Девушка из лаборатории

Tekst
15
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Девушка из лаборатории
Девушка из лаборатории
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 9,59 7,68
Девушка из лаборатории
Audio
Девушка из лаборатории
Audioraamat
Loeb Мария Ермакова
5,33
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Научные лекции освещали актуальные проблемы общества, а не уводили нас в мир отживших политических систем, защитники и противники которых умерли еще до моего рождения. На них мы не говорили о книгах, которые были написаны с целью проанализировать другие книги, являющиеся, в свою очередь, пересказом еще более древних произведений; нет, они были посвящены тому, что происходит здесь и сейчас, и будущему, которое еще только возможно. Я никогда не умела пускать дело на самотек – это качество, помноженное на мое стремление перевыполнить любую работу, всегда делало меня неудобной для прежних учителей; однако именно его теперь поощряли мои профессора. Они приняли меня – пускай я и была девушкой – и заверили в том, что я и так давно подозревала: мой истинный потенциал проистекал в первую очередь из стремления бороться, а не из обстоятельств моего прошлого и настоящего. Я будто снова оказалась в отцовской лаборатории – в безопасной гавани, где мне разрешалось играть со всем, с чем захочется.

Люди похожи на растения: в своем росте они стремятся к свету. Я выбрала науку потому, что она давала мне самое необходимое – дом в наиболее буквальном его значении: безопасное место.

Взросление – долгий и болезненный процесс для любого из нас. Единственное, в чем я никогда не сомневалась: однажды у меня будет своя лаборатория, потому что она была у отца. В нашем городке папа был не просто каким-то ученым – он был Ученым с большой буквы У, и это слово описывало не род его занятий, а самую суть. Мое желание пойти по его стопам зародилось глубоко внутри и было полностью интуитивным: в детстве мне не доводилось ни слышать об ученых-женщинах, ни встречаться с ними или хотя бы видеть по телевизору.

Теперь этот ученый – я, и это все еще немного странно, но, положа руку на сердце, я никогда не была кем-то другим. За прошедшие годы я вдохнула жизнь в три собственные лаборатории: создав их с чистого листа, подарила тепло и душу трем пустым комнатам, каждая из которых оказывалась больше предыдущей. Мое нынешнее обиталище почти идеально: оно находится в благословенном Гонолулу, в чудесном здании, увенчанном радугами и цветами гибискуса. И все же я чувствую, что никогда не перестану желать большего и строить что-то новое. Пусть моя лаборатория на плане университета обозначена как «комната Т309» – это «лаборатория Джарен», и она останется ею, где бы ни находилась. Она носит мое имя, потому что это – мой дом.

Моя лаборатория. Место, где всегда горит свет. Окон здесь нет, но они и не нужны: она полностью автономна, этакий маленький замкнутый мир. Только мой – и такой понятный, населенный лишь небольшим количеством знакомых между собой людей. Моя лаборатория – это место, где мои мысли живут на кончиках пальцев; где я всегда что-то делаю; где нахожусь в вечном движении: стою, хожу, сижу, приношу, держу, взбираюсь и ползаю на четвереньках. Моя лаборатория – место, где я не могу уснуть, потому что в мире столько вещей гораздо интереснее сна! Здесь всем важно, чтобы я не поранилась. На страже моей безопасности стоят многочисленные правила и предупреждения. Я дисциплинированно надеваю перчатки, очки и закрытые туфли – доспех, призванный уберечь от опасных ошибок. Только в лаборатории все мои нужды удовлетворены имеющимся. Шкафы забиты тем, что может однажды пригодиться; все, что здесь можно найти, – не важно, насколько оно маленькое или бесформенное, – попало сюда не просто так, пусть даже его предназначение пока и не установлено.

Именно здесь чувство вины за все, что я не успела сделать, уступает гордости за то, что я делаю. То, что я опять не позвонила родителям, не заплатила по кредиту, не вымыла тарелки и не побрила ноги, меркнет в сравнении с благородным научным порывом. В своей лаборатории я снова могу быть ребенком, играть с лучшим другом, смеяться и быть смешной – или же всю ночь работать над исследованием камня из незапамятных времен, потому что к утру мне нужно выяснить, из чего он сделан. Стоит повзрослеть, как на тебя сваливается множество непонятных и неприятных вещей: налоговые декларации, страховка на машину, цитологические мазки, – но все это не имеет значения, когда я работаю в лаборатории. Телефонов тут нет, поэтому я не мучаюсь оттого, что кто-то мне не звонит. Дверь заперта, и я знаю каждого, у кого есть ключ. У внешнего мира нет возможности проникнуть внутрь, а это означает, что здесь я наконец-то могу быть собой.

Моя лаборатория – как храм, где я понимаю, во что верю. Гул машин сливается в радостный гимн, стоит войти внутрь. Я знаю, кого могу встретить – и как они себя поведут. Будет тишина и будет музыка, время приветствовать друзей и время оставлять их наедине с собственными мыслями. Здесь жизнь подчинена определенным ритуалам; часть из них я понимаю, другие нет. В лаборатории царит мое лучшее «я», которое стремится справиться с любой задачей. Сюда приходят в особенные дни, как в церковь. По праздникам, когда весь остальной мир замирает, у меня открыто. Это островок безопасности и надежное убежище, пристанище на рабочем фронте, место, где можно спокойно осмотреть раны и подлатать доспехи. Я выросла в лаборатории – как и в церкви, – поэтому они навсегда со мной.

Лаборатория – это и место, где я пишу. С годами я далеко продвинулась в том редком прозаическом жанре, который подразумевает сжатие результатов десятилетней работы пяти человек до шести страниц научной публикации, написанной на языке, который мало кто понимает и на котором никто не говорит. Статья описывает детали моей работы с точностью лазерного скальпеля, но ее утонченная красота – своего рода подделка, манекен нулевого размера, призванный продемонстрировать великолепие платья, которое на живом человеке обречено смотреться гораздо хуже. В этих публикациях нет сотен необходимых сносок или таблиц с данными, которые пришлось месяцами переделывать после того, как готовившая их студентка магистратуры внезапно уволилась, бормоча по дороге к двери, что не желала бы моей жизни. Один из параграфов я писала пять часов: в самолете по дороге на похороны, в реальность которых не могла поверить. Даже черновик этой статьи благодаря моему ребенку был исчеркан цветными карандашами и заляпан яблочным пюре еще до того, как на нем просохла после печати краска.

Пусть в моих научных публикациях скрупулезно рассказано о растениях, когда-то покрывавших Землю, экспериментах, прошедших как по маслу, и подтвержденных данных, они преступно умалчивают о других важных вещах. Например, о целых садах, превратившихся в перегной, плесень и труху; электрических сигналах, которые никак не хотели стабилизироваться, и картриджах для принтера, которые мы реанимировали в ночи самыми зверскими методами. Я с удручающей ясностью сознаю: будь на свете способ добиться успеха, минуя стадию отчаяния, кто-нибудь уже непременно сделал бы это, упразднив необходимость экспериментов, – но журнала, в который я могла бы написать о том, как моя наука создается и руками, и сердцем, по-прежнему не существует.

Неизбежно наступает утро: восемь часов. Пора менять реактивы, выписывать чеки, покупать билеты на самолет. Я опускаю голову и заполняю очередной научный отчет, пока в горле комом копятся невысказанные боль, гордость, сожаление, страх, любовь и тоска. Двадцать лет работы в лаборатории подарили мне две истории: ту, которую я должна написать, и ту, которую я бы написать хотела.

Наука так глубоко убеждена в собственной ценности, что ей невыносима идея выбрасывать какой бы то ни было хлам. Это утверждение справедливо даже для моего отца и его логарифмических линеек, аккуратно сложенных в хранящуюся в подвале коробку с наклейкой «Линейка логарифмическая стандартная [25 см] 30 центов». Их тридцать: именно столько необходимо, чтобы у каждого студента была своя; ученые могут позволить себе многое, но никогда не делятся инструментами. Эти древние линейки уже никогда никому не понадобятся: они безнадежно устарели и были вытеснены сначала калькуляторами, потом компьютерами, а с некоторых пор – телефонами. На коробке нет имени, только карточка с описанием содержимого. Помнится, я смотрела на нее и по какой-то неведомой причине мечтала, чтобы на ярлычке отец написал мое имя. Но эти линейки никому не принадлежали – они просто были. И уж конечно, они никогда не принадлежали мне.

* * *

В 2009-м мне исполнилось сорок. К тому моменту я уже четырнадцать лет была профессором. В том же году нам удалось совершить прорыв в химии изотопов и построить аппарат, который мог работать бок о бок с нашим масс-спектрометром.

Возможно, у вас в ванной стоят весы, достаточно точные, чтобы отличить человека массой 80 килограммов от человека массой 83 килограмма. У меня же есть прибор, позволяющий отличить атом с двенадцатью нуклонами от атома с тринадцатью нуклонами. Более того, у меня таких приборов два. Именно они называются масс-спектрометрами; каждый стоит полмиллиона долларов. Университет купил их для меня в явной надежде, что теперь я смогу делать удивительные и невозможные ранее вещи, которые только укрепят нашу научную репутацию.

Согласно моим весьма грубым подсчетам, отныне и до самой смерти я должна буду совершать примерно четыре невозможных открытия в год, чтобы хоть как-то рассчитаться с университетом. Ситуация осложняется тем, что деньги на все остальное – реактивы, мерные стаканчики, листы для заметок, тряпочки для полировки масс-спектрометра – я должна доставать сама. Делается это с помощью письменных или устных запросов в федеральные или частные фонды, которые в масштабах страны стремительно иссякают. Но это еще не самая большая проблема: зарплата всех сотрудников лаборатории (кроме меня) должна обеспечиваться так же. Было бы здорово гарантировать стабильность дольше чем на полгода сотруднику, который пожертвовал всем ради науки и трудится восемьдесят часов в неделю, – но ученые, увы, живут в совершенно ином мире. Если вы читаете это и хотите нас поддержать, пожалуйста, позвоните. И да, было бы безумием не включить это предложение в текст.

 

К 2009-му я и моя команда уже три года работали над созданием аппарата, который мог бы выделять оксид азота из газов, высвобождающихся в результате детонации самодельной взрывчатки. Готовый аппарат мы закрепили бы на переднем конце масс-спектрометра, который и произведет необходимые измерения. Таким образом, мы надеялись предложить новый метод криминалистической экспертизы химических последствий террористической атаки, поскольку число нейтронов в каждой субстанции уникально – как и отпечаток пальца. Идея была в том, чтобы сравнить и, возможно, связать химический отпечаток того, что осталось после взрыва, с химическими веществами, найденными на поверхностях, где взрывчатку собирали: например, на кухонном столе.

В 2007-м нам повезло продать эту мысль Национальному научному фонду: тогда как раз были обнародованы данные о том, что больше половины смертей в Афганистане – результат детонации самодельных взрывных устройств. Проект выиграл внушительный грант – я никогда не видела цифру с таким количеством нулей. Конечно, мне хотелось изучать рост растений, но наука войны всегда оплачивалась лучше, чем наука просвещения. Мой коварный план заключался в том, что сорок часов в неделю лаборатория посвятит исследованию взрывчатки, а оставшиеся сорок будет тайно ставить собственные эксперименты в биологии растений.

Этот подход незамедлительно дал свои плоды в виде смертельно уставших сотрудников, впадавших в отчаяние от каждой почти-неудачи или обычной задержки. Химическая реакция, над которой мы работали, оказалась мудреной и требовала усилий. Извлечь азот из продуктов взрыва не составляло труда, но преобразовать присоединенный к нему кислород было гораздо сложнее, чем мы предполагали. Проблема возникла и с тем, чтобы в процессе отслеживать нейтроны. Мы анализировали разные вещества, но стоило им оказаться в масс-спектрометре, как выборка результатов оказывалась практически идентичной. Это сводило с ума. Если бы эксперимент ставился на человеке, это было бы все равно что показывать ему зеленый или красный фонарь и каждый раз слышать «зеленый» – независимо от того, какой фонарь горит на самом деле.

Вопрос: когда вы выставите сбитый с толку предмет исследований за дверь и начнете сначала, на этот раз с другим испытуемым? Правильный ответ – если вы упрямы так же, как я, – «никогда». Мы начали работать медленнее и осторожнее в надежде исключить неточности, которые могли быть результатом небрежности и не создали бы проблем в эксперименте более отлаженном. Вскоре выяснилось, что на выполнение задач, по прогнозам занимающих не более двух часов, на деле требуется четыре дня (а на правильное выполнение – все восемь). И вот эти лабораторные изыскания нужно было втискивать между ежедневным поливом, удобрением и отслеживанием роста доброй сотни растений.

Я навсегда запомню вечер, когда наш анализатор взрывчатых веществ наконец синхронизировался с масс-спектрометром и тот начал выдавать положенные нормированные значения. Это был типичный вечер воскресенья – тот поздний час, когда тебя уже начинает преследовать предчувствие неотвратимого понедельника. Я, как всегда, была погружена в наши финансы. Проект близился к завершению, и можно было точно предсказать день, когда финансирование иссякнет окончательно. Сидя в офисе, я изучала цены на реактивы и колдовала над центами, пытаясь превратить их в доллары, – но все мои усилия лишь отсрочивали неизбежное банкротство не более чем на несколько месяцев.

Тут дверь распахнулась, и в кабинет ворвался Билл, мой партнер по лаборатории. Рухнув в сломанное кресло, он швырнул на стол какие-то бумаги.

– Теперь я готов это сказать. Чертов агрегат работает, и притом отменно! – провозгласил он.

Полистав пачку принесенных им выборок, я без особенного удивления отметила, что теперь различные газы дают различные – и точные – значения. Обычно я объявляю эксперимент успешным задолго до того, как это признает Билл. Он же рвется провести еще один комплекс испытаний и еще одну калибровку, прежде чем заявить об окончательной победе.

Мы обменялись улыбками, зная, что справились – снова. Весь этот проект был яркой иллюстрацией тому, как строится наша совместная работа. Сначала я возвожу воздушный замок и украшаю его, пока он не становится категорически недостижимым; потом составляю бизнес-план и продаю его правительственным органам; затем закупаю сырье и вываливаю все материалы Биллу на стол. Наступает его черед брать все в руки и строить первый, второй и третий прототип, не переставая клеймить идею как несбыточную. К пятой сборке его детище начинает выглядеть многообещающе, к седьмой оно уже работает (если включать его, надев голубую рубашку и повернувшись лицом к востоку), а мы начинаем чувствовать приближение успеха.

С этого момента проект вступает в фазу, когда я тружусь в лаборатории днем, а он – ночью. Мы бесконечно обмениваемся твитами, SMS и сообщениями в Facebook, обсуждая мельчайшие детали полученных результатов, пока наш личный монстр не начинает демонстрировать точность и аккуратность, доступные разве что зингеровской швейной машинке моей бабушки. Потом Билл проводит еще одно испытание батарей – хотя лучше парочку, а еще лучше три, – и вот тогда все наконец готово. Здесь снова подключаюсь я: нужно провести ревизию процесса, сочинить историю о том, как мы в два счета заставили наше детище работать, и дать инвесторам понять, насколько это будет удачное вложение средств. Каждый новый фискальный год цикл повторяется, причем мы ставим перед собой все более амбициозные цели, достижение которых имеющийся бюджет покроет едва ли наполовину – и то если мы потуже затянем пояса.

Трудно придумать что-то более невинное, чем финальный массив честно собранных и интерпретированных данных, – и все же, суммируя их, мы с Биллом каждый раз чувствуем себя Бонни и Клайдом, которым снова удалось выйти сухими из воды. Вот тебе, вселенная!

В тот вечер я торжествующе воздела руки к потолку, а потом запустила пальцы в спутанные волосы, пытаясь массажем заставить работать извилины в мозгу – эта привычка осталась у меня с магистратуры.

– Знаешь, мы с тобой уже не в том возрасте, чтобы проводить тут все вечера. – Покосившись на часы, я поняла, что мой сынишка давно уснул, не дождавшись матери.

– Как назовем аппарат? – Биллу, все еще окрыленному успехом, не терпелось придумать новому прибору забавное имя, которое затем превратится в еще более забавную аббревиатуру. – Думаю, можно окрестить его «КОТ», если взять за основу реакцию диспропорционирования, катализируемую никелевым катализатором.

Ни один писатель в мире не относится к словам так трепетно, как ученые. Терминология – наше все: мы качественно определяем объекты, опираясь на устоявшиеся названия, описываем их общепризнанными терминами, изучаем каждый по-своему, а потом пишем о них с помощью кода, на освоение которого уходят годы. Фиксируя свои достижения, мы «выдвигаем гипотезы», но никогда не «предполагаем»; «делаем выводы», а не «заключаем» просто так. Слово «важный» представляется нам слишком неточным, а потому бессмысленным – но, если к нему добавить «исключительно», это может принести дополнительные полмиллиона финансирования.

Право ученого назвать новый вид, минерал, атомную частицу, состав или галактику расценивается как величайшая честь и наиболее почетная обязанность, стремиться к которым должен каждый. В любой научной отрасли существуют строгие правила и традиции присвоения имен. Хотите попробовать? Начнем со сбора и анализа всех данных о вашем открытии. Добавим к ним щепотку информации о мире, в котором вы живете. Возьмем только самое запоминающееся – из него предстоит выбрать то, что вызывает у вас улыбку и служит отсылкой одновременно к вечному и скоротечному. Теперь окрестите свое детище и продолжайте верить (вопреки доводам здравого смысла), что хоть часть придуманного вами неуклюжего названия сохранится в веках.

Однако в ту ночь мой мозг успешно притворялся мертвым – лишь бы не принимать участия в лексических экзерсисах. По правде говоря, мне хотелось только добраться до дома и упасть спать.

– Можем назвать его «четыре миллиона восемьдесят тысяч долларов налогоплательщиков», потому что именно столько мы потратили на чертову штуковину, – фыркнула я, обращаясь скорее к распечаткам с бюджетом лаборатории, которые никак не желали идти на мировую. В данный момент предстояло решить, кого, черт возьми, просить о деньгах после того, как мы закончим работу над этим проектом. За прошедший год мы исчерпали все свои обычные ресурсы, а денежные вливания со стороны правительственных организаций почти иссякли. Хоть мне и нравится работа ученого, все же нужно признать: я устала от необходимости решать проблемы, которые к сегодняшнему дню и проблемами-то не должны быть.

Билл понаблюдал за мной еще пару секунд, потом хлопнул себя по коленям и поднялся на ноги:

– Пожалуй, обойдемся без названия, я просто нацарапаю на нем твою фамилию. Этого будет достаточно.

Наши взгляды встретились, и каждый увидел в глазах другого отражение тех пятнадцати лет, что мы провели за совместной работой. Я кивнула, пытаясь найти правильные слова благодарности, но Билл уже развернулся и вышел из кабинета.

Его сильные стороны компенсируют мои слабости; вместе мы – полноценная личность, обе половинки которой получают часть необходимого из окружающего мира, а часть – от партнера. В тот вечер я вновь дала себе мысленную клятву во что бы то ни стало найти финансирование и обеспечить Биллу достойную зарплату. Как и раньше, я просто обязана была найти выход, потому что где-то в соседней комнате он одновременно со мной сейчас включит радио (пусть и настроенное на другую волну) и вернется к работе – точно так же чувствуя, что не одинок.

2

Как и у большинства людей, у меня было «свое» дерево, воспоминание о котором живо еще с детских времен, – голубая ель (Picea pungens), вызывающе зеленая даже в долгие и тоскливые зимние месяцы. Помню, как яростно она топорщила острые иголки, защищаясь от белого снега и серого неба, – идеальная модель для взращиваемого во мне стоицизма. Летом я обнимала ее, лазила по веткам и вела долгие беседы, воображая, будто ель знает обо мне все. Еще мне нравилось считать себя невидимкой, когда я пряталась под нижними ее лапами и наблюдала за муравьями, которые таскали туда-сюда опавшие иглы, – вылитые грешники в одном из кругов ада. Став старше, я узнала, что ель меня не замечала; мне объяснили также, как она получает пищу из воздуха и воды. Забираясь на нее, я в лучшем случае создавала небольшую вибрацию ствола, а сломанные ветки доставляли моей подруге не больше неприятностей, чем мне самой – вырванный волосок. В остальном же ничего не изменилось: еще несколько лет я спала в трех метрах от этой ели, отделенная от древесной подружки одним оконным стеклом. Лишь позже, уехав в колледж, я постепенно оставила позади и ее, и свое детство.

С той поры прошло немало лет. Я узнала, что мое дерево когда-то тоже было ребенком. Зародыш, из которого оно выросло, годами лежал на земле, рискуя либо прождать слишком долго, либо, наоборот, слишком рано покинуть семя. Любая ошибка привела бы его к гибели в утробе кипящего мира, который не прощает промахов и даже самый крепкий лист за пару дней превращает в перегной. Мое дерево было и подростком – оно пережило десять лет бурного роста без оглядки на будущее. Между десятью и двадцатью годами оно вытянулось вдвое и часто болело, готовясь к новым испытаниям и ответственности, которая приходит с такой высотой. Оно силилось не ударить в грязь лицом перед старшими товарищами – и то и дело затыкало их за пояс, нагло захватывая случайный клочок солнечного света. Сосредоточившись на росте, оно не могло породить семена, но уже было готово к появлению нужных гормонов. Свой год оно проводило так же, как и любой другой подросток: резко пускалось в рост весной, выпускало к лету новые иголки, осенью простирало вширь корни и неохотно вступало в скучную зимнюю пору.

С точки зрения подростка, взрослые деревья влачат существование столь же бессмысленное, сколь и долгое. В ближайшие пятьдесят, восемьдесят, возможно, даже сто лет – никаких развлечений, кроме попыток не упасть, непрерывного тяжелого труда (а как еще назвать необходимость отращивать по утрам новые иголки вместо опавших?) и еженощного выключения энзимов. Больше никаких выбросов питательных веществ, сигнализирующих о захвате новых подземных территорий, – разве что надежный и изрядно потрепанный центральный корень уныло доползет наконец до появившихся прошлой зимой трещин. Взрослые деревья каждый год становятся чуть толще, но ничем, кроме новых годичных колец, больше похвастать не могут. С трудом добытые жизненные соки бродят в их ветвях, лениво раскачивающихся над головами вечно голодного молодняка. Благоприятное соседство, богатая водой и всем необходимым почва и, главное, много света – вот идеальные условия для того, чтобы дерево полностью реализовало свой потенциал. В условиях менее подходящих им не суждено достичь даже половины высоты своих более удачливых сородичей. Никакого бурного подросткового роста, только выживание.

 

За восемьдесят с чем-то лет мое дерево наверняка несколько раз болело. Убежать от лавины животных и насекомых, с энтузиазмом пытающихся превратить его если не в убежище, то в еду, оно не могло – а потому научилось защищаться. В арсенале его были острые колючки и ядовитый сок. Самому большому риску подвергались корни – уязвимые, плотно укутанные покрывалом из перегноя. Защита была хороша, но за нее пришлось заплатить ресурсами, которые могли пригодиться для целей более приятных. Каждая капля сока – так и не родившееся семечко. Каждая колючка – лист, не увидевший свет.

В 2013-м моя ель совершила ужасную ошибку. Решив, что зима закончилась, она расправила ветви и выпустила множество новых сочных иголочек, готовясь приветствовать лето. Но май пришел с небывалой весенней пургой; снега за выходные выпало очень много. Обычно для хвойных деревьев метель не страшна – но когда к весу новых побегов добавился вес снега, ветви не выдержали: сначала погнулись, а затем сломались, оставив лишь голый ствол. Мою бедную ель подвергли эвтаназии: родители срубили ее и выкорчевали корни. Я узнала об этом много месяцев спустя из телефонного разговора в разгар солнечного дня. Нас разделяло больше шести тысяч километров; там, где я теперь жила, снега не было вовсе. Какова ирония: стоило мне полностью осознать, насколько живым было дерево моего детства, как оно погибло. Однако гораздо важнее, что оно было не просто живым – у него была биография, так похожая на мою и так от моей отличавшаяся, свои поворотные моменты сюжета. Мое дерево сполна использовало отведенное ему время, и это время изменило его.

То же самое время изменило и меня, мое восприятие детского образа дерева и мое восприятие восприятия елью самой себя. Наука дала мне понять: все куда сложнее, чем кажется на первый взгляд, и именно радость открытия – ключ к тому, чтобы прожить счастливую жизнь. Еще я узнала, что единственный способ сохранить воспоминания – это скрупулезно фиксировать происходящее. Если не делать этого, все, что когда-то было, а сейчас исчезло, окажется забыто. Даже мое любимое дерево, которое должно было пережить меня, но не смогло.

3

Семена умеют ждать. Большинству из них приходится откладывать свой рост минимум на год, а для вишневой косточки и отсрочка в сотню лет – не проблема. Чего именно ждет каждое конкретное семечко, известно только ему самому. Убедить его пойти на риск и пустить первые ростки может только уникальное сочетание нужной температуры, влажности и света, а также множества других факторов. Все это – ради единственной попытки вырасти.

Но даже в своем ожидании семена живы. Желудь, лежащий на земле, и возвышающийся над ним трехсотлетний дуб – одинаково живые. Оба они не растут – только ждут: один – полного расцвета, второй – грядущей смерти. Вы входите в лес и поднимаете голову, поражаясь колышущимся в поднебесье кронам: они так высоко, что вам никогда не дотянуться. Под ноги вы, скорее всего, не смотрите; а ведь именно там, под вашей подошвой, прячутся сотни семян – живых и ждущих. Вопреки здравому смыслу, они надеются на единственный шанс, который может и не выпасть на их долю. Больше половины из них умрет, так и не дождавшись. Пройдет еще много лет, умрет еще множество семян. Их гибель не имеет значения: любая береза, укрывающая вас своей сенью, из года в год порождает еще четверть миллиона новых семян. На каждое дерево, что вы видите в лесу, приходится как минимум сотня других – спрятанных в земле, живых и всем своим существом стремящихся быть.

Семена кокоса – размером с человеческую голову. Они могут пересечь Атлантический океан, упав в воду возле побережья Африки, чтобы прорасти на острове Карибского архипелага. По сравнению с ними семена орхидеи совсем крошечные: миллион весит примерно как канцелярская скрепка. Но любое из них, маленькое или большое, – это лишь питательная среда, призванная сохранить зародыш: набор из нескольких сотен клеток, рабочий проект настоящего растения со сформированными корнями и побегами.

Внутри семени ожидающий развития зародыш сложен вдвое; но стоит ему пойти в рост, как он распрямляется, принимая ту форму, которая была заложена в него много лет назад. Твердая оболочка персиковой косточки, семени кунжута или горчицы, скорлупа ореха – это всего лишь способ удержать его внутри. У себя в лаборатории мы избавляемся от этих оков, добавив немного воды – этого всегда достаточно. Почти каждое семя тут же начинает расти. Как заправский Щелкунчик, я расколола сотни скорлупок и все же каждый раз с изумлением смотрю по утрам на зеленые ростки. Множество сложных вещей оказываются поразительно простыми, когда есть кто-то, кто тебе помогает. В правильном месте и в нужных условиях мы прорастаем, становясь тем, чем нас задумала Природа.

Однажды ученые решили вырастить цветок лотоса (Nelumbo nucifera). Когда вскрытую ими оболочку семени подвергли радиоуглеродному анализу, оказалось, что зародыш внутри провел в торфяном болоте в Китае целых две тысячи лет. Все это время внутри его теплилась надежда на будущее, а кругом зарождались и исчезали цивилизации. И наконец долгое ожидание маленького цветка было вознаграждено – он смог пустить корни в лаборатории. Интересно, где он цветет сейчас.

Каждое новое начало – это финал долгого ожидания. У каждого из нас есть только один шанс стать собой. Каждый из нас одновременно невозможен и неизбежен. Каждое могучее дерево когда-то было семечком, которое умело ждать.

4

Первый эксперимент, поставленный не в рамках рутинных лабораторных занятий, я провела, когда мне было девятнадцать. И все ради денег.

За время учебы в Университете Миннесоты я сменила не меньше десяти подработок. Проведя в Миннеаполисе в общей сложности четыре года, я работала по двадцать часов в неделю (в каникулы это время увеличивалось), чтобы жить не только на стипендию. В моем послужном списке можно найти должность корректора в университетской газете, секретаря декана факультета сельского хозяйства, оператора программы удаленного обучения и техника, который полирует предметные стекла. Я давала уроки плавания, собирала библиотечные книги и сопровождала богатых посетителей к их местам в Аудитории Нортропа. Но все это меркнет по сравнению с моими рабочими буднями в больничной аптеке.

Устроиться в университетский госпиталь мне помогла одногруппница из класса по химии, которая сама там работала. По ее словам, в аптеке хорошо платили да к тому же позволяли брать две восьмичасовые смены подряд, получая благодаря этому сверхурочные за вторую смену. Ее начальник взял меня по знакомству, посвятив изучению моей характеристики обескураживающе мало времени; вскоре я уже оказалась счастливой обладательницей двух комплектов бирюзовой формы.

На следующий день после занятий я впервые отправилась на новую работу, а в два тридцать уже была готова заступить на смену с трех до одиннадцати. Трудиться мне предстояло на цокольном этаже больницы – в главной аптеке, где хранились, сортировались и отслеживались все лекарства, когда-либо выданные пациентам. Это была огромная, полностью самостоятельная организация с собственной стойкой информации, погрузочной площадкой, несколькими комнатами для хранения и локерными холодильниками с разной температурой. Все эти помещения окружали находившуюся в центре гигантскую открытую лабораторию – размером, как мне тогда казалось, с ангар. Здесь всегда толклось множество людей, которые смешивали индивидуальные препараты, необходимые для комплексного лечения. Помощник провизора объяснил, что свою карьеру мне предстоит начать с должности курьера: по требованию доставлять внутривенные болеутоляющие на посты медсестер.