не могли отыскать выход наружу.
На короткое время зарядил холодный зимний дождь. И Тормоз заплакал вместе с дождём. Асфальт глотал его слёзы и, наверное, выпил бы всего без остатка, если б непогода продлилась достаточный срок. Однако вскоре туча уползла на край города, и влага на щеках Тормоза высохла.
Вокруг мельтешили автомобили с зажжёнными фарами и люди с расхлябанными лицами, но Тормоз не обращал на них внимания. Пульсируя, всё шире наползало на его мозг ощущение безнадёжности. Как будто каждый раз, когда он двигался в новом направлении, перед ним вырастали крепкие, хотя и не различимые человеческим зрением стены. Тормоз догадывался, что это неспроста, и продолжал идти куда предполагал, однако использовать инерцию, проламывая свежие преграды, становилось всё труднее и труднее. Он метался по улицам, стараясь остаться в прежнем образе живого человека, обрывая на себе клочья волос, крича последние слова русского языка сквозь густую мутность недоброкачественного воздуха, и от него шарахались трамваи.
А потом вдруг ржавая пружина страхов и непонятностей, не выдержав напряжения, лопнула и превратилась в пыль, будто её никогда не существовало. И всё для Тормоза стало ясным и простым, как булка чёрного хлеба, присыпанная щедрой жменей соли. Он осознал, что жил неправильной жизнью среди нарисованных людей: скупо заточенный карандаш делал окружающий мир плоским и одноцветным, отчего Тормоз был обделён возможностями – в результате вероятность и невероятность многих желаний, предметов и действий боролись в нём, складываясь в кучу и вычитаясь друг из друга. Из-за такой неразберихи Тормоз лишь колебался из стороны в сторону вместо движения в правильную сторону и, конечно, не имел достаточного морального удовлетворения ни от самого себя, ни от доступной среды обитания.
После этого внезапного прояснения в уме он резко переменился. На него опустилось непоправимое спокойствие. И тогда лёгким умом Тормоз быстро придумал, что ему надо делать, если он хочет сохранить в себе память окружающего мира и собственное имя для беспрепятственного движения в будущее время.
Он воротился домой, где, кроме Капронихи, давно никого не существовало. Потому что его мать, по словам соседа Витька Парахина, была Секретным Глубоководным Разведчиком и не могла до времени объявить своё местонахождение, а отец двадцать четвёртый год трудился на ударной стройке за групповое изнасилование с потусторонним исходом и оттуда не писал по причине вероятного трудового энтузиазма и нехватки времени на малоинтересные пустяки. Лишь ветер с хозяйской ухваткой разгуливал по родимым комнатам, свободно заволакивая в квартиру свои студёные хвосты через растворённые после пожара окна.
Старая ведьма спала с чёрным лицом, скорчившись в сидячем положении на алюминиевом табурете. Тормоз опасался, что она станет мешать. Поэтому тихо приблизился к старухе со спины, взял её за мягкое морщинистое горло поверх самовязанного шерстяного свитера и принялся душить. Капрониха даже не успела проснуться: лишь дёрнулась два раза, стряхнув со щёк похожие на траурных бабочек хлопья сажи – и, обмочившись, возвратилась в блаженную тишину.
***
Тормоз несколько секунд неподвижно стоял на месте, прислушиваясь к растворённым в воздухе возможностям невидимого мира, однако ничего отрицательного не уловил. Тогда он расслабился и, отпустив горло старухи, засмеялся увесистым смехом окончательно повзрослевшего человека.
После этого Тормоз побродил по комнате, скользя взглядом по обоям со смелыми рисунками, которые он собственноручно сделал в слабосознательном возрасте цветными фломастерами – перед ним, размножаясь на кругоугольной плоскости, поплыли стаи колченогих волков с похотливо разинутыми пастями, разноголовые драконы с зубчатыми гребнями на спинах и хвостах, рогатые жирафы с половыми органами катастрофических размеров, заросли похожих на колокольчики цветов с выглядывавшими из-за них огромными глазами неясной принадлежности, изогнутые кинжалы с каплями крови на остриях, безрукие и многоногие существа с гроздьями женских грудей, выпучивавшихся из-под инопланетных скафандров, танки с жирными человеческими ягодицами вместо башен, усатые кузнечики в военных фуражках, пилотках и касках – всё это, знакомое до последнего штриха, двигалось, кружась, жило давней самостоятельной жизнью и не хотело отпускать. Тормоз чуть было не поддался притяжению выстраданного детства, однако сумел последним усилием воли оборвать устаревшие сердечные струны. И, плюнув на стену в случайном месте, зашагал дальше.
На полу повсюду валялись безнадобные лоскуты его воспоминаний: потемневшие от времени, они то и дело бросались под ноги, жалобно шелестя разлохмаченными краями, и этот шелест смешивался с потрескиваньем рассохшегося паркета и невесть каким образом сохранившимися под плинтусами утомлёнными матюгами строительных рабочих, шестьдесят лет назад в авральном режиме производивших предчистовую отделку бабкиной квартиры ради получения переходящего вымпела «Ударная бригада коммунистического труда» вкупе с прилагавшейся к вымпелу повышенной квартальной премией… Не обращая внимания на упомянутые звуки, Тормоз остановился перед стоявшей в углу комнаты пластмассовой пальмой. Осторожно ощупал свою голову, точно опасался потерять её среди сквозняка неодолимых мыслей; и, обнаружив умозаключительный орган на прежнем месте, снова успокоился. В качестве символического знака он оторвал от пальмы надломленный и с незапамятных времён болтавшийся на честном слове пучок листьев, бросил его на пол и коротким движением ноги отфутболил в сторону. Затем вынул из шкафа жестяную коробку из-под чая, в которой бережливая Капрониха хранила четыре его молочных зуба – два резца и два клыка, все из верхней челюсти. Снял разрисованную цветастыми индийскими фигурками крышку, высыпал зубы из коробки себе на ладонь, бережно погладил их и поцеловал каждый по отдельности. Недолго поколебавшись, воротил остаточные свидетельства полузабытой благоприличной поры на прежнее место и решил написать прощальное письмо.
Но кому писать-то? Отцу? Или президенту Соединённых Штатов Америки? Выбор в пользу второго оказался нетрудным, поскольку президента Тормоз видел много раз в новостях и представлял его гораздо отчётливее, чем сохранявшегося исключительно в воображении неубедительного родителя. Отыскав под шкафом выцветшую ученическую тетрадь, он вырвал из неё два листа, взял две шариковых ручки и устроился прямо на полу – излагать наболевшее желание всё бросить, позабыть прежнюю свою участь и кардинально перемениться душой и телом. Писал он сразу на двух листах: правой рукой – слева направо, а левой – справа налево. Впрочем, разницы в результате не было никакой: через несколько минут оба листа покрылись густыми каракулями одинаково непостижимого содержания. Тщету своих усилий Тормоз оценил не сразу. Он долго разглядывал упомянутые письмена, пытаясь распознать в них какой-нибудь смысл. Однако не сумел. Да и конверта всё равно не было. Порвать несостоявшиеся послания президенту, больше ничего не оставалось. Сделав это, он поднялся с пола.
До сих пор Тормоз шарахался, как от чумы и холеры вместе взятых, от любого завалящего зеркала – но сейчас его потянуло приблизиться к притаившемуся в коридоре трюмо: он долго вертел головой, разглядывая на трёх засиженных мухами льдистых поверхностях свои отражения с видом упорного путешественника-следопыта, отыскавшего наконец старинных друзей, которых окружающие считали давным-давно рассосавшимися в зыбучей воронке времени. Полузабытые друзья тоже разглядывали его из расположенных под углом друг к другу зеркал ветхого бабкиного трюмо. Они приветливо скалились, беззвучно шевеля губами, и Тормоз из этого ритмично повторявшегося шевеления вывел нескончаемую, словно пожирающая свой хвост змея, простую и единственно правильную фразу: «Всё-можно-всё-можно-всё-можно…»
Удовлетворённый таким результатом, он прошагал обратно в комнату. Поочерёдно присел на все три имевшиеся там мягких стула – впрочем, задержался на каждом не долее нескольких мгновений. Потом аккуратно перелистал телефонный справочник с сосредоточенным лицом следственного работника, пытающегося после долгой потери памяти опознать знакомые буквы… собрал вещи, которые счёл необходимыми, в большую хозяйственную сумку… переоделся в свою лучшую одежду: синие тренировочные брюки с надписью «Adidas», украденные в прошлом году с верёвки в офицерском общежитии, и пушистую жёлтую толстовку с коричневыми рогатыми жуками на плечах, подаренную Тормозу сердобольной пожилой продавщицей магазина секонд-хенд. В качестве обуви, правда, оставил себе прежние вьетнамки – не по причине удобства, а из-за отсутствия инакомыслимых вариантов.
Больше ему было нечего делать дома. Висевшая под потолком стоваттная лампочка без абажура освещала ненужное место, утратившее силу притяжения – если не навсегда, то как минимум на ближайшее время, требовавшее новых мест для обновлённых мыслей и правильных действий.
Тормоз считал себя готовым к дальнейшему. И, машинальным движением прихлопнув комара на стене, он вышел из комнаты в коридор. А оттуда – на лестничную площадку, торопливо закрыв за собой дверь, дабы не выпустить наружу запах гари и скрип старого паркета.
***
Тормоз не сомневался, что отныне у него всё будет по-другому. Намного проще и равноправнее, нежели вчера, позавчера и в остальные бесполезно миновавшие дни.
На улице ему в лицо переменчиво задышал бесприветный ветер, густой и тёмный от подхваченных где ни попадя чужих соображений. Он принялся было высасывать влагу из глаз Тормоза, точно стремясь уверенным темпом вогнать неустанного человека в куриную слепоту. Однако никакая стихия теперь не представлялась Тормозу достаточной для страха и неустройства, не говоря уже о более категорических последствиях. Оттого, с непокорной решимостью раздув ноздри, он склонил голову навстречу беспокойному воздуху и направился вперёд, поторапливая себя строгим голосом:
– Ыду! На-а-ада! Ыду-у-у!
Он опасался, как бы по дороге не умереть от жажды немедленных действий и в окончательно бездумном состоянии не позабыть, куда и зачем ему надо двигаться.
Однако вскоре и это – последнее – опасение пропало: Тормоз понял, что не позабудет о важном даже в отсутствующем образе. Тогда он сбавил темп и зашагал спокойнее, ощущая на лице тысячи несбывшихся поцелуев отца и матери, процеживая сквозь умственную ткань разрозненные мазки звуков и очертаний всего подряд, приветственно взмахивая рукой перед лицами встречных пенсионеров и автомобилей и понимая каждый луч спрятавшегося за домами солнца как путеводную нить своего настоящего путешествия с прозрачной и близкой целью.
***
Он целеустремлённо шагал по улице обеими ногами, обутыми в резиновые вьетнамки. И шутливо цыкал на собак и кошек. И, притопывая, хлопал себя по коленям. И, широко улыбаясь, говорил встречным девушкам: