Сигареты

Tekst
9
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Оуэн и Фиби: I
Лето 1961 – лето 1963

Много лет спустя, в то же первое июля, когда Аллан Ладлэм обнаружил Элизабет, и в том же городке, Оуэн Льюисон распорядился, чтобы его банк в большом городе перевел крупную денежную сумму его дочери Фиби, которой назавтра исполнялся двадцать один год.

Не впервые уже Оуэн решал обеспечить свою дочь: двумя годами ранее он ей сообщил, что учреждает доверительный фонд, чтобы предоставить ей собственный источник дохода.

Беседовал с нею он в середине августа, когда они сидели на улице под сенью кленов. За размытыми далями паривших полей и холмов припадал к земле синеватый Адирондак. Фиби вспыхнула под своим влажным загаром.

– Папуля! Чем я заслужила…

– Продолжай – ты все делаешь замечательно.

– Ты не о школе говоришь? Это даже не…

– Еще как считается. Но это не награда. Я хочу, чтоб ты сама распоряжалась своей жизнью.

– Папуля, я планирую пойти на работу…

– Что ж, я хочу, чтоб ты работала.

– Тогда…

– Но чтоб у тебя оставалось пространство для маневра. Чтоб ты могла выбирать. Чтобы тебя сразу не соблазнил какой-нибудь обеспеченный хлыщ. Двести в месяц должны в этом деле пригодиться.

– Это же баснословно, папуля…

– А если повезет, сумма вырастет.

– Папуля, а что, если… – Она замялась. – Что, если случится что-нибудь особенное – вроде покупки машины? Не то чтоб мне хотелось, но…

– Попросишь меня. Мне будет в радость.

Оуэн пояснил, что контролировать капитал будет он:

– Это нужно, чтобы средства росли. Ты же согласна с тем, что у меня получится лучше? И к тому же понимаешь, что ошибкой будет истощать его на что-нибудь вроде машины.

Конечно же, Фиби согласилась. У нее уже начал вырабатываться план. Знать, что у нее будут свои деньги, – это оживить одно особое желание.

Той весной у себя в колледже она побывала на факультативной лекции. Выступать студенты позвали первого длинноволосого взрослого мужчину, какого она в жизни видела. Носил он сапоги и джинсы, замшевую куртку и галстук-шнурок. Жил в Скалистых горах и рассказывал о тех краях девственной глуши. Говорил о вторжении городского человека в эту глухомань. Говорил о коррупции в капиталистическом обществе, о том, как она унижает все, чего б ни коснулась, включая отдельные личности, – а все потому, что нужно извлекать выгоду. Глухомань, сказал он, поощряет личность оставаться просто-напросто собой: люди вынуждены приобретать такие знания, которые оказываются непревзойденно полезными для того, чтобы вести счастливую, самоподдерживающуюся жизнь. Своим политическим идеалом он издавна считал революцию, но теперь видел, что час для революции еще не настал. Пока же такое время не придет, он рекомендовал отринуть общество. Никто не спросил у выступающего, чем люди в глуши занимаются по вечерам. Фиби и ее сверстники, обычно такие скептики, заглотили предложенные заповеди с восторгом.

Вскоре после она познакомилась в большом городе с молодым человеком, который воплотил собой виденье того лектора. Грядущий год он намеревался провести в Нью-Мексико лесником. Она ахнула от восхищения, что вызвало его предложение: а поехали со мной. Пусть и нависал он над нею весь золотой и громадный, Фиби даже тогда не могла помыслить о такой перспективе. Теперь же она ему написала: он не шутил? В ответ он позвонил и подтвердил, что нет, не шутил.

Когда Фиби объявила, что бросает колледж, чтобы отправиться охранять лесные угодья юго-запада, Оуэн, не куривший лет десять, машинально схватился за пустой нагрудный карман. Он счел, что его обвели вокруг пальца.

Ума Оуэну хватило, чтобы скрыть такие чувства и пуститься в торг. Поначалу выразил лишь удивление, заметив, что вести подобную жизнь – дурацкая для нее затея, судя по всему: на такую работу она не способна. Фиби утверждала, что способна; в верховых походах она была звездой, держалась лучше многих мужчин. (Сам виноват, размышлял он, вырастил ее как мальчишку. А вот ее брат – ребенок домашний.) Возможно. Но зачем бросать всего за два года до конца бакалавриата? Она ответила, что диплом по искусству от прогрессивного колледжа нынче много веса не имеет – он может ей даже навредить. Оуэн спросил: а само искусство? Десять лет она хотела стать профессиональным художником. (Оуэн в силах был принять такую возможность. Он не рассчитывал, что его девочка поступит в школу права, а все признавали, что талант у нее настоящий. Ей следует и дальше учиться живописи. Впоследствии, вероятно, и вырастет из таких занятий – или же преуспеет в них. Он представлял себе, как навещает ее тогда в городе…) Искусство, сказала Фиби, и что такого замечательного в искусстве?

– Буду заниматься чем-то настоящим.

– Даже Маркс кое-что в этом соображал – помнишь его «производительный труд»?[23] А в том, чтобы пялиться на деревья, ничего производительного нет.

– Папуля, ты же сам сказал – пространство для маневра…

– Я имел в виду, чтобы достичь чего-то в мире – в «настоящем» мире. А не сбегать от него.

– Ты заберешь деньги?

Оуэну хотелось знать больше.

– Эти «друзья» в Нью-Мексико – среди них есть твой мальчик?

– Чего ты так боишься? Не собираюсь я там всю жизнь провести. И он не мальчик, он мужчина, – не сдержалась и добавила Фиби.

Оуэн боялся – не того, что воображала Фиби, а того, что его отставят в сторону. Он искренне желал Фиби свободы и видел себя ее частью.

– Ты пустишь псу под хвост пользу девятнадцати лет. Ты слишком умна для первобытного леса…

– Но это же то, чему я не выучилась…

– …и если желаешь удрать с «мужчиной», так и скажи, Христа ради.

Конечно, мужчина был – кто-то же должен был стать предлогом для перемен. Фиби попала впросак, защищая этого человека, которого едва знала. Поставила себя в неудобное положение; вынудила себя злиться; хваталась за оправдания.

– Как только я чего-то хочу, ты увиливаешь.

– Фиби, я был бы безответственным…

– Херня, ты желаешь управлять моей…

– …ради твоего же блага. Следи, пожалуйста, за языком, когда со мной разговариваешь.

– Благо – это то, что ты… Вот для чего нужны деньги – чтоб еще больше зависеть…

– И думать не смей про Нью-Мексико.

– До свиданья, папуля. – Она ушла до того, как расплакалась. (Как мог этот умный человек так тупо себя вести?)

Гуляла Фиби два часа. Вернувшись домой, позвонила кое-куда по межгороду, сложила две сумки и успела на вечерний автобус в большой город.

Уехала она до того, как домой вернулась мать; Фиби позвонила Луизе на следующий день, чтобы объяснить свое решение. Потом она с нею связи не теряла, чтобы оба ее родителя всегда знали, что «с нею все в порядке». Прежде чем Оуэн увидел ее вновь, прошло восемь месяцев.

Из большого города Фиби так и не уехала: перспектива жить в глухомани с золотым юношей быстро утратила свою привлекательность. Недолго она пожила с семьей подруги по колледжу. Осознала, что первая ее задача – зарабатывать себе на жизнь. Ее старая преподавательница живописи помогла ей подыскать работы натурщицы; смелость позировать ню придала ей уверенности. Она предложила себя нескольким фотографам, некоторые снимали моду, один среди множества привлекательных черт проницательно различил ее стройные ноги и лодыжки. Он специализировался на обуви. Через четыре месяца после отъезда из дома Фиби стала профессиональной натурщицей ниже колен. Нескольких хорошо оплачиваемых часов в неделю хватало на все ее нужды.

Пока Фиби училась себя обеспечивать, преподавательница познакомила ее с несколькими художниками. Фиби сходила к ним на выставки, навестила мастерские, пообщалась с ними после работы. Их жизнь пришлась ей по вкусу. Их еще не перебаламутило буйным рынком; «Кедровый бар» по-прежнему оставался процветающим клубом[24]. Их работа наполняла ее страстью к подражанию – не какой-то одной манере, а скорее чудно́й одержимости, какую различные манеры выражали. Фиби возжаждала собственного стиля.

Она и не воображала, будто что-то знает. Она готовилась к художественной школе, надеясь, что ее примет Хофманн[25], и тут сходила на выставку художника по фамилии Трейл – ее преподавательница часто его упоминала. Эта небольшая ретроспектива – первая за много лет – демонстрировалась в галерее на Восточной Десятой улице. В свой первый заход Фиби провела там час, а на следующий день вернулась опять – и на следующий снова, чтобы наверняка удостовериться, что в Уолтере Трейле она «встретила своего мастера». Она решила именно им его и сделать.

Оуэн восхищался б ее оборотистостью. Она убедила друзей своих друзей представить ее Уолтеру, а потом и рекомендовать ее. Устроила так, чтобы ему о ней почаще напоминали, – к примеру, прохаживалась мимо него в «Кедровом», опираясь на услужливую руку де Кунинга[26]. Когда наконец она у него объявилась – с шестью рисунками, благопристойно размытыми, дабы походили на нечто оригинальное, – он сразу же встал на ее сторону. Посмотрел на рисунки, затем на нее саму и принял ее просьбу стать его подмастерьем. Она будет выполнять за него работу по дому, время от времени позировать ему и работать под его наставничеством.

 

Уолтер жил на углу Бродвея и Девятой улицы в здании для мастерских; Фиби он нашел студию с кухонькой на этаже под собой. Для нее началась новая жизнь. Уолтер к своей роли отнесся всерьез. Между тем, что он заставлял ее делать для самого себя, и тем, что велел ей делать для себя, у нее едва оставалось время выставлять напоказ свои ноги.

Теплым моросливым утром в середине апреля, через два месяца после того, как Фиби переехала, визит ей нанес Оуэн. Она сказала ему встретить ее у Уолтера, где дверь никогда не запиралась, и он поэтому мог попросту ввалиться; что он и сделал, слегка спозаранку, совершив незнакомое путешествие в нижний Ист-Сайд быстрее, нежели рассчитывал. Поначалу Фиби он не увидел. В дальнем углу громадной комнаты Уолтер Трейл набрасывал обнаженную натурщицу, и ее вид притянул взгляд Оуэна. Натурщица не сидела неподвижно: она медленно вращалась под пристальным взглядом художника, как будто исполняла скользящий танец, по очереди ложилась, приседала, вставала на колени, меняла одну позу на другую с замедленной размеренностью, поразившей Оуэна и своей безликостью, и гипнотизмом. Женщина была молода: кожа у нее рдела, соски смотрелись единообразно розовыми. Он заметил проблеск розовых губ в скольженье ее бедер, а затем длинные волосы скользнули прочь с ее лица – лица Фиби.

Оуэн сказал себе: это заговор. Заметив его, Фиби произнесла:

– Ой, тьфу!

Уолтер отложил угольную палочку, обтер почерневшие пальцы белой тряпицей и протянул руку своему обалдевшему гостю.

– О – мистер Льюисон! Полагаю, такого не планировали ни вы, ни я. Извините – просто пытаюсь успеть один последний рисунок. – Оуэн проследил, как попка Фиби скрывается в спальне. Уолтер произнес: – Она великолепная натурщица. Умеет двигаться.

– Вот как?

Уолтер ковал железо, пока горячо:

– Она действительно умеет двигаться. А не просто лежать тут, как натюрморт. Знаете, это французы его так назвали – «мертвой природой», но кому ж захочется, чтоб его натурщица была трупом? Как будто играют в «умри-замри-воскресни», а мы делаем вид, будто они для нас «задачи на форму». Вот и говорите об отношении к женщине как к вещи! То есть зачем оставлять за скобками желанье, живость, когда пишешь ню, их просто нельзя упускать, это, вероятно, самое настоящее, что тут есть, – помните Ренуара: «Я пишу своим пенисом»?[27] Поэтому когда Фиби… – возведенные горе глаза Оуэна напомнили Уолтеру святых Перуджино[28], – …сказала: «Давайте я попробую все время двигаться», – чтобы я не переставал видеть в ней жизнь, я ответил: «Ладно», – и все получается. Знаете, в каком-то смысле я не ее пишу, а ее…

– Это до крайности интересно, – сказал Оуэн, когда его дочь, уже одетая, вернулась в мастерскую.

– Она замечательная девушка в далеко не единственном смысле, – подытожил Уолтер.

Оуэн повел Фиби обедать. В одежде та казалась Оуэну такой же лучезарной и незнакомой, как и без нее.

– Папуля, – произнесла она, когда расселись, – я хочу кое-что сказать сразу. – Оуэн подумал: плохо дело. – То, что ты прошлым летом устроил мне веселую жизнь, – лучшее, что со мной вообще могло случиться. Благодаря этому я научилась управляться с собственной жизнью.

– Едва ли в этом моя заслуга.

– Твоя-твоя. Отнять у меня деньги – это было здорово. Мне теперь удается самой за себя платить. Когда ты зашел в мастерскую Уолтера (ну не душка ли он?), я осознала: пользу папули иногда способны приносить, даже если они гады. Я тебя за это люблю. Я правда люблю тебя, папуля. Надеюсь, ты меня хоть немножко одобряешь.

– Ты хорошо выглядишь.

Оуэн вбросил пару намеков на ее частную жизнь. Фиби ответила, что на мужчин у нее нет времени (она имела в виду – на одного мужчину).

– А твой дружок-«душка»?

– Да он же твой ровесник, папуля. Почти.

– О чем и речь.

Посещение студии Фиби почти убедило его. Не-слишком-уж-большая комната, светлая даже в промозглый день, отражала целеустремленную жизнь: узкая тахта, стул, кресло, погребенное в стираном белье, на кухоньке стол, заваленный отходами завтрака – несомненно, на одну персону. Стены увешаны рисунками, гуашами и ненатянутыми холстами; весь пол под ними уставлен подрамниками, полотнами и бумагой в рулонах, лабиринт банок с краской, открытых и закрытых. Стояло два мольберта, большой и маленький, а у окна, с крутящимися стульями по бокам, – лист толстой фанеры десять на четыре, установленный на козлы, и на нем – нисколечко места, свободного от профессионального беспорядка.

– Эгей, – спросил Оуэн, морща нос от скипидара, – ты тут живешь?

Фиби открыла окно. Обернувшись, увидела, как Оуэн рассматривает холст на мольберте побольше.

– Ой, да не говори вообще! Меня тут с ума это сводит. С тех пор как мы сошлись с Уолтером на той выставке в январе, мне хотелось скопировать одну его картину, вот только сам он и слышать об этом не желал. Я никак не оставляла его в покое, и однажды он ответил: «Ладно, сама напросилась». Он заставляет меня не срисовывать все в точности. Я должна добиться того же тем же способом, что и он. Это определить он может – знаешь, наносится ли фактура мягкой кистью или жесткой или краска разравнивается ложкой, а не мастихином. В какую сторону у него двигалась рука. Что он пил накануне вечером… Эта у меня самая любимая из всего, что Уолтер написал. Старая – «Портрет Элизабет».

– Жизнь у Элизабет, похоже, была нелегкая.

– Я ее уже четыре раза соскабливала. Не думаю, что вообще когда-нибудь справлюсь. Но всякий раз, когда пытаюсь, у меня возникает пятьсот пятьдесят три новых замысла. Если тебе тут что-нибудь понравится, папуля, только попроси.

Из стопки на столе он выбрал автопортрет мягким карандашом. Глаза Фиби озадаченно смотрели с листа прямо на него, и в последующие недели он частенько смотрел в них ответно – с той зачарованностью, что состояла из обиды, томления и неуверенности. Он осознал, что восхищается дочерью. От мысли, что увидит ее снова, он робел.

В те дни Оуэн часто приезжал в город без Луизы. Позвонив Фиби перед одним таким визитом, он как бы между прочим сказал:

– Не хочу тебе досаждать…

Она ответила:

– Уж лучше б досаждал!

Он предложил вывести ее куда-нибудь вечером. Где ему забронировать столик? Не хочет ли она, к примеру, в театр?

– Не особо. Давай поглядим, как нам будет. Что б мы ни делали, мне понравится. Заходи ко мне, выпьем. Может, просто останемся дома и посмотрим «Золотое дно»[29].

Оуэну хотелось обходиться с Фиби не хуже, чем обходился с ним его собственный отец. У того, трудолюбивого мелкого предпринимателя, карьера оборвалась в смертоносной автомобильной аварии, когда Оуэн доучивался в Анн-Арборе последний год. В свои двадцать один Оуэн оказался владельцем фабрики в Куинзе, поставлявшей карандашным производителям обогащенный графит. Мало что понимая в предпринимательстве, он согласился ею управлять: организовано производство было хорошо, и он знал, что научится всему быстро. Через несколько месяцев у него на складе вспыхнул пожар и уничтожил весь товар и половину фабрики. Счетоводы призвали его собрать страховые выплаты и списать то, что осталось от фабрики. При этом он совершил значимое открытие.

На пожар примчались две пожарные бригады. Делать свое дело они отказывались до тех пор, пока Оуэну не хватило мозгов каждому предложить по двадцать пять долларов (в то время – недельная заработная плата). Предприниматель поопытнее мог бы знать, что подобная практика – общее место, а вот Оуэн возмутился – настолько, что вписал эту взятку в свои требования страховой компании и тем самым символически осудил ее. Никакой компенсации он не ожидал. Тем не менее требование это оплатили.

Из такой нежданной удачи Оуэн вывел заключение, которое со временем преобразовалось в план; его он подал одному старому другу, который как раз заканчивал Школу права Коламбии. Друг откликнулся благожелательно. Оуэн предложил ему войти с ним в долю, а рабочим капиталом взять те деньги, которые получил за пожар.

Оуэн осознал, что мелкие предприятия вроде отцовского, у каких мало резервного капитала и они зависят от высокой производительности, – на милости одного-единственного бедствия. Задержка в компенсации страховщиков – у него все это заняло год – может разорить их подчистую. Такие компании неохотно станут выдвигать смежные требования, которые способны задержать урегулирование. Оуэн предложил создать такую службу, которая будет заниматься теми случаями, когда предприятию повредило природное бедствие: основные требования возмещать сразу, а свою прибыль получать за счет косвенной ответственности, покрываемой страховкой. Исход взаимодействия Оуэна с пожарным депо предполагал, что такая прибыль может быть крупной.

Оуэн с партнером учредили компанию, предоставляющую такую услугу. Первых своих клиентов выбирали очень тщательно. Сами же были прилежны, умны, способны на непреклонное упорство и даже везучи. Предприятие их оказалось настолько преуспевающим, что через пять лет одно их присутствие в том или ином случае убеждало страховые компании улаживать все быстро, а не рисковать непредсказуемыми судебными тяжбами.

Оуэн процветал. Карьера принесла ему не только состояние, но и удовлетворение: его предприимчивости и находчивости постоянно бросали вызов; он чувствовал, что приносит пользу малым предприятиям, а впоследствии – предприятиям и не таким уж малым. Успех ввел его в общество традиционно зажиточное – общество банкиров и профессионалов, ставивших себя выше непритязательных предпринимателей вроде его отца. Оуэн завидовал той уверенности в собственной особости, какую эти люди выказывали. Поскольку он и преуспевал, и был сговорчив, приняли его с распростертыми объятиями. Когда пришло время, он женился на юной даме, которая хоть и беднее его, но принадлежала к почтенному филадельфийскому семейству.

Весь их брак Оуэн оставался предан Луизе. Вскоре она подарила ему то, чего он от нее больше всего хотел: ребенка, и в особенности – дочь. Обе ее беременности он с такою силой ждал их разрешения, что Фиби, родившись, уже была средоточием всех его желаний.

Отцом девочки Оуэн стал с облегчением. Можно было холить ее счастье – свое собственное счастье, – не заботясь о добродетелях боевого духа и методичности, требуемых от мальчиков. Надзирал за ее образованием как в школе, так и вне ее. Сделал все, чтобы она рано научилась плавать и скакать верхом, а позже – стоять на лыжах и играть в теннис. Брал ее на балет, чтобы разжечь в ней трепет, а затем отправил в балетную школу. При первом признаке пробуждающегося интереса показывал ей книги, пьесы и музыку, а чтобы поддерживать в ней рано развившиеся художественные наклонности, бесперебойно снабжал ее всем, что ей может для этого понадобиться, – от пластилина и карандашей в три года до масла и акрила в тринадцать. Он оставался последовательно любящим, требовательным родителем. Добродушная и сообразительная Фиби процветала под его приглядом. К семнадцати годам та удовлетворенность, какую она в себе чувствовала, лучилась из нее, как белизной сияет снег. Оуэн радовался своему родительскому успеху. К тому времени в работе не осталось для него почти никакого дерзновения – она сделалась средством скорее не достигать, а сохранять. Удивительные победы он теперь начал искать в Фиби.

 

Десятью месяцами раньше их ссора и отъезд Фиби породили в нем яростное разочарование. Теперь же, когда они примирились, он ее по-прежнему не понимал. С убедительной искренностью она поблагодарила его за то, что он «гад», – странное заключение, какое можно вывести из девятнадцати лет его щедрот.

Он пришел к ней в студию в семь, кроткий час вечера в конце июня, когда знойный чистый воздух весь пропитан коричным жаром. Фиби приготовила ему охлажденные «буравчики» без шейкера. Что же им делать? Выплыли в нескончаемые сумерки. Она повела его в мясной ресторан рядом с Гринвич-авеню – фасонистый, но не оглушительно. Из-за их столика Оуэн сторожко озирался. Здесь-то богема, по крайней мере, казалось, пощадит его.

Вино с берегов Тразименского озера, которое он никогда не видел, да и не увидит, открыло у него в уме просторы воспоминания и предвкушения. Он было начал рассказывать Фиби о каком-то случае из его прошлого, когда к их столику подвалил крепкий молодой щеголь и рукой изобразил приветствие:

– Приветик, Фиб.

– Мой отец Оуэн. Хэрри.

– Без балды! – заметил Хэрри. – Слышь, ляля, в «Эль Пуэбло» в десять Боб дует. Думал, мож, тебе надо зачем. (Оуэн спросил: «Дует куда?» – Фиби ответила: «В рог».)

После ужина Оуэн с сознательным благорасположением произнес:

– Почему б и нет? – Они побрели за шесть углов на Шеридан-сквер. Где-то выше по реке почти темное небо вспыхивало преломленным фейерверком. – Это же французский рожок, – неодобрительно заметил Оуэн, искушенно рассчитывая на трубу или саксофон.

– Такова жизнь, – хмыкнула Фиби.

– А Боб – это кто?

– Скотт, – прошептала Фиби. – А это Вуди Вудуорд на альте, Док Айронз на вибрафоне и Папаня Дженкс за барабанами.

Трое черных и один белый, все молодые, ровно в десять они заполнили сумрак «Пуэбло» бряцаньем до того изощренно сладким, что Оуэн ощутил, будто его околдовали. Воздух сдобрился зеленым запахом.

– Они очень хороши, – воскликнул Оуэн.

Фиби казалась довольной.

– После этого отделения могут к нам подсесть.

Оуэн ощутил укол. Он-то разговаривал лишь с теми неграми, кто на него работал. Насколько хорошо Фиби знакома с этими?

Она поясняла:

– Уолтер у них как бы покровитель – по крайней мере, он им это выступление устроил.

Когда, невозмутимые, в белых рубашках, музыканты расселись за их столиком, на Оуэна они не обратили ни малейшего внимания. Несколько клиентов заведения подошли на поклон, среди них – Хэрри. А во всем прочем они сидели вместе тихонько и удовлетворенно, как будто после долгого дня устроились на веранде поглядеть, как над кукурузными полями – или Тразименским озером – восходит луна.

В половине двенадцатого Папаня Дженкс допил свой стакан.

– Оуэн! – Тот выпрямился, как задремавший школяр, которого застали. – Хотите что-нибудь послушать?

– Э-э… «Всё, что ты есть»?[30] – наобум отозвался Оуэн.

– Годно. Годно? – спросил он у остальных.

– Как там тот переход…

– Вниз по большой терции. От соль к ми-бемоль, как в «Давным-давно»[31]. – Оуэну он добавил: – Мистер Кёрн внимательно учился у Шуберта – и был бережлив.

Они вернулись к своим инструментам. К Фиби резко склонился молодой человек в сшитых на заказ джинсах:

– Западная Одиннадцатая, четырнадцать. Домерич. Vaut le détour[32].

Музыканты снова разразились своим насмешливым торжеством. Балладу Кёрна рассеяли в суете контрапункта.

После Оуэн снова сказал:

– Почему бы и нет? – и они двинулись к востоку, уже в ночи, глубокой, но не темной: сквозь листву гингко свет из окон штриховал тротуары бледно-оранжевым. Воздух едва ли вообще остыл, лишь у переулков мягкие порывы в лицо или загривок намекали на взмахи небесного веера.

После получаса на вечеринке Оуэн спросил у себя, что здесь происходит, если вообще что-то происходит. Должно быть, что-то происходило, поскольку скучно ему не было. Фиби вскоре его бросила – ради его же блага, это он знал: ему будет лучше одному. Он стоял у бара и наблюдал за другими гостями – многие тоже наблюдали. Какое-то время в дальней комнате играл нанятый ансамбль – контрабас, фортепиано, саксофон. Те разговоры, что доносились до него, в основном были светской болтовней, вдобавок к легким подталкиваниям и касаниям, дружелюбным, не очень-то чувственным, что сводило вместе стайки людей и разметывало их. Тайские шелковые занавеси колыхал калифорнийский ветерок. В мягкости этой выжили несколько островков ажитации:

– А потом он у меня спросил: «Если я здесь с тобой в постель лягу, придется ли мне ложиться с тобой в постель и в Нью-Йорке?» – и я ответила ему: «Миленький, конечно же, нет!»

Оуэну не удалось сопоставить лицо с мелодичным голосом. Он не понимал, отчего ему так просто и легко среди тех, кого он не знает, кого, казалось, сами они волнуют не больше, чем он их, но кто тем не менее не держится ни враждебно, ни безразлично.

В его впечатлениях возникло больше смысла, когда начались танцы. Стерео включилось, как призыв на Страшный суд, где спасутся все. Никто никого не приглашал танцевать, потому что никто ничего не слышал. Люди танцевали или нет. Понятие «пары» развеялось в общей неразберихе, расползшейся по трем комнатам.

Оуэн любил всевозможные танцы. Раньше в том году, когда только возник «твист», он без посторонней помощи навязал его сборищам на севере штата, все еще настроенным на волну Шавьера Кугата[33]. Здесь же твист вслед за конгой ушел в небытие; правил новый, не такой определенный порядок. Оуэн взялся сводить очевидно хаотические движения окружавших его к рисунку, который сам он сумел бы сымитировать.

Выйдя на арену, он оказался лицом к лицу с женщиной едва ли моложе – она убедительно напоминала Энжелу Лэнсбёри[34] и держалась со стильным самозабвеньем. Он попытался следовать ее примеру в танце – и не смог. Вдруг она чуть ли не прильнула к нему – он подумал было, что она собирается его поцеловать, – чтобы визгливо прошептать ему на ухо:

– Не делайте па. – Сообразить ему не удалось… – Никаких па! – упорствовала она, отводя его в сторону. – Нет никаких правил. Просто закрепите одно бедро в пространстве – пускай это будет вашим центром, так? – а все остальное отпустите. Делайте то же, что и музыка, – что угодно. – Она показала. Он попробовал. – Что угодно! – побудила она. – Закройте глаза и слушайте.

Время от времени он останавливался у открытого окна, чтобы остыть. После чего пытался улыбками и жестикуляцией выразить прочим очевидцам свое одобрение новой культуры. Однажды какая-то девушка прямиком повлекла его в самую гущу – словно бы укрепить его обращение; один раз – какой-то юноша. От прикосновения уверенной руки страх Оуэна растворился среди танцующих.

Оуэн перерос радостное возбуждение и обрел беглость – и тут его остановила Фиби. В комнате поспокойнее она познакомила его с Джои, лет двадцати с чем-то, художником с незадачей, в которой Фиби просила Оуэна разобраться: у Джои в мастерской пожар, хозяин отказывается платить за ремонт. Страховка? Не того сорта, если верить хозяину, который, как считал Джои, тянет, чтобы его выселить. Оуэн велел позвонить наутро ему в контору и спросить Марджи; а он ее проинструктирует по телефону. Ему пришло в голову, как легко он может предоставлять свои услуги личностям, столь явно в них нуждающимся.

Вечеринка стихала. Оуэн и Фиби вслед за бандой гуляк спустились вдоль перил из грецкого ореха на каменистую мостовую Манахатты[35]. Рука об руку направились они на запад в поисках «Белой башни»[36]. Оуэн сказал:

– Потом я закину тебя домой. Вот бы сонным быть хоть немножко.

– Ясно! – Фиби повернула их обратно к Пятой авеню. – Ты мне доверяешь?

– С лихвой.

Она уже тормозила такси.

– В Белмонт, пожалуйста. К служебному входу.

– Вам в отель, дама, или на ипподром?

– На ипподром. Пожалуйста, по мосту, – добавила она. Чтобы посмотреть рассвет.

Не вполне рассвет: таксомотор гладко скользил к меловой пыли, сыпавшейся каскадами со звезд в восточное облако света. Когда они высадились у конюшен, Фиби повела их в кафетерий – наполовину полный, сна ни в едином глазу. Кофе с плюшками они принесли к столику, за которым сидели пятеро мужчин, самый молодой – щуплый черный подросток, самый старый – чикано лет под шестьдесят. Компания благодушно подвинулась, чтобы Оуэн и Фиби сели, и продолжала основательно обсуждать коня по кличке Прирост Капитала. («От Венчурного Капитала и Без Риска, – пояснила Фиби. – Эти люди работают на Макьюэнов».)

Уолтер Трейл не терял друзей еще с тех лет, когда писал портреты лошадей. Ему нравилось ездить на бега, и Фиби он иногда брал с собой. Она познакомилась с несколькими владельцами, а поскольку лошадей знала – уболтала себе дорожку и на конюшни, и там тоже завела себе друзей.

Отодвигая поднос, один мужчина сказал:

– Давайте его проверим.

Все двинулись к конюшням. Прироста Капитала оседлали и вывели. На тренировочной дорожке молодому черному сказали:

– Шесть фарлонгов, не забудь, и держи потуже. Может, ему все еще больно.

Рассвет превратился в день. Когда коня в конце тренировки подвели к их компании, чикано объявил:

– С ним все в порядке.

– Через полтора месяца забегает, – добавил кто-то. – Эй, Фиби, хочешь горяченького выгулять?

Конь пыхтел, гарцуя к ним боком. Высокий чернокожий придерживал мундштук, а разминочный жокей соскочил и передал Фиби поводья. Конь обернул к ней выпученный глаз, тряся головой, как пловец, которому вода попала в уши. Фиби недолго постояла рядом, глядя снизу на эту голову и разговаривая с конем, а затем повела животное к конюшням.

– Полчаса хватит, – сказал ей мужчина.

Оуэну его голоногая дочь в короткой юбке казалась тревожно хрупкой рядом с серебристо-серым жеребцом-трехлеткой в мыле собственной мощи. Куда девались все остальные? Ей он не сказал ни слова, опасливо держался подальше; но когда Прирост Капитала вновь вынырнул из-за угла конюшни, Оуэн увидел, как он неожиданно дернул головой назад и Фиби потеряла равновесие. Когда поводья ослабли, конь встал на дыбы, мотая у нее над головой коварными передними ногами и хрипло ржа. Развернувшись, Фиби ослабила уздечку, пока конь снова не опустился наземь и не пригнул голову. Она сделала шаг к нему и перехватила поводья ближе к узде, дернув ими едва ли не до земли, где и удерживала их, налегая всем своим весом. Конь брыкался и дергался вбок, а головы поднять не мог. Мгновенье спустя, к ужасу Оуэна, Фиби со строгим криком: «Ах ты, мать твою» что-то-там, – принялась колотить животное кулачком по шее. Вскоре после этого она зашагала дальше, и жеребец послушно двинулся за нею.

23См., напр.: Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., 2 изд., т. 26, ч. 1, с. 133–134, перев. Ин-та марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.
24Cedar Street Tavern (1866–2006) – бар и ресторан на восточной стороне Гренич-Виллидж в Нью-Йорке, место, популярное у писателей-битников и художников – абстрактных экспрессионистов.
25Ханс Хоффманн (1880–1966) – американский художник и преподаватель немецкого происхождения. Преподавать он прекратил в 1958 г.
26Виллем де Кунинг (1904–1997) – американский художник – абстрактный экспрессионист голландского происхождения.
27Нечто подобное французский художник-импрессионист Пьер-Огюст Ренуар (1841–1919) мог произнести в разговоре с журналистом, о чем в биографии отца (1962) сообщил французский кинематографист Жан Ренуар (1894–1979).
28Пьетро Перуджино (Пьетро ди Кристофоро Ваннуччи, 1446/1452—1523) – итальянский живописец эпохи Возрождения, представитель умбрийской школы, учитель Рафаэля.
29Bonanza (1959–1972) – американский телесериал-вестерн на канале Эн-би-си, созданный сценаристом и продюсером Дейвидом Дортортом.
30All the Things You Are – песня американского композитора Джерома Дейвида Кёрна (1885–1945) на стихи Оскара Грили Кленденнинга Хэммерстайна II из оперетты «Не по сезону теплый май» (Very Warm for May, 1939).
31Long Ago (and Far Away) – песня Джерома Кёрна на стихи Айры Гершвина из музыкального фильма «Девушка с обложки» (Cover Girl, 1944).
32Здесь: Стоит посмотреть, стоит внимания (фр., букв. «ради этого стоит дать крюку»).
33Шавьер Кугат (1900–1990) – каталанско-американский руководитель джазового оркестра, аранжировщик, певец, актер, режиссер и сценарист, один из ключевых популяризаторов латиноамериканской музыки в США.
34Дама Энжела Бриджид Лэнсбёри (р. 1925) – британско-ирландско-американская актриса кино, театра и телевидения, певица.
35Точнее – «Манна-хата», первое историческое написание названия местности, ныне именуемой островом Манхэттен, на картах начала XVII в., первоначально – лишь южный кончик самого острова. Впоследствии «манхэттами» голландские поселенцы ошибочно называли индейское племя векансгик, чьи охотничьи угодья располагались на острове.
36White Tower Hamburgers (1926–2004) – американская сеть ресторанов быстрого питания.
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?