Loe raamatut: «Круглый год с литературой. Квартал третий»
1 ИЮЛЯ
Павел Васильевич Анненков, родившийся 1 июля 1813 года, по праву считается родоначальником отечественной пушкинистики. Он выпустил первое научно комментированное собрание сочинений Пушкина (1855 – 1857) и первую его обширную биографию – «Материалы для биографии Пушкина» (1855). Изучил отдельный период жизни поэта и написал об этом книгу «Пушкин в Александровскую эпоху» (1877). Анненков работал с рукописями Пушкина, опрашивал современников поэта, изучал прижизненную Пушкину прессу.
Но он не только замечательный пушкинист. Он великолепный мемуарист, оставивший нам три тома «Воспоминаний и критических очерков». Читать их увлекательно и познавательно.
Умер 20 марта 1887 года.
* * *
Павел Григорьевич Антокольский родился 1 июля 1896 года. Является внучатым племянником скульптора М.М. Антокольского. Был учителем многих поэтов, в том числе Беллы Ахмадулиной. Дружил с Цветаевой до её эмиграции.
Довольно долго с 1919 по 1934 год работал режиссером в драматической студии под руководством Вахтангова, потом в театре имени Вахтангова. Для театра написал инсценировку по роману Г. Уэллса «Когда спящий проснётся».
В Великую Отечественную войну руководил фронтовым театром. В 1945 году был режиссёром Томского областного драматического театра имени Чкалова.
В 1942 году на фронте погиб младший лейтенант Владимир Павлович Антокольский – сын поэта. Павел Антокольский написал о нём поэму «Сын», за которую получил сталинскую премию.
Много переводил французских, болгарских, грузинских и азербайджанских поэтов.
В связи с последними мне хочется процитировать из книги Бенедикта Сарнова «Перестаньте удивляться»:
«В Баку на какое-то местное литературное мероприятие приехала делегация писателей из Москвы. Был банкет. И во время этого банкета Мир-Джафар Багиров (тогдашний азербайджанский сатрап, человек страшный, говорили даже, что он страшнее, чем его выкормыш Лаврентий Берия) вдруг – ни с того ни с сего – обратил свой неблагосклонный взор на Самеда Вургуна.
Он погрозил ему пальцем и прорычал:
– Смотри, Самед!…
И долго ещё нес в адрес растерявшегося Самеда что-то угрожающее.
За этим его рычанием слышалась такая лютая злоба и такая неприкрытая угроза, что все присутствующие, особенно москвичи, почувствовали себя неловко. А Павел Григорьевич Антокольский даже не выдержал и вмешался.
– Товарищ Багиров, – сказал он. – Почему вы так разговариваете с Самедом? Мы все высоко ценим этого замечательного поэта, и мы…
Багиров обратил на Антокольского свой мутный взор и, склонившись к кому-то из своих топтунов-шаркунов, спросил, кто это такой. Ему объяснили. Тогда, повернувшись к Павлу Григорьевичу, он негромко скомандовал:
– Антокольский. Встать.
Антокольский встал.
Багиров сказал:
– Сесть.
Антокольский сел.
Вопрос был исчерпан. Банкет продолжался».
Вот в какое страшное время жил Павел Григорьевич Антокольский. И вот какие унижения ему, порядочному человеку, приходилось сносить за свою большую жизнь: он умер 9 октября 1978 года.
Стихи у Антокольского были разными. Есть среди них и замечательные. Например, строки об Иерониме Босхе:
Художник знал, что Страшный суд напишет,
Пред общим разрушеньем не опешит,
Он чувствовал, что время перепашет
Все кладбища и пепелища все.
Он вглядывался в шабаш беспримерный
На чёрных рынках пошлости всемирной.
Над Рейном, и над Темзой, и над Марной
Он видел смерть во всей её красе.
Я замечал в сочельник и на пасху,
Как у картин Иеронима Босха
Толпились люди, подходили близко
И в страхе разбегались кто куда,
Сбегались вновь, искали с ближним сходство,
Кричали: «Прочь! Бесстыдство! Святотатство!»
Во избежанье Страшного суда.
* * *
Олег Михайлович Дмитриев, родившийся 1 июля 1937 года, был довольно близким моим товарищем. Мы познакомились в университете, куда он пришёл читать свои стихи. Не помню, работал ли он ещё в «Юности» или перешёл в «Литературную газету», но печатался он в то время довольно много. Вместе с Владимиром Костровым, Владимиром Павлиновым и Дмитрием Сухаревым они выпустили коллективную книжку «Общежитие», о которой я написал в журнале «Смена». Знакомство наше укрепилось ещё больше. А потом оно обросло ещё и общими близкими знакомыми – Сашей Рыбаковым, прозаиком, сыном известного писателя, Валерой Осиповым, прозаиком и киносценаристом.
Особенно проявился верный своим друзьям Олег, когда хамски сняли отца шестнадцатиполосной «Литературной газеты» Виталия Александровича Сырокомского. Сняли из-за всесильного члена политбюро Громыко, в день рождения которого у нас в газете появилась статья о происках председателя жилищного кооператива МИДа. Громыко расценил это как выпад против него лично. От Сырокомского немедленно отвернулись знакомые. Даже другие наши замы главного редактора предпочли не замечать своего отставного начальника (Сырокомский был первым замом), с которым они жили в одном доме. А Олег не просто продолжил знакомство. Он писал Виталию Александровичу и его жене Ире Млечиной шутливые стихи, отвлекал их от свалившихся на их плечи несчастья, поддерживал их.
Прочитайте стихотворение этого рано умершего поэта:
Здесь бродят псы, доверчивы и тощи,
К прохожим льнут – не отогнать никак!
Хозяева на новую жилплощадь
С собой не взяли кошек и собак.
Продуты ветром чёрные бараки.
Здесь по ночам, во тьму вперяя взгляд,
Оставленные кошки и собаки
Поодиночке в комнатах сидят:
Ещё в углах живет знакомый запах,
Ещё надежды дух не истребим,
И вздрагивают головы на лапах -
В коротких снах приходят люди к ним!
Настал сентябрь. В покинутом квартале
Над блёклою листвой кружится сор…
Вдруг резко тормоза заскрежетали
И мальчик с плачем бросился во двор.
И закричал у дома: «Борька! Борька!» -
Взъерошен, длинноног и длиннорук.
По лестнице взбежал и плакал горько,
И снова принимался звать!
И вдруг
Явился кот,
Облезлый, драный, грязный,
Сощурился на громкий зов, на свет,
Уже привыкнув к жизни несуразной,
Где дом – не дом, и человека нет.
И мальчик потащил его к машине,
Не чуя ног, не чувствуя земли,
И слёзы счастья – самые большие! -
На шерсть кота бесстрастного текли…
А из такси родители смотрели,
Не говоря друг другу ничего,
И их сердца внезапно подобрели,
Постигнув сердце сына своего.
Они, наверно, чувствовали смутно,
Что мир вещей, отнявший столько сил,
Мир суетных забот сиюминутных
Их души постепенно исказил.
Но только… если глупый мальчик плачет,
Целуя в нос несчастного кота,
То это всё в конечном счете значит,
Что в мире есть любовь и доброта!
И улыбалась женщина устало,
И муж смотрел растерянно в стекло
На жалкие строения квартала,
Где детство их давным-давно прошло…
Умер Олег 9 декабря 1993 года.
* * *
С Виктором Осиповичем Перцовым, родившимся 1 июля 1898 года, мы были в жюри конкурса детских работ о Маяковском, приуроченного к 80-летию поэта. Возглавлял жюри Константин Симонов.
Пока отбирали работы, определяли награды, всё шло хорошо. Известный своими официозными работами о Маяковском, за которые как раз недавно получил Государственную премию, Перцов ни во что не вмешивался. В основном инициативу проявляли мы с Наташей Дардыкиной из «Московского комсомольца».
Но вот – награждение победителей конкурса, после которого будет концерт. Большой зал ЦДЛ полон. Школьники пришли вместе с родителями и учителями.
К микрофону подходит Симонов.
Он раскланивается с теми, кто сидит в первом ряду. А потом объявляет, что в зале находится подруга и муза Маяковского Лиля Юрьевна Брик. С кресла первого ряда тяжело поднимается улыбающаяся старушка. Она поворачивается к залу.
– Пгашу встать и попгивествовать, – предлагает, картавя, Симонов.
Все, аплодируя, встают. Встаёт и президиум. Но вижу, что у тех, кто стоит близко к сцене и аплодирует, на лицах недоумение. Оглядываюсь. Виктор Осипович сидит. На его лице презрительная гримаса.
Так и не встал перед женщиной.
Умер 9 февраля 1980 года.
* * *
С Иосифом Самуиловичем Шкловским, родившимся 1 июля 1916 года, были дружны все три моих близких товарища – критики Лазарь Лазарев, Бенедикт Сарнов, Станислав Рассадин. Приятельствовал с ним и я. Он, учёный с мировым именем, член-корреспондент академии наук, академик многих зарубежных академий, любил отдыхать в наших писательских домах творчества, где мы с ним и встречались. «Тоже маракую», – улыбаясь, объяснял он своё желание жить в доме творчества писателей.
Это «мараканье» он давал и мне на редактуру, просил быть безжалостным. Я читал его интереснейшие воспоминания, и была у меня к ним только одна претензия: в устном исполнении они были ещё интересней. Рассказчик Иосиф Самуилович был блестящий. Я считал, что лучше будет, если он не запишет, а надиктует свои рассказы. После, когда вышла книга Шкловского «Эшелон», я увидел, что он во многом внял этому.
Есть пересказанные воспоминания Шкловского в книге Сарнова, есть немного и у Лазарева. Мне же, чтобы донести аромат его стиля, хочется процитировать непосредственно самого Шкловского:
«Мальчишки нашего эшелона! Какой же это был золотой народ! У нас не было никогда никаких ссор и конфликтов. Царили шутки, смех, подначки. Конечно, шутки, как правило, были грубые, а подначки порой далеко не добродушные. Но общая атмосфера была исключительно здоровая и, я не боюсь это сказать, оптимистическая. А ведь большинству оставалось жить считанные месяцы! Не забудем, что это были мальчики 1921 – 1922 годов рождения. Из прошедших фронт людей этого возраста вернулись живыми только 3 процента! Такого никогда не было! Забегая вперёд, скажу, что большинство ребят через несколько месяцев попали в среднеазиатские военные училища, а оттуда младшими лейтенантами – на фронт, где это поколение ждала 97-процентная смерть.
Но пока эшелон шёл на Восток, в Ашхабад, и окрестные заснеженные казахстанские степи оглашались нашими звонкими песнями […] слева от меня на нарах лежал двадцатилетний паренёк […] почти не принимавший участия в наших бурных забавах. Он был довольно высокого роста и худ, с глубоко запавшими глазами, изрядно обросший и опустившийся (если говорить об одежде). Его почти не было слышно. Он старательно выполнял черновую работу, которой так много в эшелонной жизни. По всему было видно, что мальчика вихрь войны вырвал из интеллигентной семьи, не успев опалить его. Впрочем, таких в нашем эшелоне было немало. Но вот однажды этот мальчишка обратился ко мне с просьбой, показавшейся совершенно дикой: «Нет ли у Вас чего-нибудь почитать по физике» – спросил он почтительно «старшего товарища», то есть меня. Надо сказать, что большинство ребят обращались ко мне на «ты», и от обращения соседа я поморщился. Первое желание – на БАМовском языке послать куда подальше этого папенькиного сынка с его нелепой просьбой. «Нашёл время, дурачок», – подумал я, но в последний момент меня осенила недобрая мысль. Я вспомнил, что на самом дне моего тощего рюкзака, взятого при довольно поспешной эвакуации из Москвы 26 октября, лежала монография Гайтлера «Квантовая теория излучения».
Мне до сих пор непонятно, почему я взял эту книгу с собой, отправляясь в путешествие, финиш которого предвидеть было невозможно. По-видимому, этот странный поступок был связан с моей, как мне тогда казалось, не совсем подходящей деятельностью после окончания физического факультета МГУ. Ещё со времён БАМа, до университета, я решил стать физиком-теоретиком, а судьба бросила меня в астрономию. Я мечтал (о, глупец) удрать оттуда в физику, для чего почитывал соответствующую литературу. Хорошо помню, что только-только вышедшую в русском переводе монографию Гайтлера я купил в апреле 1940 года в книжном киоске на Моховой, у входа в старое здание МГУ. Книга соблазнила меня возможностью сразу же погрузиться в глубины высокой теории и тем самым быть «на уровне». Увы, я очень быстро обломал себе зубы: дальше предисловия и начала первого параграфа, трактуюшего о процессах первого порядка, я не сдвинулся. Помню, как я был угнетён этим обстоятельством – значит, конец, значит, не быть мне физиком-теоретиком! Где мне тогда было знать, что эта книга просто очень трудная и к тому же «по-немецки» тяжело написана. И всё же – почему я запихнул её в свой рюкзак? «Весёлую шутку я отчебучил, выдав мальчишке Гайтлера», – думал я. И почти сразу же об этом забыл […] я совсем забыл про странного юношу, которого изредка бессознательно фиксировал боковым зрением – при слабом, дрожащем свете коптилки, на фоне диких песен и весёлых баек паренёк тихо лежал на нарах и что-то читал. И только подъезжая к Ашхабаду, я понял, что он читал моего Гайтлера! «Спасибо», – сказал он, возвращая мне книгу в чёрном, сильно помятом переплёте. «Ты что, прочитал её?» – неуверенно спросил я. «Да». Я, поражённый, молчал. «Это трудная книга, но очень глубокая и содержательная. Большое Вам спасибо», – закончил паренёк.
Мне стало не по себе. Судите сами – я, аспирант, при всем желании не смог даже просто прочитать хотя бы первый параграф этого проклятого Гайтлера, а мальчишка, студент третьего курса, не просто прочитал, а проработал (вспомнилось, что, читая, он ещё что-то записывал), да ещё в таких, прямо скажем, мало подходящих условиях! […]
В конце 1944 года вернулся и мой шеф по аспирантуре, милейший Николай Николаевич Парийский. Встретились радостно – ведь не виделись три года, и каких! Пошли расспросы, большие и малые новости […] Между делом Николай Николаевич сказал: «А у Игоря Евгеньевича (Тамма, старого друга Н.Н.) появился совершенно необыкновенный аспирант, таких раньше не было. Даже Виталий Лазаревич Гинзбург ему в подметки не годится». – «Как его фамилия?» – «Подождите, подождите, такая простая фамилия, всё время крутится в голове – чёрт побери, совсем склеротиком стал!» Это было так характерно для Николая Николаевича, известного в астрономическом мире своей крайней рассеянностью. А я подумал тогда: «Весь выпуск физфака МГУ военного времени прошёл передо мною в ашхабадском эшелоне. Кто же среди них этот выдающийся аспирант?» И в то же мгновение я нашёл его: это мог быть только мой сосед по нарам в теплушке, который так поразил меня, проштудировав Гайтлера. «Это Андрей Сахаров?» – спросил я Николая Николаевича. «Во-во, такая простая фамилия, а выскочила из головы!»
…Я не видел его после Ашхабада 24 года. В 1966-м, как раз в день моего пятидесятилетия, меня выбрали в членкоры АН СССР. На ближайшем осеннем собрании академик Яков Борисович Зельдович сказал мне: «Хочешь, я познакомлю тебя с Сахаровым?» Еле протиснувшись сквозь густую толпу, забившую фойе Дома учёных, Я.Б. представил меня Андрею. «А мы давно знакомы», – сказал он. Я его узнал сразу – только глаза запали ещё глубже. Странно, но лысина совершенно не портила его благородный облик.
В конце мая 1971 года, в день 50-летия Андрея Дмитриевича, я подарил ему чудом уцелевший тот самый экземпляр книги Гайтлера «Квантовая теория излучения». Он был очень тронут, и, похоже, у нас обоих на глаза навернулись слёзы».
Книга Иосифа Самуиловича Шкловского «Эшелон» есть в Интернете. Очень рекомендую. Живёт, несмотря на то, что автора давно уже нет на свете: умер 3 марта 1985 года.
И добавлю. Иосиф Самуилович не просто возобновил знакомство с Сахаровым, но выступил против академиков, подписавших письмо, которое призывало к расправе над инакомыслящим Андреем Дмитриевичем. Шкловскому это не простили. Он так и не стал академиком, хотя был одним из самых крупных астрономов, живущих тогда в мире. Он получал массу приглашений из академий и университетов разных стран: прочитать лекции, вести семинары. Но власти его сделали невыездным.
Выезжал, когда отказать уже было нельзя. И то извещали его о разрешении накануне. Чтобы не успел собраться. Чтобы собирался наспех.
Но Иосиф Самуилович не унывал. Он знал, на что шёл. И не хотел меняться кому-либо в угоду. Воистину настоящий друг академика Сахарова!
2 ИЮЛЯ
Самое муторное, что было в моей работе в «Литературной газете» – это рецензии, которые требует заказать начальство на книги, какие никто не возьмётся читать в силу, как говаривал в таких случаях Зощенко, их маловысокохудожественности. Начальство знает об их качестве, но требует, потому что от него требуют, на него давят. Оно согласно не обращать внимания на уровень рецензии, лишь бы была грамотно написана, лишь бы вообще была! Но где её возьмёшь? Иногда отказываются писать даже те, кто обычно ни от чего не отказывается, кто рад, что лишний раз появится в газете его фамилия, рад гонорару. А тут – ни в какую! Даже под псевдонимом!
Что прикажете в таких случаях делать? Не писать же самому! И вот – начинаешь выяснять, кто проталкивал в печать эту книгу, с кем дружит автор, кто ему покровительствует или кому покровительствует он.
Вот так однажды я вышел на Сергея Александровича Васильева, вальяжного поэта, который считал себя сатириком, потому что помимо обычных стихов и поэм писал пародии. Они удивляли меня тем, что совершенно не были похожи по стилю на тех, кого пародировали. Васильев даже не обыгрывал строчки, как будет потом делать Александр Иванов. Он придумывал для своей пародии какое-нибудь название, выносил в подзаголовок имя и фамилию поэта, в которого метил, и писал всё, что приходило ему в голову. Ну, в самом деле, попробуйте, догадайтесь, кто это:
«Ты хочешь, милый, чаю?» -
Она воркует, чуть раскрыв уста.
«Зачем мне чай, – резонно отвечаю, -
Ты завари лаврового листа!»
Догадались? Вот и я бы не смог. А ведь это пародия на молодого Евтушенко. Васильев написал её в пятидесятые годы, когда Евтушенко обладал очень узнаваемым стилем.
А в литературных и окололитературных кругах Сергей Васильев был известен своей не опубликованный при его жизни поэмой «Без кого на Руси жить хорошо?» Он доказывал, что лучше всего жить на Руси без евреев. Не знаю, может, её из-за подобной животрепещущей постановки проблемы где-нибудь нынче напечатали: всё-таки это вам даже не двести лет вместе, а врозь и навсегда! Но я читал её в рукописи. Впрочем, поэму Васильева не печатали, но читать разрешали. На вечерах в ЦДЛ. Да и с печатаньем всё было не так просто. Она была набрана в «Крокодиле». Но в последний момент Васильев засомневался, решил подстраховаться, послал гранки в ЦК. Был 1949 год. Самое время поношения космополитов. Тем не менее в ЦК уклонились от оценки: «Печатайте на ваше усмотрение». Не одобренную начальством поэму печатать трусливый поэт так и не решился. В Интернете она сейчас есть. Вот – небольшой кусочек:
– Зачем нам проза ясная?
– Зачем стихи понятные?
– Зачем нам пьесы новые,
спектакли злободневные
на тему о труде?
– Подай Луи Селина нам,
подай нам Джойса, Киплинга,
подай сюда Ахматову,
подай Пастернака!
– Поменьше смысла здравого,
а больше от лукавого,
взамен двух тонн свежатины
сто пять пудов тухлятины
и столько же гнильцы.
Один удар по Пырьеву,
другой удар по Сурову,
два раза Недогонову,
щелчок по Кумачу.
Бомбёжка по Софронову,
долбёжка по Ажаеву,
по Грибачёву очередь,
по Бубеннову залп!
По Казьмину, Захарову,
по Сёмушкину Тихону,
пристрелка по Вирте.
Статьи строчат погромные,
проводят сходки тёмные,
зловредные отравные
рецензии пекут.
Жиреют припеваючи,
друг другом не нахвалятся:
– Вот это мы! Молодчики!
Какие гонорарищи
друг другу выдаём!
Спешат во тьме с рогатками,
с дубинками, с закладками,
с трезубцами, с трегубцами,
в науку, в философию,
на радио, и в живопись,
и в технику, и в спорт.
Гуревич за Сутыриным,
Бернштейн за Финкельштеином,
Черняк за Гоффенштефером,
Б. Кедров за Селектором,
М. Гельфанд за Б. Руниным,
за Хольцманом Мунблит.
Такой бедлам устроили,
так нагло распоясались.
вольготно этак зажили,
что зарвались вконец.
Плюясь, кичась, юродствуя,
открыто издеваяся
над Пушкиным самим,
за гвалтом, за бесстыдною,
позорной, вредоносною,
мышиною вознёй
иуды-зубоскальники
в горячке не заметили,
как взял их крепко за ухо
своей рукой могучею
советский наш народ!
Взял за ухо, за шиворот,
за руки загребущие,
за бельма завидущие –
да гневом осветил!
Ясно, что представлял собой Сергей Александрович Васильев, скончавшийся 2 июля 1975 года (родился 30 июля 1911-го)?
Звоню я, значит, Васильеву и предлагаю написать рецензию на какую-то (запамятовал!) уж совсем дрянную книжку (не помню и кто её автор).
– Хорошая? – спрашивает.
Что мне на это ответить? Вру:
– Неплохая.
– И сколько нужно страниц?
– Четыре-пять, – отвечаю. И, боясь спугнуть удачу: – Но можно и меньше.
– Нет, зачем же меньше? Пять страниц – это будет смотреться. Поэт-то он хороший!
– Срок – неделя, – говорю я. – Подходит?
– А это уже от вас, мой милый, зависит, – слышу с изумлением. – Как напишите, так и звоните.
– То есть как «напишите»? Что я должен писать?
– «Рыбу», мой дорогой, «рыбу». А я по ней пройдусь рукою мастера.
«Рыба», для тех, кто не знает этого жаргонного слова, – черновой вариант того, что ты хочешь получить от автора.
С ней, надо сказать, я намучился очень сильно. Легко ли хвалить то, от чего душу воротит? Да ещё размазывать это на пять страниц машинописного текста.
Одолел, в конце концов. Послал Васильеву с курьером. Звоню на следующий день и слышу:
– Вы умеете писать. У вас копия осталась или вам вернуть эту рецензию?
– Но вы же, – говорю, – обещали пройтись по ней рукой мастера!
– А для чего? Я её и так подпишу, – отвечает Васильев. – Она мне нравится.
А в выплатной день он появляется у меня в кабинете, улыбаясь очень дружески:
– И гонорар хороший заплатили! Спасибо!
И жмёт мне руку.
* * *
Николай Максимович Минский, умерший в Париже 2 июля 1937 года (родился 27 января 1855-го), не был большим поэтом.
Его раннее творчество оценивается как предсимволизм. Во всяком случае Мережковский говорил о поэзии Минского как об открывающей пути в будущее, выделяя в ней патологию, пессимизм, иронию, тоску по смерти – то, что будет отличать стихи символистов.
В дальнейшем Минского числили даже в лидерах символистов. Хотя яркого следа он в русской поэзии не оставил. Мне думается из-за рассудочности. Автор философских трактатов, мистик, он и в стихах не столько выражает чувство, сколько делится с читателем той или иной мыслью, пришедшей ему в голову. Были в русской поэзии Баратынский, Тютчев, умевшие высказывать мысли, которые легли им на сердце. Минский словно пишет философскую прозу стихами. Впрочем, Блок ценил его стихотворение «Два пути»:
Нет двух путей добра и зла,
Есть два пути добра.
Меня свобода привела
К распутью в час утра.
И так сказала: «Две тропы,
Две правды, два добра.
Их выбор – мука для толпы,
Для мудреца – игра.
То, что доныне средь людей
Грехом и злом слывёт,
Есть лишь начало двух путей,
Их первый поворот.
Сулит единство бытия
Путь шумной суеты.
Другой безмолвен путь, суля
Единство пустоты.
Сулят и лгут, и к той же мгле
Приводят гробовой.
Ты – призрак бога на земле,
Бог – призрак в небе твой.
Проклятье в том, что не дано
Единого пути.
Блаженство в том, что всё равно,
Каким путём идти.
Беспечно, как в прогулки час,
Ступай тем иль другим,
С людьми волнуясь и трудясь,
В душе невозмутим.
Их счастье счастьем отрицай,
Любовью жги любовь.
В душе меня лишь созерцай,
Лишь мне дары готовь.
Моей улыбкой мир согрей.
Поведай всем, о чём
С тобою первым из людей
Шепталась я вдвоём.
Скажи: я светоч им зажгла,
Неведомый вчера.
Нет двух путей добра и зла.
Есть два пути добра».
Понятно, за что ценил это стихотворение Блок. Он чувствовал близость к этим строчкам. В них и в самом деле есть нечто неуловимо блоковское (особенно концовка). На насколько поэтичнее выражал Блок такое мироощущение!
* * *
Один из любимых писателей моей юности. И не только моей. Он был кумиром моих ровесников. Что и запечатлел Евтушенко, описывая стилягу:
Носил он брюки узкие
Читал Хемингуэя…
Не читать Хемингуэя, который застрелился 2 июля 1961 года, было моветоном. «Прощай, оружие!», «Иметь и не иметь», «Старик и море» жадно проглатывались.
Биография Хемингуэя захватывала. Участник Первой Мировой войны, он в июле 1818 года в 19 лет (родился 21 июля 1899-го), спасая раненного итальянца, попал под шквальный миномётный огонь, но остался жив. Из тела вынули 26 осколков, коленную чашечку заменили алюминиевым протезом. А всего на теле насчитали 200 ран!
В 1934 году он побывал на сафари в Африке, где заболел амёбной дизентерией. Он умирал: организм был сильно обезвожен. Но за ним послали самолёт, успели поместить его в госпиталь, после чего он пошёл на поправку.
В Гражданскую войну в Испании Хемингуэй сражается на стороне республиканцев. Написал по следам её книгу «По ком звонит колокол» (1940), где весьма правдиво описал события, вывел под псевдонимом Михаила Кольцова. Книга была запрещена Сталиным. И потом из-за позиции, занятой главой испанской компартии Ибаррури, роман долго не печатали. Напечатали только в 1968 году в третьем томе собрании сочинений Хемингуэя.
Во время Второй Мировой войны Хемингуэй участвует в боевых полётах бомбардировщиков над Германией и оккупированной Францией. Встает во главе отряда французских партизан, участвует в боях за Париж, Бельгию. Нередко его отряд оказывается впереди действующей армии.
В 1953 году в Африке попал в серьёзную авиакатастрофу.
В 1960 году его лечили от ряда серьёзных заболеваний – гипертонии, диабета. Он погрузился в глубокую депрессию. Ему казалось, что за ним следят, что в больнице кругом расставлены жучки. Электросудорожная терапия привела к тому, что после 13 сеансов Хемингуэй потерял возможность творить.
Вот почему через короткое время после выхода из больницы он застрелился.
Я неоднократно перечитывал его вещи. И с каждым разом они мне нравились меньше. Но вот мы с женой задумали отправиться в Париж, пройти по тем местам, которые описал Хемингуэй в романе «Праздник, который всегда с тобой». Взяли с собой Хемингуэя. И читали роман с упоением. Прекрасный писатель!
* * *
Из монолога пушкинского Сальери:
Что говорю? Когда великий Глюк
Явился и открыл нам новы тайны
(Глубокие, пленительные тайны),
Не бросил ли я всё, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошёл ли бодро вслед за ним
Безропотно, как тот, кто заблуждался
И встречным послан в сторону иную?
Реальный Кристоф Валибальд Глюк, родившийся 2 июля 1714 года, действительно был реформатором, превратившим оперную сцену в драматическую.
Как обычно, новое пробивало себе дорогу с трудом. Привыкшие к так называемой опере-арии, в которой красота мелодии и пения имела самодовлеющий характер, меломаны далеко не сразу одобрили оперу, сцены которой пронизаны единым драматическим развитием, а увертюра не была отдельным концертным номером, как до Глюка, а привязывалась к оперному действию.
Тем более что в Париже, где оказался Глюк, обучавший музыке эрцгерцогиню Марию-Антуанетту, а потом приглашённый ею, ставшей женой наследника престола, переселиться в столицу Франции, многие были страстными поклонниками композитора Никколы Пиччинни. Противоположность их понимания оперы породила борьбу между «пиччиннистами» и «глюкистами», о чём тоже вспоминает пушкинский «глюкист» Сальери:
Нет! никогда я зависти не знал,
О, никогда! – ниже, когда Пиччини
Пленить умел слух диких парижан,
Ниже, когда услышал в первый раз
Я Ифигении начальны звуки.
Кстати, об этой «Ифигении». Почти все комментаторы пушкинской драмы указывают на оперу Глюка «Ифигения в Авлиде», поставленную в 1774 году в Париже. Но мне кажется, что ревниво оценивающий чужой успех, пушкинский Сальери говорит об увертюре «Ифигении в Тавриде», поставленной пять лет спустя и признанной даже самим Пиччинни, который в связи с ней говорил о «музыкальной революции» Глюка. Сразу же после премьеры этой оперы великий французский скульптор Жан-Антуан Гудон изваял беломраморный бюст Глюка, который позже установили в вестибюле Королевской Академии музыки.
Умер великий Глюк в Вене 15 ноября 1787 года.
* * *
2 июля – день памяти Владимира Набокова (умер 2 июля 1977 года, родился 22 апреля 1899-го). Все знают, что он был прозаиком и поэтом, как Лермонтов, как Бунин. Многие, конечно, знают Набокова-прозаика. По мне, «Другие берега» – исключительно сильная вещь. Набокова-поэта знают меньше, что справедливо: у него много пустых стихов. Но есть пронзительные, как например это:
Бывают ночи: только лягу,
… в Россию поплывёт кровать;
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.
Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.
Закрыв руками грудь и шею, -
Вот-вот сейчас пальнёт в меня! -
я взгляда отвести не смею
от круга тусклого огня.
Оцепенелого сознанья
коснётся тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.
Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звёзды, ночь расстрела
и весь в черёмухе овраг!