Другой характерный эпизод. Мемуарист передает слова одного из своих солагерников по штрафному лагерю в Ганау: «Лучше 10 лет в советском концлагере, чем полгода в Ганау». После этого сообщает, что вынесший такое заключение собеседник имел опыт пребывания в советском исправительно-трудовом лагере. Однако далее выясняется, что он получил свой десятилетний срок за убийство родственника, а за ударную работу освободился лет через пять (с. 206). Оставляя открытым вопрос об обоснованности такого предпочтения при сравнении двух режимов, отметим то обстоятельство, что автор не находит возможным вспомнить о политических, а не уголовных сидельцах.
Встречаются строчки, в которых Сатиров с искренней симпатией вспоминает о Ленине, в то время как для «руководителя победоносной Красной армии» Сталина повода высказать аналогичные чувства не находится78. В тех случаях, когда его имя все же упоминается, оно не сопровождается восторгами и славословиями. В одном из них автор употребляет по отношению к вождю ироническую «титулатуру» «наш родной отец» (с. 315), однако предметом этой иронии служит незадачливый политработник с его убогим лексиконом.
Если придерживаться версии о создании рукописи в 1946–1950 гг. (следы более поздних редакций не обнаруживаются)79, то следует признать, что автор очень сильно удалился от тех канонов изображения минувших трагических событий, которые установились в официальной советской литературе в послевоенный период. Можно предположить, что процессы переосмысления недавнего исторического прошлого, начавшиеся после ХХ съезда КПСС, заставляли его испытывать неудовлетворение написанным. Отсюда, возможно, и постоянные переделки, о чем посчитала нужным упомянуть племянница.
Г. Н. Сатиров, убежденный гуманист и интернационалист, очевидно, в период плена симпатизировал и панславистской идее, которую он и его единомышленники обсуждали в своем кругу. Но более значимыми для понимания личности мемуариста являются не его идеологические и мировоззренческие установки, а избранная им моральная линия лагерного поведения, обнаруживаемая в конкретных делах и поступках.
В плену автор не по обязанности и не из расчета на весьма призрачное поощрение в трудно прогнозируемом будущем, а исключительно в силу искренних антифашистских убеждений воздействовал на умы и души соотечественников, поддерживал в слабых и колеблющихся веру в торжество дела борьбы с нацизмом. Не призывами и увещеваниями, а собственным примером утверждал он идеалы справедливости и товарищеской солидарности против «волчьей морали», культ которой торжествовал в лагерной обстановке. Наблюдая жизнь в немецкой неволе, автор не скрывает неутешительных выводов (опять-таки не соответствующих пропагандистским установкам, проводником которых служила и советская проза). Г. Н. Сатиров при всей верности долгу, предпринимаемых побегах, уклонении от работы, а при случае и саботаже не пытается представить себя участником организованного Сопротивления, как это делали некоторые авторы, имея целью усилить реабилитирующие доводы для оправдания своего пребывания в плену. В его изложении кружок единомышленников хоть и ведет исподволь обработку пленных в патриотическом духе, но не изображается как какая-то организационная структура чуть ли не с уставом и правилами.
Весьма показательна для Сатирова реакция на увиденную в пути в период возвращения на родину толпу немцев, изгнанных поляками из Силезии. Вспоминая слова оскорбленной осенью 1941 г. насмешками двух молодых немецких солдат русской женщины, которая предсказала, что ее судьбу – голодной и скитающейся с малыми детьми – скоро разделят и немецкие женщины, мемуарист замечает: «И все-таки мне почему-то невесело от того, что исполнилось пророчество женщины из Ангары» (с. 323).
Подобная позиция позволяет нам гордиться подлинным величием духа, которое проявилось в мыслях и поступках таких наших соотечественников, как Г. Н. Сатиров, в обстановке, когда многие в своих действиях руководствовались своеобразно понятым «правом войны».
Мемуары Г. Н. Сатирова дают весьма богатый материал для тех, кто изучает проблемы, связанные с жизнью и бытом советских военнопленных в Германии. Особенно ценны зарисовки, характеризующие духовные помыслы, идеологические и нравственные ориентиры, определявшие их лагерное поведение. Представляет интерес и послевоенное осмысление феномена режима нацистской Германии, предпринятое русским интеллигентом не по заказу, а самостоятельно, по внутреннему побуждению, без использования идеологических штампов, на основании своего личного опыта.
М. Г. Николаев
…жженым желудем). С 12‐00 до 12‐30‐миттаг80 (0,75 литра баланды, состоящей из воды, соли и прогнившей сушеной капусты). После 18‐00 ужин (та же баланда). В 20‐00 тагшишт81 загоняется в сарай-барак и запирается на замок до утра.
Крадучись и озираясь, подходит ко мне немец-токарь.
– Во зинд зи хер?82
– Фон Кавказус83.
– Зо? Сталин аух фон Кауказус, гельт?84
– Я, я85.
– Сталин гут, нет вар? Роте арме аух гут. Кайн агент, Фриц Штайнбрешер ист кайн ферретер86 87.
– А кто вас знает!
Весь цех заставлен станками и верстаками, монтирующейся и готовой продукцией. Всюду шнеки, триеры88, подъемники, конвейеры, котлы, какие-то трубо- и воронкообразные аппараты. Все это скоро отправят на Brauerei und Malzfabriken89, а пока используется нами для маскировки: сидишь в котле, пока мастер пинком не выгонит тебя из ферштека90. Моя работа называется Transport: погрузка и выгрузка, переноска и перевозка. Все прочие мои товарищи работают у токарных станков и верстаков.
Работа каторжная, а паек голодный. Все пленяги потеряли человеческий облик, выглядят призраками. Не слышно смеха, оживленной речи, шуток. Даже брани никогда не услышишь. Лишь одна мысль непрестанно сверлит мозг, лишь одно чувство гложет сердце: жрать, жрать!
Не умывшись, хлебаем вечернюю баланду. Потом, не раздеваясь, влезаем на койки. В 20‐00 нас запирают.
Спим ли? Нет, светлых, обновляющих снов не ведаем. Скорее это забытье, полубредовое состояние, а не сон.
Разговоров мало, да и те лишь о еде. «Ридна маты»91 часто на устах. Но образ матери всегда ассоциируется с чем-нибудь вкусным, аппетитным, съедобным, что изготовлено ее руками. Например: «Ах, какие вареники варила моя мамочка!» Скажет и загрустит сердешный.
Да, гастро-элегические настроения – характерная черта нашего душевного состояния.
Слесарь Адам вертится около меня.
– Ну ви, гут?.. Я, я шлимм. Шлеште цайт. Аллес гет капут… Ну ви ин Русслянд?!92
– Прима93.
– Зо-о? Вифиль гельд руссише арбайта фердинт?94
– Генуг. Бис цвайтаузенд рубель95 96.
– Цвайттаузенд! Ист маглишь?97
– Яволь!.. Унд дойче арбайтер?98
– Гелернта арбайта фуфцишь марке про вохе…Унд вас кёнен зи дафир кауфен?99
– О, айне менге шене динген100.
– Вифиль костет гуте зонтаганцуг?101
– Нет тойер. Бай унс аух бис хундерт марке104.
– Я, абер русише арбайтер мер фердинт105.
– Фрайлишь. Альзо зи майнен, дас руссише арбайта бесса лебт альс дойче?106
– Бин иберцойгт107.
Из бюро вышел обермайстер. Адам поспешно отошел от меня.
Длинный высокий корпус глаголем. С другой стороны трехметровый каменный забор. Штахельдрат108 по верхушке забора и по кровле корпуса. Узенькая дорожка, окаймленная с обеих сторон колючей проволокой. Она ведет из барака-сарая в кухню-столовую. Асфальтированный двор со штабелями железа, с газкоксом и брикетом. И нигде ни кустика, ни травинки. Так выглядит наш двор – wahrhaftige Gefängnis109.
Вот схематический план110:
А – цех
Б – шмиде111
В – вахштубе112
Г – кладовая
Е – эссштубе113
Ж – кантине114.
З – аборт115.
И – целле116.
К – наша камера.
Л – склады.
М – каменная стена (высота 3 м, по верху колючая проволока с козырьком).
За забором неведомая, невидимая жизнь. Слух улавливает гудки, топот, шелест, лепет. От взора скрыты даже печные трубы.
В углу – чудным видением – березка. И как затерявшегося в песках бедуина влечет к далекой пальме, так и мы тянемся к чахлой березке. Но, увы, перед нами преграда: кудрявая окружена штахельдратом.
Не потому ли, что русская?
Выталкивали из цеха вагон с готовой продукцией. Распахнулись ворота Кристалине-верке117, будто открылся сезам в сказочный мир.
У нас во дворе МАД118 – ни былинки, ни крапивы. Здесь – деревья в цвету, сочный газон, пышные розы и пионы. Зачарованный глаз «мысью»119 перескакивает с ветки на ветку. Но немцы мигом пресекают наши попытки сорвать хоть один листочек.
– Лё-о-ос, сакраменто нох эмоль! Ауф! Феста!120
Возвращаясь обратно, тайком собирали цветы и травы. Конечно, не из любви к чистому искусству, а… на потребу чреву. Вечером из собранных листиков и цветиков варили баланду. Многие страдали животами. Одному Варенику всё нипочем. Он ест да похваливает:
– Добрая баланда!
Вечером к бараку подошел бетрибсобманн121 122 Монн.
– Ну ви, камараден?123
– Никс гут124.
– Варум денн?125
– Никс эссен, иммер клёпфен126.
–Я, я. Гляубишь. Аба канн никс махен. Кришь ист никс гут. Нет вар, камераден… Аба варум кришь, варум кришь? Руссише арбайта унд дойче арбайта – вир мюссен зо. Гельт127.
Правой рукой он сжимает левую – символ дружбы и единства.
– Ну ви, Дармштадт гефельт инен?128
– Никс гут, – наш вечный рефрен.
– О-o, зи хабен кайн решт! Фрюер вар шёне штадт129.
– Шен-шен, гут-гут! Лопоче, як той попка. Мини нема чого исты, а вин каже шен. Тоды шен, коды вин капут!
Тихий звездный вечер. Откуда-то издалека долетают до меня мягкие, робкие звуки. Прислушиваюсь… Ах, да это ветер доносит шепот напаши Рейна, дыхание спящей Лорелеи130.
И вспомнился другой вечер. Здесь же, в этих местах. Вот так же сияли звезды, когда певец великой женственности бродил на берегах Рейна. Он тоже был скован, но скован лишь чувствами. Здесь он встретил чудесную русскую девушку, но не узнал в ней свою единственную любовь. Она ушла навсегда, а он, стеная и грустя, бросал в ночь тревожные призывы:
– Ася! Ася!
Никто не отозвался131.
И мне в порыве чувств хочется крикнуть:
– Ася! Ася!
Но вместо отзыва:
– Аб! Лёс! Алле райн ине бараке. Шнелль, ду дрекише сау!132
Во время миттага в дверях эссраума133 появились две молоденькие немки. Их привел сам вахман134. Видимо, для того, чтобы показать унтерменшей135 – русских.
Стоя или сидя на полу и, реже, на скамейке (их 2, а нас 50), мы вылизывали свою баланду, пользуясь иногда ложкой, а чаще языком, губами и пальцами.
Мы неприязненно смотрели на немок, они на нас с некоторой долей сентиментальности.
Потом немки переглянулись, и одна сказала другой:
– Аух ди меншен. Ганц нетте гезихьте136.
Другая:
– Генау зо ви бай унс137.
Рано утром загремел засов, распахнулись железные врата и раздался крик:
– Тавай!
Это наш коммандофюрер138, прозванный Самураем. Он три года жил в России (конечно, шпионил) и знает несколько русских слов: тавай (т. е. «давай», иногда «вставай»), тикай, клеб, руки верш, бистро, малё ропота, кушать нет (сие последнее обрекает на голод).
Вахманы построили нас «драй-унд-драй» (ум драй, по три) и повели. Стук кандалов, истощенные и бледные лица, взгляд голодных, загнанных зверей – все это привлекло внимание прохожих. Немецкие чистоплюи презрительно смотрят на дрекише руссен139. Едва заскрипели ворота энтляузунганштальта140, как вся наша орда ринулась во двор. В углу гора лушпаек и прочего мусора. Откуда только взялись силы – все наперегонки бросились к ней. Первым добежал самый старый – 50-летний Вареник. Он с размаху плюхнулся на кучу очисток и распростер свои руки-крылья.
– Мое, усе мое!
Его тянут за ноги, за руки, мнут его бока, а он свое:
– Нэ дам никому ни трохи. Усе мое!
Едва его оттащили в сторону.
Крик, шум, брань сменяются хрустом, чавканьем и прочими губно-язычными звуками. Карманы наполняются картофельными лушпайками, гнилыми капустными листиками.
Стою в сторонке. Из кочегарки выходит немец в бляуанцуге (спецовке).
– Вер зинд зи фон беруф?141
– Арбайтер142.
– Гляубе нет. Зи зинд интеллигенте менш. Заген зи маль: зинд зи коммунист?143
– Найн144.
Он не верит. Спрашиваю: почему?
Он:
– Разве беспартийный интеллигент может получить работу в России?
– Конечно, может. Большинство русских учителей, врачей, инженеров не состоит в партии.
– У нас не так. Если учитель, инженер или даже машинист паровоза не состоит в NSDAP145– его увольняют.
Продолжает расспрашивать. Я отмалчиваюсь.
– Зайен зи унбезоргт. Ишь бин кайн ферретер. Ишь бин коммунист146.
Рассказывает о себе: звать – Макс, 35 лет, состоял в KPD147 и был партработником. Четыре года сидел в кацете148, а сейчас под гласным надзором гештапо149. Из разговора с Максом я убедился, что он хорошо знает классиков марксизма-ленинизма.
Скрывшись на минуту в кочегарке, он вынес бутерброд.
– Кушайте скорей, чтоб не заметили вахманы или банщик Ганс. (За передачу русскому пленяге кусочка хлеба немца сажают в тюрьму.)
– Знаете ли вы что-нибудь, – спросил Макс, – о битве под Харьковом? (немцы говорят: «Шарков»).
– Ровным счетом ничего. Газет нам не дают, найдут у кого-либо из нас немецкую газету – бьют.
Передает новости. Хвалит Тимошенко, считая его великим полководцем. Спрашивает:
– Нишьт вар?150
– Филляйхт, абер151… в Красной армии есть и более талантливые полководцы, а в ходе войны развернутся новые дарования.
– Я, я. Одно ясно, Германия потерпит поражение. Дойчлянд гет капут152.
Подходит Ганс. Макс шепчет:
– Зайен зи форзиштишь. Эр ист фашист153.
Ганс возмущен:
– Саурай154. Эти русские свиньи едят всякую пакость.
– Зи хабен хунгер, – отвечает Макс, – Унзере дойче камераден ин руссише гефангеншафт филляйшт махен дасзельбе155.
Ганс подозрительно взглянул на Макса, потом на меня и, видно, что-то намотал себе на ус.
Адам многозначительно подмаргивает, хитровато улыбается. Иногда, проходя мимо, шепчет как бы невзначай:
– Эс лебе коммунизмус!156
Своими намеками и экивоками он хочет, видимо, показать:
«Я, я, ишь вайс бешайд. Ду бист агент фон Сталин»157.
Сегодня мимоходом он шепнул:
– Ишь аух коммунист158.
– Я, я, ганц гевис, зи зинд нацист159.
– Цум тойфель ден нацизмус, фардамте цойш. Ман мус Хитлер ауфхенген, ден феррюкте керль!160
– Ви дюрфен зи ире фюрер бешимпфен!161
– Ист нет майн фюрер. Ишь бекенне мишь ден коммунизмус162.
За стеной, в немецкой кантине163 бравурная радиомузыка.
– Вас ист нойес, Фалдин?164
– Вайс нет. Ум цвёльф зондерберихьт ОКВ. Филляйшьт Москау геноммен165 166.
Сергей показывает ему кукиш.
– На, выкуси, альта гауна167.
Гудок на обед. В кантине фанфарный марш, потом напыщенный голос диктора;
– Ахтунг, ахтунг. Хир ист Франкфурт-ам-Майн. Севастополь ист гефаллен!168
Трагический финал второй Севастопольской эпопеи.
Но… как говаривал Н. Г. Чернышевский:
«Пусть будет, что будет, а будет и на нашей улице праздник!»
Под окном нашел смятый обрывок «Hessische Landeszeitung»169 170.
Читаю: «Sewastopol – ist gefallen171. Deutsche Fahre weht über Stadt und Haven».
И дальше:
«Крупнейшая и неприступнейшая в мире морская крепость взята нашими солдатами. Остатки большевиков загнаны на Херсонский мыс172 и уничтожены».
Мне как-то особенно горько слышать весть о падении Севастополя. Ведь я под его стенами был ранен и попал в плен.
– Махт никс174, – говорит токарь Фриц Штайнбрешер, – русские все равно будут здесь.
Нисколько не сомневаюсь. А он? Не кривит ли душою? Через полчаса Фриц подходит снова.
– Вы знакомы, камрад Шош175, с советской сельскохозяйственной политикой?
– Знаком в главных чертах. А что?
– Вот какой вопрос. Я живу в Нидер-Рамштадте176. У меня там домик с садиком и маленьким огородом. Есть корова, свинья, кролики, куры. Как вы думаете, отберут у меня русские всё это, когда они придут сюда?
– Но почему? Разве вы юнкер, капиталист, кулак?177
– Нет, я потомственный пролетарий.
– Может быть, вы – нацист?
– Избави боже!
– Вы пользуетесь, вероятно, наемным трудом. Есть у вас батраки?
– Что вы, я обрабатываю землю своими руками и ничего не продаю.
– Тогда чего же вам бояться. Спите спокойно, русские вас не обидят. А может статься, выйдете в большие люди при русских.
Фалдин с комическим ужасом говорит:
– Ин Сибириен филь кальт, гельт? Ви канст ду, Сергей, ин Сибириен вонен? О, Сибириен ист шрекенслянд, нет вар, камраден178.
– Вот бы тебя туда, слона толстозадого.
– Авось будет там. Заставят строить дорогу где-нибудь около Верхоянска.
– Вас, вас179.
– Хрен тебе в глаз. Говорю: геен в Сибирь, в Верхоянск, понимаешь? Верхоянск шен штадт зибцишь град кальт, ферштанд?180
– О гот, гот! Ви шреклишь!181
– Врешь, Сибирь шен. Ду фарен нах Сибирь, Фалдин?182
– Эррете мишь гот! Сибириен никс гут183.
– Дох, чтоб ты сдох. В Сибири филь шпек унд гольд184.
– О я ин Сибириен филь гольд. Дас вайс ишь ганц генау185.
– Ду либен, Фалдин, шпек и гольд?
– Натирлишь, еда либт ден шпек унд гольд, ишь вайс бешайд. Сибириен ист Эльдорадо, нет? Аба ишь кан нишьт ди кельте фертраген унд майне фрау аух нет186.
– Ишь иксосос187, золото любит, а холода боится. Мечтает: всех русских на копи сошлю, а сам Европой буду править. Только врешь, поедешь в Сибирь со своей либе фрауей.
– Зо, камраден, Сибириен ист шрекенслянд, гельт. Аба бай унс, ин унзере дойче хаймат ист шен, вундербар, нет188.
– О нет! Дойчлянд никс гут. Никс эссен, иммер клёпфен, унд иммер кальт189.
Да, действительно кальт, как нигде в Сибири. Зябнем днем и ночью, зябнем в цеху, зябнем на койках. На дворе июль, в бараке, что сельдей в бочке, спим, не раздеваясь – а все-таки зябнем.
Или это от голода, от истощения, от тяжелого морального состояния?
Всё здесь никс гут: земля, дома, климат, люди. Всё здесь кальт! Солнце, луна, звезды, небо, воздух, стены и люди. Даже пташки не хотят жить в этой стране: не слышно их веселого щебетанья.
И оттого душа еще больше тоскует по воле и по родной небесной сини. «Как сладкую песню отчизны моей, люблю я Кавказ!»190
А если суждено увидеть не горы Кавказа, а снежные просторы Верхоянска?
Что ж, пусть Верхоянск, лишь бы не чужбина.
Мы всегда говорим в таких случаях: «Я Сибири не боюсь. Сибирь ведь тоже русская земля!»191
Бывают минуты, когда наши отупевшие головы и окаменевшие сердца восприимчивы не только к пищевым раздражителям. Иногда душа просит песен. И вот затянут пленяги какую-либо каторжную:
Не для меня придет весна.
Не для меня Дон разольется,
А сердце радостно забьется
Восторгом чувств не для меня192.
Звуки песни вызывают слезы, рой воспоминаний о далекой отчизне. В такие минуты даже Камчатский острог кажется чем-то родным, желанным.
Вареник ругмя ругает колхозы.
– Разорили крестьянина, житья ему не стало в деревне.
– Что ж, тебе под немцами лучше?
– Не лучше. Но ведь сейчас война. Вот кончится война – тогда заживу. Выйду на волю, куплю себе землю, хату, коня, корову.
– Где ж ты купишь?
– Да тут, в Немечине.
Ишь размечтался, чертов куркуль. А на какие финики193 купишь?
– Зароблю, я ведь сапожник.
– А вы, Вареник, программу NSDAP читали?
– Где ж мне ее прочитать?
– В цеху, на доске.
– Не разумею по-немецки.
– Жаль. Почитали бы – многое уразумели бы.
– А что там пишут?
– А вот что. Ни один недойч (Nichtdeutsche) не может быть гражданином Райха. Недойч не пользуется никакими правами и не может владеть собственностью. Так что оставьте ваши мечты о хате в Немечине. Вечными рабами будем, если только победят немцы.
Голодному, истерзанному, физически и морально истощенному пленяге особенно тяжелы ночные смены.
Похлебав в 17 час. 30 мин. баланду, сидишь, повесив голову, и ждешь с тревогой, когда вахман заорет ненавистное «арбайтен!»194 Но ни пронзительный гудок, ни повторные крики вахмана не могут стронуть нас с места. И только удары и пинки заставляют подняться и понуро плестись в цех.
Медленно тянется ночь. Медленно еще и потому, что все свои слабые силы прилагаешь к тому, чтобы не работать, замаскироваться, скрыться в ферштеке195. Один глаз направлен на мастера, так и рыскающего по цеху в поисках укрывшихся от работы, а другой на стрелку стенных часов. Стоишь и напряженно смотришь до тех пор, пока все окружающие предметы не замелькают перед тобой в образе желанной пайки. Но, увы, встреча с нею произойдет не ранее 9 часов утра.
Хорошо еще, если сменный ночной мастер Педа Либишь. Этот спокойный, молчаливый немец со скорбными глазами не дерется, не кричит, не понукает. Он подойдет, блеснет очками, вздохнет и скажет:
– Я, я. Гут, гут. Иммер лянгзам, нет196.
Ho иная интонация у Педы для беверте197, то есть для тех, кто старательно работает ради экстрапайки198. Он остановится перед таким беверте, покачает головой и процедит сквозь зубы:
– Я, я. Гут, гут!
В этом «гут» есть что-то негативное, осуждающее. Оглянется беверте и как-то невольно замедлит свои действия, а то и вовсе бросит работу.
Фриц и Адам говорят, что Педа – старый член КПД199. В 1933 году он участвовал в антинацистском восстании в Пфунгштадте200. Сидел за это в тюрьме и в кацете, а сейчас под гласным надзором гештапо. Его родной брат – коммунист до сих пор в концлагере. Единственный сын Либиша убит на фронте. Виновником смерти сына Педа считает не русских, а Гитлера.
Ночью вышел я во двор. Взглянул на мерцающие звезды и почему-то вспомнил Огюста Бланки201. Увидев как-то звездочку из окна своей одиночки, французский революционер подумал: «На каждой звездочке есть город Париж, а в нем тюрьма, в которой томится Огюст Бланки».
Мои грустные размышления прервал Педа.
– Я, я, гут гут.
– Вас ист нойёс, камрад Либишь?202
– Вайс нет. Ишь лезе кайне цайтунген203.
– Варум ден?204
– Аллес люге, аллес бетруг205.
– Скажите, вы не родственник Юстуса Либиха?206
– Нет, только земляк. Недалеко отсюда, на Таунусринг, Либишь-гимназиум, в которой учился великий химик207. Перед гимназией памятник ему. Когда-то на весь мир славился химический факультет основанной Либихом в Дармштадте Politechnische Hochschule208 209. Раньше здесь учились сотни русских. Я был знаком со многими. Хорошие люди. Да, славное прошлое было у Дармштадта, у немецкого народа. Аба ешт аллес гет капут!210 Гибнет страна философов и поэтов, гибнет великий народ, гибнет его вековая культура. Я, я. Дойчлянд гет капут!211
И вдруг, словно реквием отходящему миру, откуда-то из глубины ночи раздался минорный перезвон колоколов .
– Где это, камрад Либишь?
– Турмурглёкеншпиль. Старинные куранты на башне в замке великого герцога Hessen und bei Rhein212. Они играют через каждые 15 минут полный час – гимн, полчаса – отрывок из него, четверть часа – музыкальная фраза. Репертуар у них богатый: 24 различных мелодии, то есть каждый час – новая. Раньше на Рождество, Пасху, Троицу, тезоименитство великого герцога куранты играли особую, соответствующую торжественному случаю музыку. Ецт никс мер до. Дойчлянд гет капут!213
6 часов утра. Смена. Выходя из цеха во двор, поворачиваем голову вправо. Там у забора – наша кудрявая. Там за забором – кок на церковном шпиле214.
– Кок смотрит на нас, – говорит Беломар, – ветер с востока.
Жадно ловим его ласковое дыхание. Ищем в шелесте родные звуки.
Ожила и опутанная штахельдратом березка; затрепетали, залепетали ее серебристые листочки.
Мацукин – голубоглазый блондин. Ему лет тридцать. До войны – маляр, гуляка, игрок. Он красив, очень неглуп, но хитер и беспринципен свыше меры215.
Стали мы примечать, что за последнее время он поздоровел, поправился, округлился. Все пленяги точно скелеты, а он словно огурчик.
В чем дело? На каких таких хлебах жиреет Мацукин?
Оказывается, на чужих.
Завел у нас очко, играет только на пайки. Ставят по 1/4 пайки и проигрывают ему всю. Отыгрываясь, спускают пайки за несколько дней вперед. На следующий день Мацукин собирает дань с неудачников. Никакие мольбы и просьбы тут не помогут. С бессердечием паука он вырывает пайку из рук голодного пленяги.
– Зачем, ребята, играете? Ведь он на руку нечист.
– Знаем сами, да больно хитер, не попадается. А попадется – дадим бубны.
Пустая похвальба. Мацукин щелчком убьет каждого, кто на него полезет.
– Как не стыдно, Мацукин, лишать голодного товарища пайки. Надо же совесть иметь!
– Вот еще проповедник сыскался. Какую-то совесть выдумал. На кой ляд мне твоя совесть? За нее, браток, и финика не дадут.
– Кабы были с совестью, – вторит ему Халим, – давно подохли бы. А по-моему, пусть каждый живет, как может.
Словом, homo homini lupus est216. Вот она, максима мацукиных и халимов.
Досаднее всего, что проделки Мацукина вызывают не гнев, а некоторое восхищение у молодых пленяг. «Вот, дескать, какой удивительный человек: обманщик, шулер, вор, но все это так ловко обделает, что не поймаешь, не придерешься. Артист, как есть артист!» Нашлись даже подражатели.
Страшно подумать, как рабские привычки начинают исподволь овладевать нами.
Александр Владимирович изливает свою обиду:
– Сергей думает, что я всегда сыт, потому что кох217. А разве я похож на сытого? Что с того, что я кох: я так же голоден, как все.
И вовсе не потому, что честен, потому что пикирнуть218 219 нечего. Посудите сами, что я могу скамсить220, кроме воды, соли, сушеной капусты, сушеного кольраби и молотого конского каштана. Других продуктов ведь нет. Да и эти Кайдль отпускает строго по норме и притом смотрит, чтобы не дай боже я не утащил щепотку соли. Ведь буквально так обстоит дело, вы сами знаете, Георгий. С сушеной капусты сыт не будешь, если даже украдешь ее котелок.
Шеф и Самурай всегда твердят нам: «Эссен гут, эссен прима!»221
Нечего сказать – прима, когда коху абсолютно нечего украсть.
Вернувшись с ночной, улегся на койку. Моя – на третьем ярусе.
Не спится. Думы о том, о сем, а больше о пайке. Томительные три часа до встречи с нею. «Так ждет любовник молодой минуты сладкого свиданья»222.
Вздрогнул от лязга замка и от крика:
– Тавай!
Самурай лупит Петра Кривого и тащит его с койки.
– Пан, я болен. Пан, форштейн я кранк!223
– Та, та, та! Яйца тольсти к… большой. Никс больной. Фауленца224. Саботаже.
– Пан, ей-богу, кранк!
– Никс кранк. Русски иммер эссен, иммер шпать унд никс ропота. Тикай!225
Самурай толкает Петра в спину и ведет из барака.
Через час Петро возвращается.
– Ну что, отпустили?
– Отпустили, хотя и отлупили. Упал я в обморок. Вышел шеф, поглядел и крикнул: «Раус! Кушат нет. Кайн брот унд никс суп!»226
Каримов – баракенэльте227, а по-нашему – полицай.
Нередко он орет на товарищей, угрожает, даже пытается ударить. Словом, лезет из кожи, чтобы доказать шефу и командофюреру свою преданность.
Работает он так, что немцы с тревогой поглядывают на него.
Ведь Геббельс и Лай228 внушают своим землякам, будто они самые что ни на есть «арбайтслюстигсте унд арбайтефеигсте меншен ин дер вельт»229. Когда пленяга работает наравне с немцем, то шеф рычит на своих «фольксгеноссов»230: «Какие вы немцы, раз русские вас обгоняют. Вы хальбруссе или хальбполе!»231 Чтобы не подвергнуться проверке расовой чистоты, немец вынужден или значительно повысить производительность труда, или сдерживать ретивых русаков.
Вот почему немцы часто говорят Каримову:
– Лянгзам, иммер лянгзам!232
Куды там, Каримов не слушает их, он готов наизнанку вывернуться, в аборт233 и обратно бегает рысью.
Славы ищет? Нет, экстрапайки.
Петра Кривого водили к врачу.
– Ну как, Петро, освободил доктор?
– Хиба ж это доктор, это полицай. Орет, толкает, бранится, дерется. Я и мундёра свово не скидал. Этот арц-полицай234 посмотрел на меня сквозь окуляры да как крикнет: «Никс, шлим, арбай!»235 Стукнул меня с размаха ногой по дупе236 и выпихнул из кабинета.
20 часов. Дверь на запоре. Перед дверью символ нашего общественного положения – большая параша-кибель237 без крышки.
Лежу на верхотуре, почти упираясь головой в железобетонную балку. Подо мной наш кох Александр Владимирович. Слышу его плавную речь.
– …и вот я лежу, голодный как цуцик. Ну разве не смешно, ребята!
– Пошел ты, кох, к своей одесской маме. Ха, ему смешно. Тут плакать хочется, да сил нет.
– Это ты верно говоришь, Сергей, что сил нет ни плакать, ни смеяться. А все ж таки смешно, как подумаешь. Ну посуди сам: вот перед тобой расквалифицированнейший повар и кондитер. Всю жизнь провел среди утонченнейших блюд и деликатесов. И вот теперь голоден, как та татарская собака. А я ведь потомственный кондитер. Мой отец был главным мастером в лучшей одесской конфизери238. Я сам вот с таких лет начал учиться кондитерскому делу и отлично знаю всю французскую рецептуру.
– Ну и жри ее. Авось сыт будешь.
– Кок, а кок! Ты торт испекти можешь?
– Хоть сейчас.
– Ну, ну!
– Что ну! Подай сюда муки, масла, сахару, яиц, ванили, шоколаду – через два часа получишь торт.
– Эх ма! Кабы дали мне муки да масла, я бы их так слопал. Ей-бо, без печева сглотнул бы.
– Что торт – баловство одно. А я, знаете, больше люблю подсолнечную халву. Вот немцы о ней понятия не имеют, а ведь вкусно.
– Нимцы люди тэмны. Ничого воны нэ бачилы. Тики и е в цей Нимечине, шо кольраби, та буряковый мармалат. А бачилы вы, хлопцы, яки у их бутерброты? Тонюсеньки, аж свитятся. А щоб галушкы, або, наприклад, халва, цэ воны нэ розумиють. Нэма людынской ижи239 у цих нимцев. Що нэ кажы, а люды темны.
– Да, халва вещь хорошая. Но знаете ли, подсолнечная халва – эрзац. А настоящую халву мы готовили из аравийского семени, название которого сейчас не припомню. Вот та халва – цимес, как говорят у нас в Одессе, а подсолнечная – эрзац.
– Это подсолнух-то эрзац? Что ж, по-твоему, немецкий маргарин из угля лучше? Ты еще скажешь, кох, что русский ржаной хлеб – эрзац, а немецкий гольцброт240 – натуральный продукт. Эх, кох, видно, сам ты эрзац.
– А вот еще хороши у нас в России пирожные. Помню, мама мне покупала «наполеон» и «микадо»241. Я очень любил их.
– Ишь чего захотел. А если [бы] маменька чудом каким доставила сюда торбу лушпаек – не стал бы кусать?
– Спрашиваешь. Ох, как рад бы был. Ах, мама, мам! Знаешь ли ты, о чем мечтает твой сын?
– А ты поплачь, может, мама и прилетит на крыльях утешить сынка. Эх, покусать бы чего. Комиссионка, дайте трохи лушпаек!
– Где мы их тебе возьмем?
– Вот видишь, лушпаек поганых нет. А ты говоришь: «микадо», «наполеон»!
– Эх, ребята, пропадем мы в Немечине!
– Подохнем, все здесь подохнем!
– Как есть все околеем. До нового года не доживем!
– Нэ бачиить нам ридной Украины!
– Сгинем, все сгинем тут!
– Бросьте, хлопцы, скулить. Не легче ведь от этого. Лучше расскажите, кто что знает. Все скорее забудешь муку.