Тайная история Костагуаны

Tekst
5
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Как-то вечером они разбили лагерь у отполированной индейцами скалы, покрытой иероглифами винного цвета, – те же индейцы, вооруженные отравленными стрелами и отличавшиеся такой серьезностью лиц, какой отец никогда не видел, довольно долго служили им проводниками. Отец стоял и в немом изумлении разглядывал изображение человека, поднявшего руки навстречу ягуару или пуме, и вдруг, слыша краем уха разговор между, допустим, каким-нибудь лейтенантом армии Конфедерации и маленьким ботаником в очках, почувствовал, что в этом путешествии – смысл его жизни. «Энтузиазм не давал мне уснуть», – писал он Антонии де Нарваэс. И хотя Антония де Нарваэс винила не энтузиазм, а москитов, мне показалось в ту минуту, что я понимаю отца. На листочке, давно погибшем от руки моей матери, написанном наверняка в спешке и все еще под впечатлением от экспедиции, Мигель Альтамирано изложил свое главное предназначение. «Они хотят раздвинуть землю, как Моисей раздвинул море. Хотят разделить континент надвое и осуществить старинную мечту Бальбоа и Гумбольдта. Здравый смысл и все проведенные исследования показывают, что прорыть канал между двумя океанами невозможно. Дорогая сеньора, я даю вам обет со всей торжественностью, на которую способен: я не умру, не увидев этого канала».

Господа присяжные читатели, вам, как и всей Британской империи, хорошо известен анекдот, который часто рассказывал Джозеф Конрад, вспоминая, с чего началась его страсть к Африке. Помните? Эпизод, полный неподдельного романтизма, хотя не мне тут иронизировать. Джозеф Конрад – еще ребенок, еще Юзеф Теодор Конрад Коженёвский, а карта Африки – еще белое пятно, содержимое которого – реки, горы – абсолютно неизвестно, место ясной тьмы, истинное вместилище тайн. Мальчик Коженёвский подносит палец к пустой карте и говорит: «Я туда поеду». Для меня мой отец в Панаме был тем же, чем была карта Африки для юного Коженёвского. Вот отец прорывается сквозь Дарьенскую сельву в компании безумцев, задающихся вопросом, можно ли здесь устроить канал, а вот сидит в госпитале Колона рядом с дизентерийным больным. Письма, которые Антония де Нарваэс оживила в памяти, вероятно, ошибаясь в деталях, в хронологии и именах собственных, стали у меня в голове пространством, сравнимым с Африкой моего друга Коженёвского: континентом, не содержащим, вопреки латинскому смыслу этого слова, никакого содержимого. Рассказ матери заключил в рамку жизнь Мигеля Альтамирано, но то, что находилось внутри этой рамки, превратилось с течением месяцев и лет в мое личное сердце тьмы. Господа присяжные читатели, мне, Хосе Альтамирано, был двадцать один год, когда я поднес палец к своей пустой карте и, дрожа от волнения, произнес: «Я туда поеду».

В конце августа 1876 года я, не попрощавшись с Антонией де Нарваэс, взошел на борт американского парохода «Селфридж» в нескольких лигах от дверей моего дома и повторил путь, совершенный отцом после того, как он неосмотрительно пролил свое семя. Шестнадцать лет прошло со времен последней гражданской войны, на которой либералы убивали больше, не потому что их армия была лучше или храбрее, а потому что пришел их черед. Смертоубийство между моими соотечественниками – национальная версия смены караула: оно повторяется время от времени и обычно следует правилам детской игры («теперь моя очередь командовать страной» – «нет, моя»). Так вот, в момент моего отъезда в Панаму как раз разыгрывалась очередная смена караула, и руководил ею, как водится, Ангел Истории. Я проплыл по Магдалене, оживленной попеременным движением сражающихся сторон, забитой сампанами с грузом не какао или табака, а мертвых солдат, чей гнилостный запах мешался с дымом из пароходных труб, и вышел в Карибское море у Барранкильи, и разглядел с палубы Ютовую гору и даже крепостные стены Картахены, и, возможно, допустил некую наивную мысль (например, задался вопросом, видел ли мой отец этот же пейзаж в свое время и что он при этом подумал).

Но я не мог догадываться, что в окруженном крепостными стенами картахенском порту только что побывал парусник, пришедший под французским флагом из Марселя с остановками в Сен-Пьере, Пуэрто-Кабельо, Санта-Марте и Сабанилье, и теперь он направлялся в город, известный некоторым его пассажирам как Эспинуолл, а некоторым – как Колон. Я шел в кильватере «Сент-Антуана», но не знал этого, как и того, что вечером, по прибытии в Колон, мой пароход проплыл всего в двух лигах от парусника, удобно пришвартованного в порту Баия-Лимон. Как и того, что «Сент-Антуан» совершил это плавание тайно, и в судовом журнале не осталось о нем ни единой записи, и груз он вез не законный, а контрабандный: семь тысяч винтовок для повстанцев-консерваторов, а среди контрабандистов был юноша на два года моложе меня, стюард на жалованье, застенчивый католик благородного происхождения. Фамилию его остальной экипаж выговорить не мог, а сам он уже начинал складывать у себя в голове – тоже контрабандой – все, что видел и слышал, запоминать интересные истории, распределять по полочкам персонажей. Нужно ли мне утверждать очевидное? Это был некий Коженёвский, именем Юзеф, именем Теодор, именем Конрад.

III
Джозеф Конрад просит о помощи

Да, дорогой мой Джозеф, да, я был там, в Колоне, пока вы… Мне не пришлось присутствовать лично, но, учитывая почти телепатическую природу наших отношений, невидимых нитей, поддерживающих постоянную связь между нами, это не имеет никакого значения. Почему вы не верите, мой дорогой Джозеф? Разве вы не знаете, что встречу задумал сам Ангел Истории, превосходный постановщик, опытный кукольник? Разве вы не знаете, что от судьбы не убежать? Разве сами не писали о ее вездесущности в нескольких книгах? Разве вы не знаете, что наша связь – уже часть истории, а история отличается тем, что свободна от докучливого обязательства быть правдоподобной?

Но сейчас я должен вернуться назад во времени. Сразу предупрежу, что потом забегу вперед, а после снова вернусь назад и так далее, поочередно, последовательно, упрямо. (Это плавание во времени изнурит меня, но выбора нет. Как можно вспоминать, не утомляясь воспоминанием? Иначе говоря, как телу удается нести вес памяти?) Словом, я устремляюсь назад.

Незадолго до прибытия юный Коженёвский, воспользовавшись минутой штиля, подходит к борту «Сент-Антуана» и небрежно окидывает взглядом пейзаж. В Карибском море он уже в третий раз, но никогда прежде не бывал в заливе Ураба, никогда не видел берегов Перешейка. После того, как судно проходит мимо залива и приближается к бухте Лимон, Коженёвский различает три необитаемых острова – словно три каймана в воде, нежащиеся на солнце, точнее, ловящие его лучи сквозь завесу облаков, какая бывает в это время года. Позже он спросит, и ему ответят: да, островов три, да, названия у них есть. Скажут: это архипелаг Мулаток. Скажут: Большая Мулатка, Малая Мулатка, остров Прекрасный. По крайней мере, так ему вспомнится годы спустя, в Лондоне, когда он попытается восстановить подробности путешествия… Он задастся вопросом, не изменяет ли ему память, вправду ли на Малой Мулатке он видел косматую пальму, а на Большой, как ему кто-то сказал, из склона оврага бьет прохладный источник. «Сент-Антуан» идет к порту Баия-Лимон, спускается ночь, и Коженёвский чувствует, что игры огней в море обманывают его зрение, потому что остров Прекрасный видится ему голой гладкой скалой, от которой (или это только мираж?) поднимается пар накопленного за день жара. Потом ночь поглощает сушу, и у побережья открываются глаза: с корабля видны только костры индейцев куна, но они не помогают ориентироваться, а лишь сбивают с толку и пугают.

Я тоже видел озарявшие ночь костры куна, но позвольте сказать ясно и громко: больше я не видел ничего. Ни островов, ни пальм, ни тем более дымящихся скал. Потому что в ночь моего прибытия в Колон – несколько часов спустя после юного Коженёвского – на бухту пал густой, словно суп, туман, позже уступивший место самому мощному ливню, который мне доводилось видеть к тому времени. Вода безжалостно хлестала палубу, и, честное слово, я в своем невежестве даже подумал, а не затушит ли она котлы. В довершение, немногочисленные пристани Колона были до отказа забиты судами, мы не смогли причалить и провели ночь на борту. Читатели, давайте начнем развенчивать некоторые тропические мифы: неправда, что чем дальше от земли, тем меньше москитов. Москиты панамского побережья способны, судя по той ночи, пересекать целые заливы, загоняя нерадивых пассажиров под сетки. Словом, это было невыносимо.

Наконец рассвело, и тучи москитов, и настоящие тучи рассеялись, и пассажиры, и экипаж «Селфриджа» провели день на палубе, нежась на солнце, подобно кайманам или Мулаткам, в ожидании благой вести о разрешении причалить. Но вот снова стемнело, и вернулись настоящие и прочие тучи, а пристани Колона по-прежнему были переполнены, словно матросский бордель. На третий день нас воскресили. Небо чудесным образом просохло, и в час вечерней прохлады (а это роскошь) «Селфриджу» нашлась койка в борделе. Пассажиры и экипаж хлынули на берег, как ливень, и я впервые ступил на территорию моего проклятия.

Я приехал в Колон, потому что мне сказали, что там я найду своего отца, знаменитого Мигеля Альтамирано, но как только моя пованивающая нога в сыром задубелом сапоге шагнула в шизофренический город, все благородные классические мотивы – Эдип и Лай, Телемах и Одиссей – отправились к черту. Не мне в моем почтенном возрасте приукрашивать действительность: когда я окунулся в городской гвалт, Поиски Отца стали наименее важным делом. Признаюсь, я отвлекся, да, отвлекся. Я позволил Колону отвлечь меня.

Первое впечатление: город показался мне слишком маленьким для масштабов собственного хаоса. Змея железнодорожных путей лежала метрах в десяти от бухты и, казалось, готова была скользнуть в воду исчезнуть в глубине при малейшем землетрясении. Грузчики перекрикивались, не понимая друг дружки, но это их, по-видимому, не волновало: вавилонское разноязычие, о котором упоминал отец, никуда не делось, а жило и процветало на пристанях у железной дороги. Я подумал: «Это и есть мир». Отели не принимали постояльцев, а охотились за ними; в американских салунах пили виски, играли в покер, беседу заменяли перестрелкой; кругом – притоны ямайцев, мясные лавки, управляемые китайцами, а посредине – частный дом старого железнодорожника. Мне едва сравнялось двадцать один, дорогой читатель, и длинная черная коса китайца, который с прилавка продавал мясо, а из-под прилавка – спиртное матросам, или витрина ломбарда Maggs & Oates на главной улице, полная драгоценностей таких размеров, каких я никогда не видел, или антильская сапожная лавка, где плясали соку, были для меня все равно что приоткрытые двери в беспорядочный великолепный мир, намеки на бесчисленные соблазны, долгожданные письма из Гоморры.

 

В тот вечер я впервые сделал то, что впоследствии повторил через много лет на другом континенте: прибыл в незнакомый город и стал искать гостиницу на ночь. Признаюсь, я не слишком всматривался, и меня не испугало, что хозяин (или служащий) за стойкой одной рукой протягивал мне журнал постояльцев, а в другой держал винчестер. В том же странном очаровании духа я снова вышел на улицу и, огибая запряженные мулами повозки, а также мулов и повозки по отдельности, добрался до двухэтажного салуна. Над деревянной вывеской, на которой значилось: General Grant, развевалось звездно-полосатое знамя. Я облокотился на стойку, заказал то, что пил человек рядом, но отвернулся прежде, чем усатый бармен успел налить мне виски: зал салуна и клиенты являли собой интереснейшее зрелище.

Я увидел двух гринго, дерущихся с тремя панамцами. Увидел шлюху, которую все называли Француженкой, – бедра, раздавшиеся оттого, что по ним на свет выбрался не один ребенок, усталые груди, горечь в линии рта, гребень набекрень в волосах, – и вообразил, что когда-то она совершила ошибку, приехав в Панаму с мужем, незадачливым искателем приключений, который вскоре пополнил статистку колонского госпиталя. Увидел группу матросов, верзил в открывающих грудь темных вязаных блузах. Они собрались вокруг Француженки и уламывали на ее языке, настойчиво, но не без учтивости, и я увидел, почувствовал, что она наслаждается этим необычным, давно забытым ощущением: мужчина обращается к ней с неким подобием уважения. Увидел, как вошел возница и попросил собравшихся помочь ему стащить дохлого мула с путей; увидел, как несколько американцев взглянули на него из-под шляп с узкими полями, закатали сальные рукава и отправились с ним.

Все это я увидел.

Но кое-чего другого не увидел. А то, чего мы не видим, имеет обыкновение сильнее всего на нас влиять. (Это изречение продиктовано Ангелом Истории.)

Я не увидел, как низенький человечек, похожий на нотариуса или на мышь, подошел к стойке и попросил внимания пьющих. Не услышал, как он на ломаном английском рассказывает, что купил два билета на утренний поезд до города Панама, но днем его маленький сын умер от холеры, и теперь он хочет получить обратно пятьдесят долларов за билеты, чтобы ребенка не схоронили в общей могиле. Я не увидел, как капитан французов попросил человечка повторить рассказ, чтобы убедиться, что правильно понял, не увидел, в какой момент один из моряков под началом капитана, коренастый мужчина лет сорока, пошарил в кожаной сумке, подошел к капитану и вложил ему в руку деньги, равные цене двух билетов, в американских купюрах, перевязанных бархатной ленточкой. Вся операция продлилась не дольше, чем пьется стакан виски (я, занятый своим стаканом, ничего этого не увидел). Но в тот краткий миг что-то проплыло рядом со мной, почти дотронулось… Постараемся найти подходящую метафору: крыло судьбы коснулось моего лица? Призрак будущих встреч, дарованный нам Чарльзом Диккенсом? Нет, лучше уж скажу как было, без лишних метафор. Читатели, пожалейте меня или посмейтесь, если хотите: я не видел этой сцены, она прошла мимо меня, и, соответственно, я не узнал, что произошло. Я не узнал, что капитана звали Эскарра и был он капитаном «Сент-Антуана». Но это бы полбеды: я также не узнал, что его правую руку, коренастого сорокалетнего мужчину, звали Доминик Червони, а среди прочего экипажа, сопровождавшего их в ту ночь безудержного веселья и важных сделок, был и молодой стюард; он рассеянно наблюдал за происходящим, и звали его Юзеф Коженёвский, а через много лет рассеянный наблюдатель – уже не под фамилией Коженёвский, а под псевдонимом Конрад – использует этого моряка – уже не под фамилией Червони, а под прозвищем Ностромо – для целей, которые впоследствии его прославят… «Даже циклоп не мог бы тягаться с Домиником Червони, Улиссом с острова Корсика», – напишет годы спустя зрелый и преждевременно ностальгирующий романист. Конрад восхищался Червони, как любой ученик восхищается учителем; Червони, со своей стороны, взял на себя роль покровителя юного неопытного поляка в общих приключениях. В этом и состояла суть их отношений: Червони отвечал за воспитание чувств начинающего моряка и контрабандиста-дилетанта. Но в тот вечер я так и не узнал, что Червони – это Червони, а Конрад – это Конрад.

Я тот, кто не видел.

Я тот, кто не знал.

Я тот, кто не присутствовал.

Да, вот кто я такой: анти-свидетель.

Список того, что я не видел и не узнал, куда длиннее: я мог бы заполнить несколько листов и озаглавить их «То, что со мной случилось, а я не заметил». Я не знал, что, купив билеты, капитан Эскарра и его экипаж вернулись на «Сент-Антуан» отдохнуть пару часов. Не знал, что перед рассветом Червони нагрузил четыре шлюпки и с шестью гребцами (в том числе Коженёвским) вернулся в порт примерно в то время, когда я, не пьяный, но слегка пошатывающийся, вышел из General Grant. Я еще долго бродил по людным улицам Эспинуолла-Колона-Гоморры, а Доминик Червони швартовал четыре шлюпки у причалов железной дороги; там, в полутьме, его ждали грузчики, и пока я возвращался в гостиницу, намереваясь проснуться пораньше и начать Поиски Отца, грузчики принимали таинственные ночные ящики, проносили их под арками склада, устанавливали в вагонах состава, идущего в город Панама (и слышали при этом металлическое позвякивание стволов и стук дерева, но не задавались вопросом – что там, да для кого, да куда отправится), и укрывали парусиной на случай внезапного ливня, каковой являлся чуть ли не визитной карточкой Перешейка.

Все это прошло мимо меня, едва затронув. Если выразиться высоким стилем: ангел крылом коснулся меня и т. д. Если выразиться низким: я все проморгал. Мысль о том, что я мог бы там быть, хоть и не был, не утешает, поскольку не дает никаких прав. Если бы несколько часов спустя я не дрых на неудобной гостиничной койке, а выглянул с балкона, то увидел бы, как Червони и Коженёвский, Улисс с Корсики и Телемах из Бердичева, садятся в последний вагон по билетам, купленным накануне у несчастного, похожего на мышь мужчины из салуна. Если бы я простоял на балконе до восьми утра, то увидел бы, как контролеры в надежно надвинутых шляпах идут из вагона в вагон и пунктуально объявляют, что поезд отправляется, учуял бы дым паровоза и услышал его вопль. Вагоны потянулись бы прямо у меня под носом, увозя среди прочих Червони и Коженёвского, а в товарном, чуть позади – тысячу двести девяносто три игольчатых казнозарядных винтовок Шасспо, которые переплыли Атлантический океан на борту «Сент-Антуана» и сами могли бы рассказать не одну увлекательную историю.

Да, господа присяжные читатели, в моем демократичном повествовании вещи тоже имеют голос, и нужно дать им слово (к каким только уловкам не приходится прибегать бедному повествователю, чтобы рассказать то, чего он не знает, чтобы заполнить пустоты чем-то интересным…). Я спрашиваю: если бы, вместо того чтобы храпеть у себя в комнате и в преддверье чудовищной мигрени, я спустился бы к вокзалу, смешался с толпой пассажиров, проник в товарный вагон и стал допытываться у любой случайно выбранной для удовлетворения моего безграничного любопытства винтовки Шасспо, какую историю она бы мне поведала? В некоем конрадовском романе, название которого у меня нет охоты припоминать, некий манерный персонаж, некий креол, воображающий себя парижанином[16], говорит: «Да что я знаю о винтовках?» А я зайду с другой стороны и задам (простите мою скромность) куда более интересный вопрос: что знают винтовки о нас?

Шасспо, привезенную Коженёвским в колумбийские края, сделали на заводе в Тулоне в 1866 году. В 1870 году ее взяли на вооружение для битвы при Вейсенбурге, и солдат Пьер-Анри Дефург, сражавшийся под командованием генерала Дуэ, метко стрелял из нее в Бориса Зеелера (1849 года рождения) и Карла-Хайнца Вальдраффа (1851 года рождения). Самого Пьера-Анри Дефурга ранили из винтовки Дрейзе, после чего он покинул театр военных действий; в госпитале он получил известие о том, что его невеста мадемуазель Анриетт Арно (1850 года рождения) разорвала помолвку и намерена выйти замуж за месье Жака-Филиппа Ламбера (1820 года рождения), предположительно, по расчету. Пьер-Анри Дефург проплакал двадцать семь ночей кряду, а потом вставил дуло (11 миллиметров) винтовки Шасспо в рот, коснулся дулом небного язычка (7 миллиметров) и спустил курок (10 миллиметров).

Шасспо досталась Альфонсу Дефургу, кузену Пьера-Анри, и тот, вооруженный ею, защищал Марс-ла-Тур. В ходе сражения Альфонс сделал семнадцать выстрелов и ни разу не попал в цель. Тогда капитан Жюльен Роба выхватил (довольно грубо) у него винтовку и со стен крепости Меца попал из нее в кавалеристов Фридриха Штрекера, Иво Шмитта и Дитера Дорештайна (все 1848 года рождения). Воодушевленный этим капитан Роба рванулся на передовую, в течение пяти часов отражал атаки двух прусских полков и был убит выстрелом из винтовки Снайдера – Энфилда. Никто так и не смог понять, откуда взялась винтовка Снайдера – Энфилда у прусака из Седьмого кирасирского полка (Георга Шлинка, 1844 года рождения).

В битве при Сен-Прива Шасспо переходила из рук в руки сто сорок пять раз, а стреляли из нее пятьсот девяносто девять раз, из которых сто девяносто семь обернулись смертельным ранением, сто семьдесят один – несмертельным, а двести тридцать один не достигли цели. В какой-то момент между 14:10 и 19:30 ее бросили в траншее. Жан-Мари Рэ (1847 года рождения), воевавший под командованием генерала Канробера, встал на место убитого стрелка у митральезы и сам был вскоре застрелен. После битвы Шасспо снова пустили в дело, уже при Седане: там она, как и Наполеон III, потерпела поражение и оказалась в плену, с той лишь разницей, что Наполеон III уехал в Англию, а Шасспо верно послужила Конраду Дерессеру (1829 года рождения), капитану Одиннадцатого артиллерийского полка прусской армии, при осаде Парижа. В руках у Дерессера она побывала в Зеркальном зале Версальского дворца и присутствовала при провозглашении Германской империи, за спиной у Дерессера оглядывала интерьеры эпохи Людовика XIV и ловила красноречивые взгляды мадам Изабель Лафури, у ног Дерессера лежала в лесах за дворцом и наблюдала, как бедра капитана отвечают на эти взгляды. Несколько дней спустя Дерессер поселился в занятом немцами Париже, а мадам Лафури, в качестве оккупированной территории, начала оказывать ему регулярные услуги (29 января, 12 февраля, 13 февраля, 2 марта, 15 марта в 18:30 и 18:55, 1 апреля). Второго апреля в комнату Дерессера на рю де л’Аркад внезапно вламывается месье Лафури. Третьего апреля Дерессер принимает секундантов месье Лафури. Четвертого апреля Шасспо ждет в сторонке, пока месье Лафури и капитан Дерессер берут в руки револьверы Галана (изготовлены в 1868 году в Бельгии). Оба револьвера выстреливают, но пуля (10,4 миллиметра) попадает только в Дерессера, который валится на землю и растягивается во весь рост (1750 миллиметров). Пятого апреля 1871 года месье Лафури продает винтовку противника на черном рынке, что никак нельзя назвать благородным поступком.

После чего Шасспо исчезает на пять лет, два месяца и двадцать один день. Но в конце 1876 года ее вместе с еще тысячей двумястами девяноста двумя винтовками, также ветераншами Франко-прусской войны, покупает Фредерик Фонтен. Ни для кого не секрет, что Фонтен работает в интересах предприятия «Делестан и сыновья», владеющего флотом парусников с припиской в Марселе. Кроме того, он – подставное лицо месье Делестана, аристократа, не гнушающегося банковским делом, фанатичного консерватора, ностальгирующего монархиста и истового католика радикального толка. Месье Делестан решает отправить винтовки в одном любопытном направлении. Проведя четырнадцать дней и ночей на складе в марсельском Старом порту, наша Шасспо переносится на один из парусников упомянутой компании – «Сент-Антуан».

 

Плавание через Атлантику проходит без происшествий. Место следующей якорной стоянки – Баия-Лимон, Панама, Соединенные Штаты Колумбии. Шасспо на шлюпке переправляют на склад у железной дороги (об этом я уже упоминал). В товарном вагоне № 3 (а об этом не упоминал) она преодолевает путь от Колона до города Панама, где становится предметом подпольной сделки. Только что стемнело. На рынке Плайя, под навесом, среди банановых гроздьев встречаются стюард-поляк Юзеф Теодор Конрад Коженёвский, авантюрист-корсиканец Доминик Червони, генерал-консерватор Хуан Луис Де ла Пава и переводчик Леовихильдо Торо. Пока генерал Де ла Пава вручает сумму, о которой договорился при участии многих посредников с «Делестаном и сыновьями», Шасспо и тысячу двести девяносто две ей подобных доставляют на деревянных, запряженных мулами повозках на борт парохода «Элена», прибывшего вдоль тихоокеанского побережья из Калифорнии, с остановкой в Никарагуа, и отправляющегося в Лиму, Перу. Несколько часов спустя, уже на «Элене», генерал Де ла Пава напивается и с криками: «Смерть правительству! Смерть президенту Акилео Парре! Смерть треклятой Либеральной партии!» производит шесть выстрелов в воздух из револьвера Смит-Вессон третьей модели, купленного в Панаме у калифорнийского золотоискателя (Бартоломью Дж. Джексона, 1834 года рождения). Двадцать четвертого августа пароход заходит в порт города Буэнавентура на тихоокеанском побережье Колумбии.

На спинах мулов – мулы эти, бывает, бредут по два-три дня без отдыха, и один из них околевает, поднимаясь в горы, – контрабанда покрывает трудный путь от Буэнавентуры до Тулуа и прибывает под присмотром генерала Де ла Павы к Лос-Чанкос. Тридцатого августа, ближе к полуночи, мирно спящий в палатке генерал Хоакин Мария Кордоба, которому предстоит руководить сражением против чудовищных безбожников-либералов, просыпается от грохота повозок и стука мульих копыт. Он поздравляет Де ла Паву, а потом заставляет своих генералов встать на колени и помолиться о семействе Делестан, причем фамилию они произносят попеременно «Делестон», «Колестон» и «Дель Осталь». А через несколько минут уже и все четыре тысячи сорок семь солдат армии консерваторов взывают к Святому Сердцу Иисусову, заверяют, что уповают на Него, и просят вечного здравия для марсельских крестоносцев, далеких благодетелей. На следующее утро, после долгих лет бездействия на благородных театрах военных действий, наша Шасспо попадает в руки Руперто Абельо, мужа сестры приходского священника из Буги, и снова начинает стрелять.

В 6:47 пуля из нее пробивает горло Венсеслао Серрано, ремесленнику из Ибаге. В 8:13 еще одна пуля входит в правую ляжку Сильвестре Э. Варгаса, рыбака из Ла-Дорады, и сбивает его с ног, а в 8:15, после неудачной попытки Абельо перезарядить винтовку, ее штык утопает в грудной клетке того же Варгаса, между вторым и третьим ребром. В 9:33 выстрел Шасспо пробивает правое легкое Мигеля Карвахаля Котеса, изготовителя чичи, а в 9:54 сносит затылок Матео Луису Ногере, молодому журналисту из Попаяна, который мог бы написать великие романы, проживи он дольше. Шасспо убивает Агустина Итурральде в 10:12, Рамона Москеру в 10:29, Хесуса Марию Сантандера в 10:56. В 12:44 Висенте Ногера, старший брат Матео Луиса и первый читатель его первых стихов – «Элегии моему ослу» и «Бессмертного ликования», – который три часа преследовал Руперто Абельо по всему полю боя, ослушавшись приказов генерала Хулиана Трухильо и подведя себя под военный трибунал, позже оправдавший его, укрывается за телом Вараввы, своего убитого скакуна, и оттуда стреляет. Стреляет не из винтовки Спенсера, выданной ему перед битвой, а из Ремингтона 20 калибра, которое обычно брал с собой отец на охоту в долине реки Каука. Пуля пробивает левое ухо Руперто Абельо, дробит хрящ, разрывает скулу и выходит через глаз (зеленого цвета, предмет семейной гордости). Абельо умирает мгновенно, Шасспо остается лежать в траве, между двумя коровьими лепешками.

Помимо Абельо, при Лос-Чанкос погибают две тысячи сто семь солдат-консерваторов, многие из которых были вооружены контрабандными Шасспо. Тысяча триста тридцать пять солдат-либералов погибают от контрабандных пуль из этих винтовок. Обходя поле боя в составе войска-победителя, молодой Фидель Эмилиано Сальгар, бывший раб генерала Трухильо, подбирает нашу Шасспо и не расстается с ней, пока идет наступление через весь штат Антиокия. Битва при Лос-Чанкос, одна из самых кровавых в гражданской войне 1876 года, оставила глубокий след в душе Сальгара и глубокую дыру в его левой кисти (проделанную ржавым штыком Марселиано Хименеса, пеона[17]). Будь Сальгар французским поэтом, он, несомненно, написал бы сонет и назвал его «L’ennui de la guerre»[18]. Но он не поэт и не француз, и потому не находит способа выплеснуть невероятное напряжение последних дней и отогнать назойливые образы всех увиденных им трупов. Сальгар начинает разговаривать сам с собой и однажды ночью, убив часового (Эстанислао Акосту Гонсалеса, 1859 года рождения) тем же штыком Шасспо, что проткнул Сильвестре Э. Варгаса, всем своим видом и поступками дает понять окружающим, что сошел с ума.

Жизненный путь Шасспо завершается вскоре после этого.

Удобно лежащая в руке винтовка позволяет Сальгару запугать однополчан, от чего он получает удовольствие (наслаждаясь как бы маленькой местью). Многие из них предпочитают оставить его в покое, несмотря на очевидную опасность, которую являет собой неуравновешенный вооруженный человек среди военных. Просто масштаб его безумия не виден извне. Вечером 25 сентября батальон, а с ним Сальгар и его винтовка, преодолев штат Антиокия, выходят к реке Атрато и отвоевывают тем самым часть земель у консерваторов. Ночь застает их на асьенде Мирафлорес. Босой и голый по пояс Сальгар наставляет винтовку на генерала Ансоатеги, спавшего в своей палатке, и ведет его к реке, где сталкивает на воду каноэ; при этом он не убирает штык из-под ребер у генерала, но глазами водит в разные стороны совершенно бессмысленно, будто сломанная кукла. Не успевает каноэ отойти и на десять метров, как на берег выскакивает генеральская охрана и берет Сальгара на мушку. Погруженный в свои туманные мысли, Сальгар поднимает нашу Шасспо, прицеливается генералу в голову и последним выстрелом пробивает череп прежде, чем солдаты на берегу успевают что-то сделать. Потом они, чьи имена уже не важны, открывают огонь.

Пули разных калибров поражают Сальгара в разных местах: пронзают оба легких, щеку и язык, раздрабливают колено и вновь открывают почти затянувшуюся рану на левой руке, сжигая нервы, обугливая связки, проносясь по запястному каналу, как корабль несется по каналу обычному. Шасспо на секунду взлетает в воздух и падает в бурные воды Атрато, погружается и, прежде чем уйти на дно, проплывает несколько метров по течению. Следом за ней спиной падает в реку человек (69 килограммов), который был рабом и свободным уже не станет.

В ту минуту, когда Фидель Эмилиано Сальгар ложится на песчаное дно, напугав при этом ската и получив укол хвостом, – хоть мертвое тело и не чувствует боли, ткани не сокращаются под действием яда, мышцы не сводит судорогой, кровь не мутнеет, – начинающий моряк Коженёвский бросает с борта «Сент-Антуана» последний взгляд на береговую линию порта Сен-Пьер на острове Мартиника. Вот уже несколько дней, как он, выполнив миссию по доставке оружия-для-победы-над-либералами, покинул Колон и территориальные воды Соединенных Штатов Колумбии. И раз уж эта глава у нас посвящена тому, чего персонажи не знают, я должен перечислить, чего не знает в ту минуту Коженёвский.

Он не знает имен и возрастов тысячи трехсот тридцати пять жертв контрабандных Шасспо. Не знает даже, что было тысяча триста тридцать пять жертв. Не знает, что контрабанда оказалась бессмысленной, поскольку либеральное и масонское правительство выиграло войну против католиков-консерваторов и надо дождаться следующей – или той же самой, но слегка видоизменившейся – войны, чтобы последние взяли верх. Не знает, что подумает месье Делестан, когда узнает об этом и будет ли вновь вмешиваться в подобные крестовые походы. Не знает, что много лет спустя желтая газетенка под названием La Justicia выдумает абсурдную версию его пребывания на побережье Колумбии: согласно этой версии, Коженёвский берет всю операцию на себя и продает оружие некоему Лоренсо Дасе[19], эмиссару либерального правительства, который потом заявит, что «потерял» винтовки, после чего продаст уже повстанцам-консерваторам «вдвое дороже». Коженёвский даже не знает, кто такой этот Даса, и по-прежнему смотрит в своем неведении на Мартинику. Он не знает, что береговая линия Сен-Пьера вскоре навсегда изменится, по крайней мере для него, ибо этот город, известный как «Старый Париж», будет стерт с лица земли примерно через четверть века, полностью уничтожен как нежелательный исторический факт (но не время еще говорить об этой катастрофе). Не знает, что несколько часов спустя, на пути от Сент-Томаса к Порт-о-Пренсу, познакомится с силой Восточного ветра и Западного ветра, а годы спустя напишет об этой ужасающей силе[20]. Между Порт-о-Пренсом и Марселем ему исполнится девятнадцать, и он не знает, что дома его ожидает самая трудная череда событий за всю его юность, череда, которая завершится для него выстрелом в сердце.

16Имеется в виду Мартин Декуд из романа Конрада «Ностромо». – Примеч. пер.
17Пеон – зависимый от помещика крестьянин или чернорабочий в странах Латинской Америки. – Примеч. ред.
18«Печаль войны» (фр.).
19Лоренсо Даса – персонаж романа Габриэля Гарсиа Маркеса «Любовь во время чумы», отец главной героини, которого на протяжении повествования обвиняют в контрабанде, мошенничестве и торговле оружием, причем в последней главе описывается афера с участием Джозефа Конрада. Прием заимствования персонажа Васкес перенимает у самого Гарсиа Маркеса, упоминающего, например, в романе «Сто лет одиночества» Виктора Юга из «Века просвещения» Алехо Карпентьера. – Примеч. пер.
20По-видимому, имеется в виду книга «Зеркало морей». – Примеч. пер.
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?