Loe raamatut: «Темные тайны», lehekülg 4

Font:

Из папки говорившего показался краешек снимка с места преступления: пухлая окровавленная ножка и кусочек ночнушки бледно-лилового цвета. Дебби… Старик поймал мой взгляд и затолкал снимок назад в папку, словно меня это никак не касалось.

– Кажется, мы в целом пришли к выводу, что это дело рук Раннера Дэя, – сказала толстуха, так яростно копошась у себя в сумочке, что оттуда выпало несколько ватных дисков.

При имени отца я вздрогнула. Раннер Дэй – ничтожный, никчемный человечек.

– Я права? – продолжала она. – Он приходит к Пэтти и угрозами пытается вырвать у нее деньги; как обычно, ничего не получает, злится и идет вразнос. То есть я хочу сказать, он же псих.

Тетка извлекла откуда-то бутылку с водой и приняла две таблетки аспирина, как делают в кино, – резко забросив голову назад. Потом взглянула на меня, ожидая подтверждения своих слов.

– Да, пожалуй. Я не очень хорошо его помню. Они разошлись, когда мне было года два. После этого мы мало общались. – За несколько месяцев до убийств он жил с нами все лето, но…

– Где он сейчас?

– Не знаю.

Она вытаращила глаза.

– А как насчет следов, оставленных обувью взрослого мужчины? – подал сзади голос какой-то человек. – Полиция так и не объяснила, почему в доме, где никто не носил выходных мужских туфель, обнаружены окровавленные следы таковых…

– Полиция очень многого так и не объяснила, – снова подал голос старик.

– Например, происхождение того кровавого пятна, – подхватил Лайл и повернулся ко мне. – На постели Мишель обнаружили пятно крови – по группе она не совпала с кровью ни одного из членов семьи. Но к несчастью, простыни оказались даром некоего благотворительного фонда, поэтому следствие объявило, что кровь могла принадлежать кому угодно.

Так называемые «бывшие в употреблении» простыни. Да уж, Дэи были большими поклонниками этого фонда: у нас все было оттуда – диван, телевизор, лампы, джинсы, даже занавески на окнах.

– Не знаете, как можно найти Раннера? – спросил студент. – Вы могли бы задать ему интересующие нас вопросы?

– И все-таки я считаю, – сказал старик, – что имеет смысл побеседовать и с некоторыми из тогдашних друзей Бена. У вас остался кто-нибудь в Киннаки?

Несколько человек начали спорить и рассуждать по поводу страсти Раннера к азартным играм, приятелей Бена и из рук вон плохого полицейского расследования.

– Эй, – встряла я, – а как же Бен? Он уже не в счет?

– Помилуйте, но это грубейшая из когда-либо допущенных судебных ошибок, – сказала толстуха. – И не делайте вид, что вы придерживаетесь другого мнения. Если, конечно, вы не покрываете своего папочку. Или же вам слишком стыдно за то, что вы наделали.

Я бросила на нее свирепый взгляд. В кудряшках у тетки застрял кусок яичного желтка.

«Господи, ну какой идиот ночью трескает яйца! Или он у нее там с утра?»

– Наша Магда очень серьезно занимается этим делом, она среди тех, кто хочет добиться освобождения вашего брата, – сказал старик, снисходительно приподняв бровь.

– Он чудесный! – сказала Магда, обращаясь ко мне. – Пишет стихи, сочиняет музыку. Он просто воплощение доброты. Либби, вам непременно нужно его узнать, непременно.

Магда перебирала разложенные перед ней папки, по одной на каждого члена моей семьи. На самой толстой были наклеены фотографии моего брата: рыжеволосый Бен в детстве торжественно-серьезно держит в руках игрушечный самолет-бомбардировщик; Бен с черными волосами и испуганным лицом сразу после ареста; Бен сегодня – в тюрьме, снова рыжеволосый, с видом ученого мужа, рот приоткрыт, словно его сняли посередине фразы. На папке Дебби было единственное фото в костюме цыганки на Хеллоуин: щеки нарумянены, губы накрашены, каштановые волосы прикрывает красная мамина бандана, подол юбки подоткнут. Справа к ней тянется моя покрытая веснушками рука. Эта фотография была в нашем семейном альбоме, я и не предполагала, что она окажется где-то еще.

– Где вы ее раздобыли? – спросила я.

– Кое-где. – Толстая рука легла на папку.

Я глянула на стол, борясь с искушением наброситься на толстуху. Из папки старика снова показался снимок мертвой Дебби. Теперь была видна не только окровавленная нога, но и исполосованный живот и почти отрубленная рука. Я перегнулась через стол и вцепилась в руку старика.

– А ну немедленно убери эту мерзость! – зашипела я.

Он спрятал снимок; схватив папку, прикрылся ею, как щитом, и заморгал.

Вся группа теперь смотрела на меня с любопытством и некоторой опаской, словно на любимого кролика, который взбесился прямо на глазах.

– Либби, – заговорил Лайл примирительным тоном ведущего ток-шоу, – никто не сомневается в том, что вы находились в доме. Никто не ставит под сомнение, что вы пережили ужас, с которым не справился бы ни один ребенок. Но неужели вы все видели собственными глазами? Может быть, вас научили, что говорить?

Я мысленно представила, как Дебби, дыша мне в затылок, пухлыми ловкими пальчиками старательно разбирает мои волосы на тоненькие аккуратные прядки и заплетает косу елочкой, которая, как она утверждала, куда сложнее французской косы, а потом завязывает огромный зеленый бант, превращая меня в подарок. Вот она помогает мне удержать равновесие на краю ванны, чтобы я смогла, глядя в зеркальце, через плечо рассмотреть в большом зеркале над раковиной свой рыжий затылок. Дебби, которой всегда так хотелось, чтобы все кругом было красивым.

– Доказательств, что мою семью убил не Бен, а кто-то другой, нет, – сказала я, заставляя себя вернуться в мир живых, где я обретаюсь совершенно одна. – Господи, он ведь даже ни разу не подавал апелляцию. Даже не пытался выйти на свободу.

Я мало что понимаю в поведении заключенных, но мне всегда казалось, что они постоянно подают апелляции, что это их страсть, даже если у них нет шансов. Тюрьма в моем представлении – это люди в оранжевой униформе с белыми ярлыками. Бен собственной безучастностью доказал, что виновен. При чем тут мои показания!

– У него хватило бы оснований и для десятка апелляций, – торжественно произнесла Магда. Я поняла, что она из тех женщин, которые когда-то с криком появлялись у меня на пороге. Хорошо, что я не дала Лайлу свой нынешний адрес. – Если человек не борется, это не означает, что он виновен, – это означает, что он потерял надежду.

– Так ему и надо.

Лайл округлил глаза:

– Господи, Либби, вы действительно считаете, что убийца Бен? – Он коротко, от всей души рассмеялся, но тут же проглотил смешок и пробормотал: – Извините.

Надо мной никогда не смеются. Все, что я говорю и делаю, воспринимается с чрезвычайной серьезностью: кто рискнет смеяться над жертвой! Жертва не может дать повода для веселья.

– Что ж, продолжайте забавляться своими теориями заговоров, – сказала я и резко поднялась.

– Зачем же вы так! – произнес парень с внешностью копа. – Останьтесь. Убедите нас в том, что мы не правы.

– Он не подал… ни… одной… апелляции, – сказала я тоном воспитательницы детского сада. – Этого для меня достаточно.

– В таком случае вы дура.

Я с силой его оттолкнула, развернулась и услышала за спиной:

– Она так и осталась маленькой лгуньей.

Я нырнула назад в толпу и бросилась к выходу, отчаянно прокладывая себе путь под мышками и между застежками брюк справа и слева, пока, оставив позади весь этот галдеж, не добралась наконец до прохлады колодца лестничных пролетов. Единственной победой в этот день для меня стала толстенькая пачка купюр в кармане да убеждение, что все эти люди вызывают ту же смешанную с презрением жалость, что и я.

Дома я везде включила свет, забралась в кровать с бутылкой липкого рома в руках и, лежа на боку, начала изучать замысловатые линии от сгибов на записке Мишель, которую так и не продала, – забыла.

То, что сегодня произошло со мной, казалось, ставило все с ног на голову. Когда-то давно мир, словно разделившись на людей, считавших Бена виновным, и тех, кто был убежден в его невиновности, пребывал в равновесии, а теперь возникало чувство, что двенадцать совершенно чужих людей из занюханного подвала, запихнув в карманы кирпичи, перебрались на сторону вторых и в одну секунду туда сместился весь вес. Магда и Бен с его стихами, сила надежды, следы от ног, кровавые пятна, пустившийся вразнос Раннер. Впервые после суда над Беном я оказалась одна среди людей, которые считают, что я ошибаюсь в отношении брата, а я не сумела дать им достойный отпор. Поколеблено мое собственное убеждение. Я не могла сейчас, как это бывало раньше при другом раскладе, просто отмахнуться от этих людей: они были настолько непреклонны, так безапелляционны, будто обсуждали меня бесконечное число раз и давно пришли к выводу, что нечего со мной миндальничать, если и так все ясно. А я-то, дуреха, отправилась туда, полагая, что, как бывало в других местах, мне, вероятно, захотят помочь, проявят обо мне заботу, решат мои проблемы. Меня же вместо этого подняли на смех. Неужели со мной так легко не считаться? Неужели я так легко ведусь?

Нет, подумала я и повторила про себя привычное заклинание, что тогда ночью видела то, что видела. Что, собственно говоря, не соответствовало действительности. На самом деле я ничего не видела. И что? Ладно, предположим, чисто технически я ничего не видела – только слышала. А почему только слышала? Да потому, что, когда умирали сестры и мама, я пряталась в шкафу, а пряталась, потому что подло струсила.

Та ночь… Да, та ночь… Я проснулась – в комнате, где мы спали с сестрами втроем, было темно. В доме стоял такой холод, что с внутренней стороны на окнах белел иней. Дебби уже успела перебраться в мою кровать (мы часто спали втроем, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы согреться) и спиной упиралась мне в живот, своим весом припечатывая меня к холодной стене. Едва научившись ходить, я стала лунатиком и бродила во сне, поэтому не помню, как переползла через Дебби, зато отчетливо помню Мишель на полу: она спала, как обычно, в обнимку со своим дневником и с ручкой, как с соской, во рту – из уголка губ стекала тоненькая чернильная струйка. Я не стала ее будить: в нашем шумном доме сон защищался отчаянно и никто не просыпался без боя. Не побеспокоив и спящую в моей кровати Дебби, я открыла дверь и услышала голоса внизу, в комнате Бена, – сдавленный шепот на грани крика. Так разговаривают люди, считающие, что ведут себя тихо. Из щели под дверью его комнаты пробивался свет. Я пошлепала в мамину комнату, забралась под одеяло и прижалась к ее спине. Зимой мать обычно спала в двух парах длинных трико и нескольких свитерах, поэтому создавалось ощущение, что рядом лежит гигантская мягкая игрушка. Когда мы забирались к ней в постель, она даже не шевелилась, но, помню, на этот раз резко ко мне повернулась – я было решила, что она сердится. Но она обхватила меня, прижала к себе и, поцеловав в лоб, сказала, что очень меня любит. Она почти никогда не говорила нам таких слов – может, поэтому-то я их и запомнила? А может, придумала потом, чтобы на душе не было так горько? Ладно, предположим, она все-таки сказала, что меня любит, – и я тут же снова уснула.

А когда проснулась (через несколько часов или всего через несколько минут), рядом никого не было. С той стороны двери (что там происходило, я никак не могла видеть) страшно кричала мама и на нее гневно ревел Бен. Оттуда раздавались и другие звуки. Дебби причитала сквозь рыдания: «Мамочкамишельмамочкамишель». Потом я услыхала топор. Уже тогда я поняла, что это: звук металла, рассекающего воздух, удар обо что-то мягкое и бульканье. Дебби хрюкнула и судорожно вдохнула. Вопль Бена: «Зачем ты заставила меня это сделать?!» Мишель не было слышно вообще, что было очень странным, потому что она всегда была самой громкоголосой из нас, а тут – ни единого звука. Мамин крик: «Беги! Беги! Нет! Нет!» Потом выстрел, снова мамин крик, но уже без слов, – крик обезумевшей птицы, которая бьется о стены, оказавшись в тупике коридора.

Тяжелая гулкая поступь и звук маленьких ножек убегающей Дебби – она еще жива, она бежит в сторону маминой комнаты, и я судорожно повторяю: «Нет-не-надо-только-не-сю-да!» – и снова эти тяжелые ботинки в коридоре у нее за спиной, ногти царапают пол, снова топор и снова выворачивающий душу жуткий звук, который издает мама, а я застыла ледяным изваянием у нее в комнате и прислушиваюсь… по ушам снова ударяет выстрел, глухой звук падения, от которого сотрясаются половицы под ногами. Я – бесполезное, трусливое создание, – я наполовину в шкафу, наполовину снаружи, стою и молю Бога, чтобы все прекратилось. «Уходи, уходи, исчезни». Хлопает дверь, еще шаги и протяжный вой, Бен в сердцах отчаянно шепчет что-то себе под нос. Крик, низкий мужской крик и громкий голос Бена – я точно знаю, это был его голос, – «Либби! Либби!».

Я распахиваю окно, выпрыгиваю наружу через дыру в сетке от комаров прямо в снег – носки тут же промокают насквозь – и что есть силы бегу.

«Либби!»

Оглядываюсь на дом – там одиноко светится одно-единственное окно, все остальное – чернота.

Когда я добежала до пруда и заползла в камыши, я уже не чувствовала ног. На мне, как на маме, тоже было сто одежек и теплые длинные штанишки под ночнушкой, но меня колотило. – Ледяной ветер задирал подол и поднимался к животу.

По верхушкам камыша бешено пляшет луч фонарика, перепрыгивает на остовы деревьев неподалеку, падает на землю совсем рядом.

«Либби!»

Это Бен. Он меня преследует, идет по пятам.

«Не выходи, детка! Оставайся там!»

Луч фонарика подбирается все ближе, скрип снега под ногами все громче, я рыдаю, закрыв рот руками, я уже готова выпрямиться во весь рост – и пусть меня тоже убьют, но луч совершенно неожиданно, описав обратный круг, удаляется вместе с шагами, оставляя меня одну погибать от холода в темных камышах. Я не вышла из укрытия, я осталась там… Горевшее в доме окно погасло.

Спустя несколько мучительно долгих часов в слабом свете занимавшегося утра я поползла обратно к дому, ноги звенели, как железо, пальцы на руках свело в птичьи лапки. Дверь стояла нараспашку. На крыльце у входа сиротливо высилась горка рвотной массы из зеленого горошка и морковки. Все остальное было красным – стены, ковер, окровавленный топор на подлокотнике дивана. Мама лежала на полу перед дверью детской, верхняя часть черепа отсутствовала, топор сумел добраться до плоти через толстый слой одежды и оставил на теле страшные зияющие раны, одна грудь была оголена. Со стены прямо над остатками головы свисали рыжие пряди. Дебби лежала сразу за ней – глаза распахнуты, на щеке кровавый след, рука почти отрублена, живот, словно рот у спящего, приоткрыт, внутренности выглядывают наружу. Я позвала Мишель, хотя уже точно знала, что она тоже мертва. Она лежала, свернувшись калачиком на своей кровати, в обнимку со всеми своими куклами, горло чернело страшными синяками, один тапочек на ноге, один глаз открыт.

Стены были изрисованы кровью: перевернутые сатанинские пентаграммы и отвратительные ругательства. Все вокруг было поломано, изуродовано, истерзано. Банки с продуктами разбивали о стены, крупы рассыпали по полу. Из раны на маминой груди торчал бугристый шарик воздушной кукурузы. На лопасти дешевого вентилятора под потолком покачивалась привязанная к ней шнурком туфелька Мишель. Картина бессмысленного разрушения и буйства.

Я кое-как доползла до телефона на кухне; потянув на себя шнур, сбросила на пол, набрала номер тети Дианы – единственный, который знала наизусть, а когда она подняла трубку, завопила: «Они все умерли!» – голосом, который ударил по моим собственным барабанным перепонкам. Потом забилась в узкую щель между холодильником и плитой и стала ждать Диану.

В больнице мне вкололи обезболивающее и удалили три обмороженных пальца на ноге и половину безымянного на руке. С тех самых пор я и живу, размышляя, как бы умереть.

Я выпрямилась, выдернула себя из страшного дома и вернула в настоящее – я взрослая и нахожусь у себя в спальне. Раз много-много лет мне не удается умереть (я всегда отличалась отменным здоровьем), придется заняться планированием жизни. Слава богу, изворотливый ум Дэев вернул меня к мыслям о собственном благосостоянии. Крошка Либби Дэй вдруг поняла, в каком направлении двигаться дальше.

Все эти «энтузиасты Бена Дэя», эти «следователи-расследователи» готовы платить не только за письма. Разве не расспрашивали они, где находится Раннер и кого из друзей Бена я могу вспомнить? Они заплатят за информацию, которую, кроме меня, никто добыть не может. Эти придурки выучили план дома Дэев, насобирали полные папки фотографий с места преступления, у каждого – собственная версия убийства. Но при их чудаковатости им вряд ли запросто удастся кого-то разговорить – зато за них это могу сделать я. Полиция, и не только, пойдет навстречу бедной, несчастной жертве. Так и быть, и с отцом поговорю, раз они этого хотят, – естественно, если удастся его разыскать.

Правда, все это вовсе не обязательно к чему-нибудь приведет. Дома при ярко включенном свете, снова почувствовав себя в безопасности, я напомнила себе о том, что Бен виновен – просто не может им не быть, – в основном потому, что не знала, что делать с другими вариантами. И вовсе не значит, что я собиралась что-то предпринимать, хотя за двадцать четыре года я впервые ощутила в этом необходимость. Я начала прикидывать в уме: скажем, 500 долларов за разговор с копами, 400 – за беседы с кем-то из приятелей Бена, 1000 – за поиски Раннера, 2000 – за разговор с ним. Наверняка у этих фанатов Бена целый список людей, которых я смогу уговорить уделить какое-то время Сиротке Дэй. И тянуться это может не один месяц.

Я так и заснула – с бутылкой рома в руке и с утешительной мыслью: «И все-таки Бен – убийца».

Бен Дэй

2 января 1985 года

09:13

Колеса выписывали невероятные зигзаги и кренделя на тропинке, которая больше подходила для мотокросса, к тому же летом, а не сейчас. Глупо было садиться на велосипед, но еще большей глупостью было то, что Бен изо всех сил крутил педали на обледеневшей ухабистой дороге; по обеим сторонам жесткой щетиной торчали короткие промерзшие стебли прошлогодней кукурузы. Взгляд упал на идиотскую бабочку, которую кто-то из сестер прилепил на спидометр. Насекомое торчит здесь уже не одну неделю, время от времени попадая в поле зрения и раздражая, но, по-видимому, не настолько сильно, чтобы ее убрать. Наверняка это дело рук Дебби – он представил круглые глаза-конфетки: «Как красиво!» Из-за блестящей наклейки он отвлекся, и велик на полном ходу ткнулся в замерзшую грязь, переднее колесо вывернуло влево, он не удержался и завалился набок вместе со своим транспортом, застряв в нем одной ногой. Правая рука наткнулась на острые, как разбитое стекло, прошлогодние стебли. Он сильно ударился головой, зубы клацнули так, что этот звук колоколом отозвался в голове.

После нескольких секунд вышибавшей слезу пронзительной боли, когда к нему вернулась способность нормально дышать, он почувствовал, что вниз по щеке мимо глаза теплой струйкой течет кровь. Вот и отлично. Он смахнул ее рукой, но из раны на лбу тут же зазмеился новый ручеек. Жаль, что не ударился больнее. Он никогда в жизни ничего не ломал, но этот факт признавал, лишь когда его припирали к стенке: «Да неужто, чувак?! Как ты, блин, умудрился столько лет прожить на свете и ни разу ничего не сломать? Небось, мамочка заворачивала тебя в особую упаковку?» Прошлой весной он и еще несколько парней пробрались в городской бассейн, Бен постоял над большой сухой дырой на платформе для ныряния, глядя на бетонное дно и раздумывая, как, если отсюда сигануть вниз, можно в буквальном смысле разбиться в лепешку и прослыть сумасшедшим. Он несколько раз подпрыгнул на платформе, махнул виски прямо из бутылки, еще пару раз качнулся вверх и вниз и вернулся в компанию ребят, которых едва знал; они все это время украдкой за ним наблюдали.

Безусловно, сломанная конечность была бы идеальным вариантом, но сойдет и кровь. Она сейчас текла не переставая вниз по щеке к подбородку и оттуда капала на лед. Яркие красные лужицы идеально круглой формы.

«Истребление и смерть».

Слова пришли ниоткуда. Слова, какие-то фразы, обрывки песен прилипали к нему мгновенно да так и застревали в голове. Истребление и смерть. Перед глазами замелькали топоры древних викингов. Не среди них ли он был в прошлой жизни, и вот теперь дают о себе знать оставшиеся где-то глубоко внутри воспоминания, вдруг всплыв в нем легким пеплом? Он поднял велик и отогнал видение: ему, блин, не десять лет.

Он снова двинулся в путь, ушибленная нога болела, поцарапанная рука горела. Глядишь, и синячище появится. Диондре он точно придется по вкусу: она нежным пальчиком его пару раз погладит, а потом резко нажмет, чтобы появился повод пошутить, когда Бен подпрыгнет от неожиданности и боли. На все она реагирует чересчур: если смеется, то с дикими воплями и подвыванием; когда хочет изобразить удивление – так широко раскрывает глаза, что брови уползают вверх, почти до корней волос. Ей нравится выпрыгивать на него прямо из-за двери, чтобы он, испугавшись, пускался за ней вдогонку. Диондра – его девчонка. С именем, которое навевает мысли не то о принцессе, не то о стриптизерше, – он точно определить не мог. Она немного напоминала и ту и другую: такая же богатая и беспутная.

У педалей что-то забренчало – появился звук болтающегося в жестяной банке гвоздя. Он остановился, чтобы глянуть, в чем дело, но так ничего и не понял. Руки покраснели и сморщились, как у старика, – и были такие же слабые. Пока он разглядывал велик, глаза заливала кровь. Блин, зараза! Ни на что он не годен! Когда от них ушел отец, он был совсем маленьким, у него путем-то и не было возможности научиться что-то делать руками – чинить, мастерить. В детстве он видел парней, копавшихся в мотоциклах, тракторах и машинах, чьи металлические внутренности напоминали внутренности диковинного животного. Сейчас он разбирался в животных. И в оружии – как все у них в семье, он был охотником, но это мало утешало, поскольку мать все равно стреляла лучше.

Он хотел быть полезным, но не знал, как этого добиться, и страшно терялся. Летом отец на несколько месяцев снова поселился у них на ферме, и Бен надеялся, что в конце концов он чему-нибудь его научит. Но Раннер, если что-то делал, даже не звал его посмотреть. Более того, давал понять, что не стоит крутиться у него под ногами. Раннер, судя по всему, считал его слабаком: если мать просила что-то починить, Раннер говорил в ответ: «Это мужская работа» – и улыбался Бену, требуя подтверждения. А у Бена так и не повернулся язык попросить Раннера о помощи.

И он совсем без денег. Хотя нет, минуточку, это не совсем так – у него в кармане четыре доллара тридцать центов личных сбережений. А вот в семье денег действительно нет. Банковский счет всегда пуст – однажды он собственными глазами увидел остаток: один доллар десять центов, так что в тот момент вся семья имела в банке меньшую сумму, чем та, которая сейчас у него в кармане. Мать не умеет правильно организовать дела на ферме и вечно оказывается в заднице. Отвезет, например, на элеватор гору пшеницы на взятом в аренду грузовике, но ничего за это не получает или получит меньше, чем было затрачено на то, чтобы эту пшеницу вырастить, а если и выручает какие-то деньги, то всегда их кому-то должна. «Волки должны быть сыты», – говорила она, и когда он был совсем маленьким, всегда представлял, как она высовывается из черного входа во двор и бросает серой стае хрустящие зеленые купюры, а волки ловят их прямо на лету, как куски мяса. Но им этого всегда было мало.

Может, у них заберут ферму? Не пора ли? Лучше всего, пожалуй, было бы отделаться от нее и начать все сначала, чтобы не чувствовать, как это огромное умирающее существо связывает их по рукам и ногам. Но ферма была дорога матери как память, потому что принадлежала еще ее родителям и вызывала у нее особые чувства. Хотя, если подумать, она эгоистка, ей-бо-гу. Бен всю неделю работает на ферме, а потом в выходные в своей школе еще и убирает: школа – ферма, ферма – школа. Такой была его жизнь до Диондры, а теперь в его жизни уже три места: школа, ферма и большой дом Диондры прямо при въезде в город. Дома он задавал корм скоту и возил навоз, что-то подобное делал и в школе, где приходилось убирать комнаты со шкафчиками, в которых школьники держат вещи, мыть пол в столовке, – короче, убирать дерьмо за другими. И все равно половину заработанного приходилось отдавать матери. В семьях, видишь ли, принято делиться. Да неужели? А как насчет того, что родители должны заботиться о детях? На фига плодить еще троих, если трудно обеспечить даже одного ребенка?

Велосипед продолжал громыхать по дороге, Бен ждал, что он вот-вот рассыплется, как в дешевой комедии, и он окажется верхом на одном колесе. До чего же противно, что приходится ездить на велике, как мальчишке. Как ужасно, что он пока не может водить машину. «Нет зрелища печальнее на свете, чем то, когда тебе всего пятнадцать лет», – говорит Трей, качая головой и выпуская ему прямо в лицо струю дыма. Он всегда так говорит, когда Бен приезжает к Диондре на велосипеде. Трей по большей части не отличался эмоциональностью, но у него всегда находился повод прицепиться к человеку с каким-нибудь замечанием. Ему было девятнадцать лет, он носил длинные волосы, черные и блеклые, как асфальтовое покрытие недельной давности, и был пасынком не то брата деда или бабки Диондры, не то друга семьи. Для Бена оставалось загадкой, кем он ей приходится, то ли потому, что тот неоднократно менял историю родства, то ли потому, что Бен и сам обращал на это не слишком много внимания. Немудрено, ведь в присутствии Трея он тут же напрягался, а в голове вертелись назойливые вопросы. Почему он расставил ноги под таким углом? Куда девать руки? Сунуть в карманы или упереть в бока?

Но как ни встань, куда руки ни сунь, все равно это вызывало насмешки. Трей вообще был из тех людей, которые подмечают в тебе незначительный дефект, что-то такое, чего сам в себе не видишь, и сообщают об этом во всеуслышание. «Штанишки не замочишь – факт» – вот первое, что Трей ему сказал. На Бене тогда были джинсы, может быть, на сантиметр короче, чем нужно. Ну, может, на полтора. «Штанишки не замочишь – факт». Диондра прямо зашлась истеричным смехом. Бен ждал, когда она прекратит, а Трей снова начнет говорить. Ждать пришлось десять минут – он сидел молча, стараясь расположить ноги таким образом, чтобы носки не высовывались слишком сильно, затем под каким-то предлогом закрылся в ванной, ослабил ремень на одну дырочку и слегка – совсем чуть-чуть! – приспустил джинсы. Когда он вернулся (это было в гостиной у Диондры с голубым ковром на полу и огромными мягкими пуфами, которых там как грибов после дождя), второе, что он услышал от Трея: «Ремень-то у тебя почему на яйцах висит? Кого ты здесь хочешь обдурить!»

Снег усиливался… Но даже когда ему исполнится шестнадцать, у него все равно не будет машины. Машину, которая у них сейчас, мать приобрела по случаю на аукционе – ее когда-то сдавали в аренду. Вторую они не потянут – она уже об этом ему сказала, а еще сказала, что придется пользоваться одной на двоих. Нет уж, в таком случае она вообще на фиг не нужна. Он представил, как заезжает куда-нибудь за Диондрой на использованной в хвост и в гриву машине, которая хранит запахи сотен людей, пятна от съеденных в ней чипсов да следы бурных ласк, а сейчас в ней вдобавок отовсюду торчат учебники и тряпичные куклы сестер да валяются их пластмассовые браслеты. Ну уж нет! Правда, Диондра говорит, что он сможет водить ее машину (ей семнадцать – еще одна проблема, потому что не очень приятно ощущать, что учишься на два класса ниже своей девчонки). Перспектива сидеть за рулем ее автомобиля устраивала гораздо больше: вот они вдвоем в ее шикарной красной «хонде», салон благоухает ментоловыми сигаретами, которые она курит, динамики изрыгают тяжелый металл. Да, эта картинка куда приятнее.

Они уедут из этого вонючего городка в Уичито, где ее дядя держит магазин спортивных товаров и, может статься, возьмет его на работу. Бен однажды попытался попасть и в баскетбольную и в футбольную команду школы, но и там и там ему сразу же и очень грубо отказали, типа вообще сюда носа не суй, поэтому целыми днями находиться в помещении с футбольными и баскетбольными мячами казалось иронией судьбы. Но с другой стороны, при наличии такого количества спортинвентаря ему, может, удастся поупражняться и достичь такого уровня, который позволит вступить в спортивный клуб. Так что здесь, похоже, тоже есть свои плюсы.

Но конечно, самый большой плюс его новой жизни – Диондра. Вот они в собственной квартире в Уичито объедаются гамбургерами из «Макдоналдса», смотрят телевизор, занимаются сексом и выкуривают за ночь пачку за пачкой. Без Диондры Бен курил мало, а вот она была заядлой курильщицей и курила столько, что от нее пахло сигаретами даже после душа; казалось, надрежь у нее кожу – и из раны начнет сочиться ментол. Этот запах теперь ему нравился – для него это уже был уютный запах дома, как для кого-то, например, запах теплого хлеба. Вот так у них все и будет: они с Диондрой (у нее каштановые спиральки кудряшек на голове, жесткие от лака для волос, еще один ее запах – этот резкий грейпфрутовый дух, исходящий от волос) сидят на диване и смотрят мыльные оперы, которые она ежедневно записывает на видеокассеты. Хочешь не хочешь, ему тоже теперь приходится разбираться в перипетиях сюжета: дамы с открытыми плечами пьют шампанское, сверкая бриллиантами на пальцах, и одновременно изменяют мужьям, или мужья изменяют им, амнезия у героев и снова супружеская неверность. Он будет приходить домой с работы, руки будут пахнуть кожей баскетбольных мячей, а она уже будет ждать его с купленными для него в «Макдоналдсе» или в «Тако белл» гамбургером, или буррито, или начос, и они будут сидеть у себя в квартире и шутить над увешанными блестящими безделушками дамами из телевизора, Диондра будет показывать тех, у кого самые красивые ногти (собственные ногти она обожает), а потом начнет настаивать на том, чтобы накрасить ему ногти или накрасить губы, что она тоже любит делать, говоря при этом, что ей нравится превращать его в симпатяшку. В конце концов, совершенно голые и перемазанные кетчупом, они начнут соревноваться на кровати, кто кого перещекочет, и Диондра будет заходиться в громком обезьяньем смехе с воплями и визгом, и соседи снизу начнут колотить в потолок.

Однако эта картинка была неполной. Он сейчас намеренно обошел одну пугающую подробность, вычеркнул некоторые факты. А значит, все, о чем он тут намечтал, не более чем игра воображения. Он самый настоящий придурок, у которого не может быть даже задрипанной квартирки в Уичито. Внутри поднялась волна знакомой ярости. Ничего хорошего ему в этой жизни не светит, и впереди длинная череда подстерегающих его повсюду ограничений и отказов во всем – никуда от них не деться.

€4,23